— А почему вы не уходите? Вам тоже надо уходить! — растерянно ответил он. — Я могу вас взять в повозку...
— Куда я пойду с такой обузой? Чем я их кормить буду? Тут хоть картошка есть да теплый угол. — Женщина глядела на Шпагина неподвижными, как на иконе, глазами.
На печи кто-то задвигался и закашлял тяжело, надрывно, так, что казалось, выворачиваются внутренности. Когда кашель прекратился, Шпагин услышал на печке старческий, хрипящий голос:
— И куда мы пойдем, сынок родной? Хворая я, в груди тяжесть, я с печи не схожу... Никуда мы не пойдём, Ксюша... Помирать, так уж здесь будем вместе...
Женщина опять заговорила, почти закричала высоким срывающимся голосом:
— Отступаете... Выходит, воевать кишка тонка! Все говорили: мы, мы — не допустим врага на нашу землю! Не допустили... Стоять надо до последнего! Ты ведь командир, ты должен приказать своим солдатам: не отступать — и все! Умри, а не отступи! Эх вы... защитнички!..
— И ты знаешь, Иван Трофимович, — говорил Шпагин, — слова этой женщины будто хлестали меня по лицу, я не знал, что ей ответить. Я и без того был в отчаянии и сам не знал, почему мы отступаем. Я сказал, что сейчас надо отступать, это необходимо; сказал, что уходим ненадолго, что скоро непременно вернемся. Я был в этом искренне убежден, а она, я видел, мне тогда не поверила. У меня было такое чувство, будто эта женщина возложила на мои плечи ответственность за судьбы всех, кто оставался в немецкой оккупации. И вот я всю войну хожу и думаю, думаю: ждет ли нас эта женщина, верит ли, что мы вернемся, освободим ее, или она уже потеряла надежду, примирилась с пленом? И мне так хочется, чтобы дожила эта женщина до дня своей свободы, — ведь это позорно — обмануть человека! — чтобы я мог сказать ей: «Верить надо Советской власти, никогда не оставит она наших людей на поругание немцам!»
Скиба слушал Шпагина и думал о жене, о детях: они остались в оккупации под Киевом. Он знал, что немцы не пощадят их — он был коммунистом, организовывал колхоз.
Скиба поднялся, взял руку Шпагина и проговорил глухим, горячим шепотом:
— Да, нам надо торопиться, Коля: нас ждут люди, очень ждут!
ГЛАВА II. ВОТ ОН, ФРОНТ!
Шпагин проснулся затемно. Его разбудило до боли острое ощущение холода: казалось, тело промерзло насквозь и заледенело. Он стал со всех сторон подтыкать под себя полушубок, но змейки холода проникали всюду — в рукава, за воротник, в валенки, и он никак не мог снова уснуть. Вставать в такой мороз не хотелось, он лежал, ежась и ворочаясь на кривых сучьях лапника. Вокруг слышалось громкое дыхание спящих, раздавался чей-то сильный, клокочущий, с присвистом храп. Изредка доносились далекие пулеметные очереди и глухие орудийные выстрелы. Остро пахло горьковатой хвоей и остывшими углями.
Рота накануне вечером прибыла в лес, на место сосредоточения. Сразу же начали рыть землянки, работали до полуночи, но закончить не успели. Пришлось коротать ночь в шалашах, наскоро сделанных из еловых ветвей.
«Вот мы и снова на фронте», — подумал Шпагин. За этой мыслью потянулись другие — о войне, о доме, о близком и далеком — беспокойные фронтовые мысли, они не давали уснуть. Да и старая смоленская рана в ноге тоскливо ныла, очевидно к перемене погоды.
Сквозь дыры в шалаше над ним сверкали яркие зимние звезды.
По расположению Большой Медведицы он стал отгадывать, сколько сейчас времени — выходило, третий час был на исходе.
Всю войну он живет под звездами: в походах, в траншеях, в окопах, в лесу, у костра — и летом и зимой, в жару, дождь и холод.
На войне у человека нет дома. Нет ни семьи, ни вещей. Все его имущество — да и то казенное — на нем: обмундирование, автомат, пистолет, противогаз, полевая сумка. Ничего ненужного, лишнего, привязывающего человека к одному месту, опутывающего его цепями собственности, мелочных расчетов — одна лишь великая цель у него, общая со всем народом.
А может, человек так и должен жить — глядя на звезды?
