Когда Молев вошел в землянку, он со свету сначала ничего не увидел, кроме желтого прямоугольника стола, на котором стояла сильно коптящая самодельная лампа из снарядной гильзы. Молев приподнял обгоревший фитиль, пламя взметнулось ярким желтым языком, осветив необшитые стены, покрытые лапником земляные нары и спящего Хлудова.
Молев рязбудил его и сказал, что надо готовиться к построению.
— Приказ о наступлении будут зачитывать, — добавил он и стал разжигать погасшую печку посреди землянки.
— Что ты сказал? Наступление? — встревоженно спросил Хлудов, приподнявшись на нарах.
— Ага, — коротко ответил Молев. — Завтра.
Хотя приказа о наступлении ждали каждый день — и Хлудов знал об этом, — слова Молева поразили его. Все, что было до этой минуты, вдруг куда-то отодвинулось, стало мелким, ничтожным.
— Товарищ младший лейтенант, медальон не забудьте в бой захватить, — и Молев протянул ему на ладони маленький черный граненый цилиндрик из пластмассы, который солдаты именовали медальоном.
— Зачем это?
— А как же — чтобы знали, куда сообщить, если убьют вас или ранят. Напишите на бумажке фамилию, часть, домашний адрес — и зашейте медальон в брюки.
— Да что ты, у меня нет семьи, никому не надо сообщать! — проговорил в замешательстве Хлудов.
— Не может человек безродным быть, в крайности, знакомые какие должны быть, товарищи.
— Представь себе, никого у меня нет, — горько усмехнулся Хлудов.
Плохо это, товарищ младший лейтенант... Волки и те стаей живут, — неодобрительно заметил Молев и положил цилиндрик на стол. — Как хотите — только так полагается. А документы все старшине сдать надо...
Прихватив котелок, Молев вышел из землянки. Когда дверь за ним затворилась, Хлудов взял медальон в руки, раскрыл его, осмотрел и вдруг в порыве суеверного страха бросил в огонь, как бросают приносящий несчастье амулет.
«Странные люди, зачем нужна им эта возня? Как может их трогать то, что будет «после»? — думал Хлудов о Молеве и о других, по привычке противопоставляя себя всем остальным людям. — В самом деле, кого может интересовать моя жизнь? Мать?.. Взбалмошная, слезливая, истеричная... В пятьдесят лет она бесстыдно влюбилась в актера передвижного театра оперетты и эвакуировалась с ним куда-то в Киргизию. Вряд ли надолго огорчит ее похоронная на сына, отца которого она уверенно не могла назвать. Тетки? Глупые, всегда испуганные, вздорные и нелепые, как ископаемые. Какое мне до них дело...»
Хлудов перебрал в памяти всех, кого он когда-либо знал, и вдруг ясно увидел жестокую правду: нет у него во всем мире никого, кого бы по-настоящему взволновала, опечалила его смерть.
— Вот ваш обед, товарищ младший лейтенант, — сказал, входя, Молев и поставил котелок на стол.
— Нет, я не хочу есть... Ты дай мне лучше в долг еще пол-литра водки, а? Ей-богу, отдам!
— Ведь вы уже взяли вчера пол-литра, а водку на весь взвод на четыре дня выдали.
— Ну, ладно, Молев, завтра же отдам, честное слово!
Молев вздохнул и налил из фляги кружку водки.
— Напрасно так пьете... Не надо бы... Нехорошо... — сказал Молев, отходя от стола.
Хлудов одним духом выпил полкружки ледяной водки, поковырял ложкой в банке с консервами и тут же допил остальное. «Ведь не всех же убивает, — думал Хлудов. — Может, я еще и останусь жив».
Он взглянул на Молева — тот стоял в только что надетой чистой рубахе и натягивал на себя гимнастерку.
— Ты зачем переодеваешься?
Молев смутился, ему не хотелось отвечать на этот неуместный, по его мнению, вопрос. Быть может, он и не сумел бы высказать словами свою мысль, что в бой человек должен идти, как на самое большое в его жизни дело — с чистыми помыслами, в чистой одежде.
— «Танкеток» много развелось, — ответил он хмуро о неохотно, — зудят больно...
