Крепость (ЛП) - Буххайм (Букхайм) Лотар-Гюнтер 17 стр.


Вольно или невольно, но бросаемые на меня взгляды и тон, которым произносятся последние слова, показывают, что разговор у нас не клеится. Теперь уже господин Лёр, отчетливо выговаривая слова, выпрямляется за своим столом:

— Та пустопорожняя болтовня, что мы получаем по официальным каналам, эта трескотня, которую уже никто не может читать, поскольку каждая новая статья звучит в унисон старой, все эти письма политграмоты для жуликов и мошенников от словоблудия, ну никак, понимаете — никак не отражает картину идущей войны. И та чепуха, что цунами заливает вот этот мой письменный стол, просто высосана из пальца! И для ЭТОГО мне не нужны военные репортеры!

— Это зависит также и от кастратов! — выпаливаю я.

— Кастратов?!

— Да, ведь господа цензоры так здорово обрезают все, что на их взгляд, является лишним в статье, что остается лишь обрубок…

— Обрубок?

— Да, этакая пошлятина, а не статья.

— Хм. Обрубок в этом случае звучит лучше. Я так полагаю …

Черт его разберет, этого господина Лёра. Можно ему доверять или нет? От меня он уже ждет наверное танца на канате под куполом. Обойдется. Пытаюсь разрядить наш разговор шуткой:

— Тут на стене чудесное место для …

— Вы имеете в виду для портрета фюрера или для портрета шефа прессы в его белой парадной форме?

— Скорее думаю о красиво оформленной старой поговорке, выжженной на клейме у лошадников и трактуемой двояко: «Помой мою шкуру, но только не испачкай меня!»

— Н-да… Не дурно. Так или почти так думаю и я иногда: мы должны пробудить у господ начальников вкус и в то же время мы сами этого не хотим…

Доктор внезапно прерывает разговор. Очевидно, что он делает это из чувства предосторожности. Выдерживает паузу, а затем, подчеркнуто деловым тоном произносит:

— Надеюсь вы нас скоро порадуете чем-то интересным. А когда это произойдет, вновь исключительно для нас, с вероятной долей необычности. Так, как и раньше.

— Так как раньше, — бормочу себе под нос. — Если бы с тех пор так много не изменилось.

Теперь мне надо посетить место рядом с Александерплац, фабрику письменных принадлежностей Хайнце и Бланкерца, выпускающую перьевые ручки и в чьем журнале должны появиться пара страниц с рисунками подлодок сделанные пером их производства. План метро знаю почти наизусть. Без метро я бы просто одурел от всей этой ходьбы и беготни, а для моих башмаков это было бы уже чересчур. Когда, покинув метро, вновь оказываюсь в свете дня, могу лишь удивиться: на площадке, меж двух брандмауэров небольшая толкучка: две маленькие карусели и тир привлекают к себе людей. И эти люди, своими черно-серыми фигурами резко контрастируют с красно-белыми маркизами и парой установленных плоских, неумело раскрашенных в пестрый цвет, гирлянд. Чувствую себя так, словно мою грусть-тоску кто-то разогнал светлым лучом. Прямо передо мной жалкая кучка людей, но в окружающих площадку развалинах настоящее чудо: пестрые цветы, девушки, розовыми язычками лижущие мороженое, почти такое же пестрое как и цветы. Бог знает, из чего они готовят это мороженое. Может это всего-навсего сладкая пена, расцвеченная красителями и замороженная. Меня так и тянет попробовать мороженое. Но в своей форме я не могу стоять здесь и лизать мороженое или что там оно из себя представляет.

— Слишком глупо, — думаю про себя, когда начинает накрапывать моросящий дождик. Две девчушки-подростка с любопытством рассматривают меня. Они стоят прямо напротив меня и не сводят глаз моей морской формы, в которой я здесь выгляжу как негр на полюсе.

Некоторое время стою, размышляя, что же делать дальше, а взгляд невольно приковывается к машине производящей мороженое, огороженную защитным стеклянным коробом.