Потом он забылся, уснул ненадолго, снова просыпался, и снова засыпал.
Поднял его крик Скибы:
— Гей, хлопцы, живы еще? Не позамерзали?
Шпагин откинул с лица заледеневший воротник полушубка и увидел над собой необыкновенно чистое голубое небо и мохнатые верхушки елей, позолоченные солнцем; полосы света в разных направлениях пересекали полутемный шалаш, одинокие снежинки падали через отверстия, медленно кружась, и неслышно ложились на полушубок.
Он приподнялся на локте и оглядел шалаш.
На слое зеленого лапника, натянув на себя все, чем можно было согреться — полушубки, немецкие оеяла, шинели, плащ-палатки, — и закутавшись с головой, спали офицеры и солдаты. Костер посреди шалаша давно погас, угли покрылись серым, дрожащим от ветерка пеплом.
Груда одежды задвигалась, послышались заглушенные голоса, из-под одеял и полушубков стали показываться заспанные, помятые лица.
Гриднев потянул морозный воздух покрасневшим носом, пробормотал: «Бр-р-р... стужа какая!» —и снова натянул полушубок на голову.
Шпагин вскочил на ноги и начал стаскивать со спящих покрывавшую их одежду.
— Нечего валяться, товарищи, надо землянки доделать!
Он вышел из шалаша, в глаза ему ударил резкий солнечный свет. После снегопадов и метелей, длившихся много дней, сегодня впервые на совершенно безоблачном небе ярко светило солнце, заливая землю потоками теплого, благодатного света. Свет прорывался сквозь кроны деревьев и сияющими полосами ложился на рыхлый лиловый снег, зажигая на нем слепящие искры, а в глубине леса, между стволами сосен, под ветвями елей и в кустах лещины, закиданных шапками снега, еще синела густая утренняя мгла.
В лесу уже кипела жизнь: повсюду подымались синие дымы костров, группы солдат перетаскивали бревна, желтела глина свежеотрытых котлованов, стучали топоры, трещали, падая, срубленные деревья. Двое солдат устанавливали на сосне с обрезанной верхушкой крупнокалиберный зенитный пулемет. Показалась колонна тракторных тягачей, тащивших за собой громадные орудия. Артиллеристами командовал коренастый офицер-казах; с озабоченным лицом он шел впереди колонны, беспрестанно оглядываясь и указывая водителям направление.
Шпагин всей грудью вдохнул морозный, пахнущий свежим снегом и хвоей воздух. Раскинув руки и щурясь от яркого солнца, он закричал:
— Хорошо!
Крик его гулко покатился по лесу, поднимаясь все выше и выше, пока не затерялся в вершинах сосен.
Он сбросил меховую безрукавку и гимнастерку, засучил рукава рубахи и стал растирать лицо, шею и руки сухим рассыпчатым снегом, фыркая и вскрикивая от его обжигающего прикосновения, и сразу почувствовал себя бодрым и посвежевшим.
Вышел Гриднев:
— Какой снег! Сияет, будто усыпан алмазами! Даже жалко трогать!
— Не снег, а сахар! — засмеялся Шпагин, набивая снегом рот.
Гриднев стал натирать открытые по локоть, покрасневшие руки, задорно и громко напевая:
Наскоро позавтракав холодными мясными консервами, от которых на нёбо налипал вязкий слой жира, Шпагин стал собираться на передовую. Ему надо было связаться с командиром роты, на участке которой должна была наступать его, Шпагина, рота. Собственно говоря, он мог идти один, но решил ваять с собой Хлудова и Пылаева и спросил об этом мнение Скибы.
— Согласен! — сказал Скиба. — Пусть привыкают к огню!
Снегу везде навалило по пояс, дороги позамело, решили идти на лыжах. Пылаев подогнал лыжи раньше всех и ожидал остальных, пытаясь казаться спокойным. И все же заметно было, что он волновался: он курил, жадно и глубоко затягиваясь, то и дело одергивал полушубок и поправлял висевший на боку пистолет.
Связным шел Корушкин — молодой солдат небольшого роста с круглым румяным лицом, на котором играла спокойная, добродушная улыбка.
Пошли широкой прямой просекой. Лыжи легко скользили по слабо наезженной санной дрроге. Сосны и ели стояли недвижно, опустив отягченные снегом ветви. Лес был полон мягкой сосредоточенной тишины, и малейший звук — писк какой-нибудь птицы, треск ветки под ногою, постук дятла — раздавался отчетливо и чисто: постепенно дробясь и слабея, он долго дрожал в воздухе, как звук тронутой струны.
Изредка размеренно и глухо бухали тяжелые гаубицы, с передовой доносились приглушенные, словно сквозь слой ваты, короткие очереди пулемета, где-то очень высоко слышался замирающий рокот мотора. Если бы не эти звуки, трудно было бы поверить, что вокруг идет война.
— Лиса! — закричал Корушкин и сорвал с плеча автомат.
Впереди просеку неторопливо пересекала большая лиса, волоча по слегу длинный пушистый хвост. Она на мгновение обернула к людям голову с узкой мордой и широко расставленными острыми ушами, резко прыгнула влево, взмахнув рыжим хвостом с белой подпалиной, и скрылась в кустах лещины.
— Хороша... Пусть гуляет, — с сожалением проговорил Корушкин, снова закидывая автомат на плечо. — Не хотел бить ее, пояснил он смущенно, — да руки сами сработали, как на охоте бывало...
— Да она, похоже, совсем не боится людей! — удивился Пылаев.
— Так ведь их никто не бьет сейчас, товарищ младший лейтенант, — не тем люди заняты, — вот и осмелели! Зверья этого в лесах за войну развелось — тьма!
Пылаев шел впереди всех и с жадным любопытством вглядывался в окружающее: так вот он, фронт великой войны! Пылаев был в состоянии неопределенной тревоги и нетерпеливого ожидания. Наконец увидит он собственными главами то, о чем слышал так много волнующего, страшного и противоречивого, что называлось — война! Каждая мелочь приобретала в его глазах особое значение, потому что здесь был фронт.
В те дни, когда в газетах появились первые фронтовые сводки, Пылаев сдавал экзамены за десятый класс. Стремительно неслась его жизнь, тесно заполненная увлекательными и важными событиями. В ней все было просто и ясно, как было ясно высокое безоблачное небо над головой: школа, товарищи, горячие комсомольские собрания, субботники на посадке городского парка, кружок самодеятельности, мечты о будущем и даже первая робкая любовь.
И вдруг в эту привычную жизнь ворвалось нечто страшное и невероятное: фашисты, воевавшие где-то в Европе, далеко от нашей границы, которую мы считали неприступной, в одну ночь опрокинули ее. Они стали сбрасывать бомбы на советские города, расстреливать во рвах тысячи людей, убивать женщин, детей.
Пылаев думал, что отход наших войск — простое недоразумение: достаточно дать немцам один настоящий бой, и они откатятся назад. И он напряженно ожидал, что все это наваждение вот-вот кончится, Красная Армия остановит фашистов и перейдет в наступление.
Шли дни, недели, а в газетах все печатались тяжелые сводки с фронта об оставленных городах.
Война докатилась и до городка в Жигулях: на улицах появилось много незнакомых людей — это были рабочие эвакуированного из Белоруссии военного завода; в школе, где он учился, разместили раненых; пришли первые похоронные.
Пылаев понял, что одним ударом войну не решить, что война будет долгая, тяжелая, кровавая.
Что делать?
Поступать в институт казалось ему бессмысленным — кому нужны сейчас архитекторы? Да и вообще многие вещи, которые он раньше считал важными, стали теперь мелкими, ненужными. Всю жизнь вдруг осветило грозным героическим светом одно слово — война!
Пылаев решил, что его место на фронте. Он подал в военкомат заявление, чтобы его зачислили в армию добровольцем и немедленно отправили «на передовые позиции». Но ему не было еще восемнадцати лет, и он получил отказ.
Весь городок работал для фронта — даже девчонки дежурили в госпитале, а он — молодой, здоровый — слонялся без дела по жарким пыльным улицам. Он боялся глядеть людям в глаза: ему казалось, что все жители городка презирают его, считают трусом. Он убегал на Волгу, часами лежал на высоком берегу, глядел на сверкающую под солнцем гладь реки, теряющуюся на горизонте в дрожащем мареве, на длинные синие полосы ряби, протянутые ветром наискосок от берега до берега, следил за пароходами и баржами, медленно движущимися по реке, и думал, без конца думал о войне, о своей жизни, о неясном и тревожном будущем. Он впервые задумался над значением многих слов, которые считались всем известными и понятными: Родина, долг, патриотизм. Теперь он увидел, что эти слова содержат неизмеримо более глубокий смысл, имеющий прямое отношение и к нему, Пылаеву. Он пошел в горком комсомола и стал настойчиво проситься в партизанский отряд. Он доказывал, что судьба Родины решается на фронте, а не в их городке, и что ему следует быть там, где всего труднее и опаснее, где он нужнее всего.