Стекло окрашено спиралями, которые при вращении раздражают глаз и одновременно привлекают внимание. Какая-то женщина громко кричит, что мороженое на ее картонной тарелке слишком маленькое. Мороженица грубо обрывает ее: «Мадам, если вы забыли, то я помню: идет война!». И это сразу успокаивает женщину.

Дождь усиливается. В Глюкштадте он мог так идти целыми днями, пока вся наша одежда не промокала насквозь. Но, прочь эти мысли о Глюкштадте! Нужно решительно покончить с этими сантиментами! Надо проявить твердость и изгнать прочь этот дух Глюкштадта — раз и навсегда! Лучше всего записать все — как можно подробнее — все, что случилось со мной в Глюкштадте. Пытаюсь представить себе цвет трусиков, скрытых под юбками девушек: зеленые или розовые? Внезапно в памяти всплывает образ анатома Академии Кауфмана: это был тот еще парень, похотливый сластолюбец, который, так же как и Геббельс хромал по коридорам Академии в своем рабочем халате. Решаюсь заговорить со вторым продавцом мороженого, инвалидом.

— Когда стемнеет, все закончится. Из-за темноты, конечно, — сообщает он мне заговорщицки. Мороженщик проявляет ко мне внезапное доверие. Он хочет мне показать что-то. И это всего лишь фаянсовый горшок с ручкой, темно-коричневого цвета. Однако, едва показав мне свое сокровище, инвалид так быстро отдергивает от меня руку с горшком, что не успеваю толком рассмотреть, что там внутри горшка.

— Яичная скорлупа! — слышу я. — Очень мелко размолотая. Старик наслаждается моим неприкрытым недоумением, а затем продолжает: — Все без примесей! Он вновь смолкает, и выдержав паузу продолжает объяснять мне на чудной смеси саксонского и берлинского диалектов: — Эти гражданские набивают себе глотки этим порошком, затем выпивают воду, и поглаживая пузо говорят себе: «О! Это сделано из настоящих яиц! Здорово!»

При этих словах мой собеседник прикладывает к виску палец, крутит им и мягко произносит: «А знаете, я ведь тоже был моряком, господин лейтенант». Закончив дела в последней редакции, направляюсь в квартирмейстерскую службу: ни под каким видом не хочу провести еще одну ночь в клоповнике. И опять все бегом, бегом, бегом… Мне на целую неделю хватит того, что я намотал пехом за вчера и сегодня. Бегу по усеянным обломками улицам, словно по руслу пересохшего ручья. Наконец вижу дом, который абсолютно цел. Но нет, крыша сорвана, вместо окон — пустые проемы. Жалюзи нелепо изогнулись и висят, раскачиваясь под ветром, словно хотят сделать спешащим мимо людям какой-то тайный знак. Стены еще стоят, целы и межэтажные перекрытия. И в этот миг вдруг вижу, как фасад этого четырехэтажного здания вздувается в своей середине, а затем, так же медленно заваливается вперед. С невероятной медлительностью фасад выгибается, почти наваливаясь на улицу, затем замирает на секунду, словно желая сохранить этот 36° наклон. Едва успеваю удивиться, как эта кирпичная махина держится, как в следующую секунду все здание кренится и настолько сильно, что весь фронтон с верхней бровкой уступа растрескивается, грохоча, и, как карточный домик рассыпается на тысячи кусков, которые с грохотом сталкиваются и словно сдетонировавшая бомба огромной мощности, взрывается, вздымая огромное облако кирпичной пыли. Словно громом пораженный, молча наблюдаю всю картину разрушения. Едва ли можно поверить в реальность такой замедленности разрушения. Ну, а теперь — прочь отсюда. Я уже чертовски много пережил и, честно говоря, хотел бы поскорее покинуть Берлин. Верчу головой, будто загипнотизированный, с болью взирая на стоящие вокруг развалины: Боже мой, неужели это Берлин? И это сотворила с городом вся эта коричневая свора…. Будут ли люди, те, что вообще останутся здесь после войны, жить среди всех этих руин? Не будет ли их жизнь напоминать жизнь крыс? А может, они вообще покинут эти руины и где-нибудь в другом месте — возможно совершенно пустынном — обустроятся вновь? Возможно ли вообще поднять этот город из руин? Ведь, в конце концов, имеется множество подземных сооружений, которые не разрушены — каналы, к примеру. Надземное строительство и подземное строительство: прежде всего надземные сооружения и настигает ужас тотального уничтожения и разрушения. Сооружения же, построенные под землей чаще остаются неповрежденными и это-то и важно для восстановления города из руин. Легкий ветерок кружит и вздымает пепел из темных оконных проемов, светло-серый пепел кружит в воздухе и словно комариный рой оседает мне на голову. А что за день сегодня? Среда? Да, должно быть среда. Грустно иронизирую: среда, а воздух полон пепла, значит пепельная среда! Пытаюсь стряхнуть рукой частички пепла с шинели, но лишь оставляю пепельные разводы на ней. И, словно очнувшись, замечаю, что становлюсь грязнее и грязнее. Дерьмо. Все дерьмо! И это верно. — Очень жаль, что в Эксельсиоре нет мест, господин лейтенант, — говорит чиновник в квартирмейстерстве. Сегодня это оберфельдфебель, — там нет клопов. Все остальные отели вокруг просто кишат ими. Их тысячи. И ничто не помогает. Клопы прячутся за обоями, господин лейтенант. Помочь может, наверное, только пожар! Случай свел меня с этим словоохотливым человеком, которому известны привычки клопов и он хочет поделиться со мной своими знаниями:

— Вы говорите их надо травануть газом? Да это курам на смех! Видите ли, эти бестии очень хитры. Вы намереваетесь обхитрить их и ставите все четыре ножки кровати в консервные банки, наполненные водой, потому что полагаете, что эти твари не умеют плавать и теперь-то уж точно до вас им не добраться. Но вы глубоко ошибаетесь. Вы знаете, что они делают в этой ситуации?

Вместо того чтобы покончить с этой болтовней, невольно качаю головой: нет, не знаю. Лицо оберфельдфебеля словно освещается изнутри, и я узнаю: — Они забираются по стенам до потолка, затем на потолок и именно в тот момент, когда вы лежите в кровати нагишом, начинают свое десантирование на вас. Потрясенный, лишь лепечу: «Феноменально!» Оберфельдфебель дополняет: «И это точно так, господин лейтенант! Эти твари сыпятся как штукатурка!». Высказавшись, он внезапно вновь принимает строгий вид и говорит: «Но для вас, господин лейтенант, у меня есть кое-что приличное, правда в районе жандармерии». Беру с благодарностью адрес — а кто это стоит за мной? Бог мой! Неужели та самая Густель из Блазевица? Точно! Ирма Кинд-Химнитцерин, учительница танцев. Она здесь просто в командировке, говорит дама, встречает оборудование для одного оборонного предприятия. Оберфельдфебель любуется нашим объятием.

— Номер с двумя кроватями, господин лейтенант?

— Бросьте! Это моя учительница танцев! Оберфельдфебель ухмыляется и произносит:

— А я уже выписал его, ну, ордер на постой. Слегка обернувшись к нему, шепчу:

— Нравы у вас совсем расшатались …

— Делаем, что можем, господин лейтенант. Многое …, — но под моим взглядом он резко смолкает.

— Пока, — обращаюсь, прощаясь, к Ирме. — Около девяти вечера?

И когда она, улыбаясь, кивает — я отчаливаю. Мне нужно в Потсдам — в Потсдам, к Казаку.

— Соединение бомбардировщиков противника приближается к столице рейха … — доносится до меня голос диктора из стоящего у открытого окна приемника.