Секретарь горкома, недавно присланный из Москвы, — высокий, худой, с ввалившимися щеками и уставшими глазами за толстыми стеклами очков — молча выслушал его и сказал:
— Нет, товарищ Пылаев, я не буду за тебя ходатайствовать. Такие, как ты, добровольцы осаждают меня каждый день. Хочешь помочь фронту — поезжай на лесозаготовки. Армии требуется вооружение, обмундирование, хлеб. А для этого нужны металл, уголь, дрова — да, и дрова — березовые, осиновые, сосновые. Отправляйся-ка пилить дрова, они нужны нам до зарезу! Завод боеприпасов не можем без них пустить! А повоевать успеешь — и на твою долю достанется!
Секретарь горкома не убедил Пылаева: между дровами, которые ему предстояло пилить, и войной, которая шла за тысячу километров отсюда, была слишком отдаленная связь. Но он подчинился и поехал на лесозаготовки.
В армию его призвали весной 1942 года. Пылаев рассчитывал через несколько дней быть на фронте и с гордостью известил об этом своих товарищей, крупно и четко выписав на конвертах свой обратный адрес — номер полевой почты. Но его направили не на фронт, а в пехотное училище, и ему пришлось в течение шести долгих месяцев колоть чучело, метать деревянные гранаты, ходить в атаку на своих однокурсников и петь бравые походные песни. В училище изучали топографию, тактику, уставы и многое другое. Пылаев и не подозревал, что для того, чтобы воевать, надо так много знать. Его удивлял также размеренный, строгий порядок в училище. Как можно жить спокойно, неторопливо, придавать значение каким- то пустякам, когда люди на фронте сражаются и умирают?
И вот наконец позади остался и мирный городок на Волге, и пехотное училище — он на фронте!
Но как он не похож на тот фронт, какой виделся! Пылаеву из далекого тыла!
— Почему же тут так безлюдно? — недоуменно спросил Пылаев Шпагина. — Где же передовая?
— Маскировка — первое дело на войне! — усмехнулся Шпагин и похлопал Пылаева по плечу: — Скоро это ты сам поймешь!
Все чаще стали встречаться заваленные сугробами землянки, приметные только по белому дыму, медленно поднимавшемуся из труб; орудия, выкрашенные известью и замаскированные хвоей; танки, скрытые в окопах; какие-то высокие штабели, обтянутые брезентом. Попались навстречу связисты, неторопливо подвешивающие кабель к деревьям; солдаты, несшие на палке помятый термос, из которого шел вкусный запах вареного мяса.
— Эй, поберегись! — услышали офицеры громкий вскрик. Высокая сосна вздрогнула вершиной, заколебалась, как бы раздумывая, в какую сторону упасть, и стала крениться, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и наконец, с треском и шумом ломая ветви соседних деревьев, грохнулась на землю, подняв облако снежной пыли, в которой радугой заиграло солнце. Солдаты, свалившие сосну, в расстегнутых ватниках, в шапках набекрень, с молодецким видом стояли около громадного дерева и довольно улыбались, гордые своей работой.
— Вот это накатец будет! — восхищенно сказал Корушкин. — Никакой снаряд не возьмет!
Хлудов с недоверчивым удивлением глядел на солдат, спокойно и бодро делавших свое дело, будто они были не на передовой, а где-то в глубоком тылу, на лесозаготовках. Он видел, что здесь, в лесу, неторопливо идет какая- то своя, особая жизнь многих людей, неизвестная и непонятная ему, но для этих вот солдат, для Шпагина и Корушкина уже привычная и обыкновенная. Для него было необъяснимым, как люди могут здесь быть спокойными, что-то делать, чему-то радоваться, строить какие-то планы на завтра, на послезавтра, рассчитывать, что будут жить? Ему казалось, что тут человека повсюду подстерегает смерть, она может настигнуть мгновенно, когда о ней совсем не думают. Это непрерывное напряженное ожидание опасности подавляло в нем все мысли, все чувства, оставалось одно — страх, огромный, непреодолимый, он железной рукой сжимал сердце.