Воздушный налет днем? В такую-то погоду? Небо серое: вовсе не соответствующее летной погоде. Как интересно справится братишки? Используют ли они радары для захода на цели? В любом случае они делаю быстрые успехи. Дневные налеты стали также часты как и ночные, и «столица рейха» их главная цель. Нет-нет, да и посматриваю невольно то в небо, где серый цвет меняется на бледно-голубой, то на фасады зданий справа и слева от меня, превращающие небо в небольшую полоску. Пытаюсь представить себе пилотов сидящих в своих остекленных кабинах в нижней части фюзеляжа: тепло укутанные в свои лётные комбинезоны, так, что видны лишь глаза, они всматриваются в лежащий под ними город. Пытаюсь подсчитать, какой бомбовый груз тащат в себе эти 500 Боингов или Либераторов. Что-то более 1000 тонн или 1000000 килограммов взрывчатки! Такими жерновами пройтись по Берлину? А пулеметчики, сидящие там же, тоже, наверное, приготовились к стрельбе по наземным целям? Здорово! На ум приходит анекдот, который я слышал за эти два дня дважды: «Между сигналом тревоги и слышимым гудением самолетных моторов проходит столько времени, что одна старушка озабоченно спрашивает: «А не случилось ли чего с самолетами?»» В этот момент, если только слух меня не подводит, в воздухе раздается легкая вибрация и тут же пронзительный вой сирены. Человеку, который слышит завывание сирены, хорошо бы уже иметь опыт слуховых болей: настолько пронзительно и нервозно звучит это завывание. Лишь только сирены отвыли свое, слышу глухое гудение сотен моторов, странными волнами то накатывающееся, то отдаляющееся, и думаю: звучит как большое нападение. Надо бы найти какой-нибудь подвал — какую-нибудь щель в конце-концов, хотя я так ненавижу эту игру в прятки. Мой взгляд упирается в большое, крепко построенное здание. Забраться туда? Но это кажется напрасный труд! Сделать это сейчас довольно затруднительно. Я все еще вблизи вокзала, в квартале, где разрушены практически все жилые дома. Лучше прибавлю-ка шагу и укроюсь в вокзале. Старое правило: они не летят в центр. Самое спокойное место — это глаз циклона. Я как раз и подумал о подземном переходе, по прямой от вокзала до Эксельсиора. Здесь, под землей, можно почувствовать себя более или менее в безопасности. Жаль, конечно, что не догадались построить таких переходов побольше. К примеру, от Потсдамской площади, прямо к кафе «Фатерланд» с его огромным куполом. И далее, к расположенным вблизи Эспланаде, Галерее жемчуга, выставочному залу Союза берлинских художников, Кайзеровской галерее — на Викторияштрассе и Белевюштрассе — ведь все это почти рядом. В подвале Эксельсиора полно людей. Нахожу место в уголке и опускаюсь на корточки. Налет, кажется, братишкам удался. Слышу то и дело повторяющиеся слова: «Поворотный треугольник на станции». Ах, да. Этот треугольник, связывающий железнодорожные пути — лакомая цель, но то же самое можно сказать и о жилых кварталах. С удивлением припоминаю не такую уж и давнюю историю: в середине ноября 1943 года, во время сильного воздушного налета я так же был в Берлине. Тогда в налете приняло участие с полтысячи самолетов, которые разрушили внутреннюю часть города. А в этот раз братишки заявились на своих «летающих крепостях», Боинг B-17G, днем и выискивают точечные цели. Пытаюсь представить себе маршрут этих самолетов с какого-нибудь аэродрома в Южной Англии досюда, а так же то, что на всем пути до Берлина их могли встретить наши истребители и огонь наших зениток. Эти летчики должно быть все отчаянные сорвиголовы, если уж решились днем, на своих усталых Боингах лететь на плотный огонь зениток, с бомбовыми отсеками, заполненными до отказа отнюдь не вафлями и мармеладом. На скорости приблизительно в 300 км в час или чуть больше, и тут навстречу им летят истребители и зенитные снаряды. А это совсем не та встреча, на которую они рассчитывали. Их «Мустанги», сопровождающие это факельное шествие, носятся, наверное, как угорелые. Повезло еще, что успел хоть какое-то барахлишко отправить в Дрезден. Дрезден, скорее всего, уцелеет — так сказать как общечеловеческая собственность. Да и было бы несправедливо потерять уж все. Вот будет весело, если из всех наших вещей только пианино и уцелеет! Пианино, на котором теперь играет всякие опусы своими длинными розовыми пальчиками эта истеричка Гизела и одновременно скользит по нотам своими чувственными, зовущими глазками, а кругленький вишневый ротик так заманчиво приоткрыт…. Хватит, хватит! Лучше осмотрись-ка! — приказываю себе. Сумеречный свет падает на стоящих, словно на картинах старых голландских мастеров, людей. И тут я впервые замечаю, что рядом со мной, на скамейке сидит приятная, плотносбитая, но жестоко потеющая девушка — от страха, что ли ее пот прошиб? К груди она прижимает ребенка. Картина: те, наверху, в холодном воздухе высоты, и этот ребенок, здесь, внизу. Это зашло слишком далеко: ведь как ни крути, а это символы самого плохого в этом мире. Отбой тревоги прозвучал раньше, чем я думал. Налет продолжается где-то на окраине. Там ведь остались еще какие-то предприятия. Снаружи доносятся голоса двух солдат:

— … селедок для моего капитана. А дом-то разрушен.

— А где селедки?

— Я ее подарил.

— Ну, ты и придурок!

— Так они протекли прямо на меня. Вот, понюхай!

— Воняет, как нестиранная портянка! Слушай, парень, я тебе с этим запахом не завидую!

Левой рукой держусь за поручень. Пока поезд громыхает на целой серии стрелок, я, несмотря на крепкую опору раскачиваюсь как пьяный туда-сюда. Стоящие рядом моряки ни за что не держаться, да к тому же и в подпитии, а потому при очередном толчке валятся друг на друга словно мешки. Двое, не удержавшись, валятся на пол. Остальные громко ржут от удовольствия. Их абсолютно не заботит то, что рядом стоят майор и капитан. И майор, и капитан напряженно смотрят в другую сторону. А пьяные моряки орут и куражатся во всю. Господа офицеры молчат, может быть, ожидая, что я что-то сделаю? Только потому, что я в синей форме? Черт его знает, что делать. Гражданские, понятное дело, будут на стороне моряков. Очевидно, каждый из них желает морякам семь футов под килем, прекрасно понимая, что завтра они могут быть в бою. Да, что-то затянулся этот денек. Я чувствую страшную усталость и тупо гляжу на мелькающие мимо бессмысленно торчащие брандмауэры, не сдержавшие пожаров; разбомбленные в пыль рабочие кварталы и темные оконные провалы, что выглядят так, словно пьяный циклоп танцевал свой сумасшедший танец; глубокомысленный, спесивый взгляд трамвайных окон, в которых снова и снова отражаются горы мусора, щебня и развалин. Огромная, поставленная на ребро кровля какого-то склада-навеса, приковывает мой взгляд, т. к. напоминает скорее нелепый черный парус, развевающийся над всем этим морем развалин, словно декорация из сюрреалистического фильма, чем кирпичное здание. И фильм этот мог бы называться «Гибель мира». Наш поезд с грохотом проносится мимо щита, на котором мелом, неуклюжими, косолапыми буквами выведено: «МОЖНО СЛОМАТЬ НАШИ СТЕНЫ, НО НЕ НАШИ СЕРДЦА!». На другом щите — не верю своим глазам — написано: «ФЮРЕР ПРИКАЗАЛ — МЫ ВЫПОЛНИМ!». Это выражение, я ясно это помню, в своем неизмененном виде звучит несколько иначе: «ФЮРЕР ПРИКАЖЕТ — МЫ ПОСЛЕДУЕМ ЗА НИМ!». Если бы я не увидел этого лозунга своими глазами, ни за чтобы не поверил, что в 1944 военном году нашелся кто-то, кто выписал бы мелом огромными буквами этот сумасшедший призыв.

Назад Дальше