— Ах, так, я думал другое... — разочарованно протянул Хлудов — и вдруг с напряженным, жадным любопытством поглядел в его большое, с крупными твердыми чертами, изрытое оспинами лицо.
Переодевшись, Молев вытянул руки по швам и официальным голосом произнес:
— Товарищ младший лейтенант, пора идти на построение. Людей я подготовил, оружие проверил...
— Хорошо, Молов, выводи людей, я сейчас приду... Хлудов нетвердой походкой, держась за стол, ходил по землянке, разыскивая рукавицы, и говорил сам с собою:
— Странный человек... Странные люди.
Рота выстроилась в две шеренги вдоль узкой дороги, протоптанной между деревьев; задние стояли в глубоком снегу и теснили передних, чтобы выбраться на твердое место.
Гриднев с озабоченно строгим видом ходил вдоль фронта роты, бросая то туда, то сюда быстрые взгляды и сердито покрикивая:
— Пылаев, выровняйте ваш взвод по первому взводу—куда вы его загнули? Неужели не видите?
— Квашнин, уберите живот!
— Не заваливайте, Павлихин! Подайтесь вперед! Вот так!
— Мосолов, почему опаздываете? Опять шапку искали?
Солдат в непомерно широком полушубке, собранном на животе глубокими складками, пытавшийся незаметно пристроиться к своему взводу, растерянно забормотал:
— Я... я...
— Ладно, потом разберем, становитесь скорее! — приказал Гриднев.
Бодрый морозец, хрустящий снег, сотня людей, глядевших на него, предстоящее наступление — все это настраивало Гриднева на торжественный и строгий лад, и он не мог оставаться бездеятельным в такую знаменательную минуту. Кроме того, ему было приятно слышать свой чистый, глубокий, взволнованно подрагивающий голос, гулко раздававшийся в лесу.
На левом фланге роты стояла Маша Сеславина со своими санитарами. Гриднев старался не смотреть на нее, но какое-то бессознательное чувство все время толкало его взглянуть именно на левый фланг.
Солдаты стояли тихо; на их лицах было выражение сосредоточенного ожидания, они сами старались получше выровнять строй, шепотом поправляя товарищей.
— Покурить бы, что ли, пока... — нерешительно протянул Мосолов и тут же испуганно умолк — солдаты зашикали на него со всех сторон:
— Молчи ты — времени ему не было...
— Потерпеть не можешь, что ли?
— Или уши опухли не куримши?
Из ротной землянки вышел Шпагин, за ним Скиба. Шпагин, высокий и худощавый, был на полголовы выше Скибы — крепкого, широкого в плечах.
Гриднев бросил на роту быстрый, многозначительный взгляд, закричал: «Смирна-а-а! Равнение на-право!» — и побежал навстречу Шпагину, проваливаясь в глубоком снегу. Рота прокричала одним дыханием:
— Здра... шла., тва... ста... нант! — и замерла неподвижно.
— Товарищи! — начал Шпагин. — Час, ради которого мы пришли сюда, настал — наступление начинается завтра!
Он говорил твердо и медленно, в его голосе чувствовалось особенное волнение и сила, каждое его слово падало веско и тяжело.
Потом Скиба достал из планшета маленький листок, надел очки в толстой роговой оправе, отчего лицо его сразу приобрело незнакомое, строгое выражение, и стал читать приказ Военного совета фронта.
Небо, казавшееся днем недостижимо высоким, стало ниже, потемнело, на нем зажглись редкие мерцающие звезды. Плотные иссиня-черные сумерки окутали пространство между деревьями, черные стволы сосен придвинулись, обступили солдат. В сумеречном свете лица солдат — суровые и неподвижные — казались отлитыми из вороненой стали. По вершинам деревьев пробежал неведомо откуда налетевший порыв холодного ветра, деревья. закачались, зашумели ровным глухим шумом, осыпая солдат хлопьями снега.
Снег упад Пылаеву на шапку и рассыпался по плечам, но он не заметил этого. Он с волнением глядел на Шпагина, Скибу, на солдат и с небывалой силой ощутил вдруг — так, что к горлу подступил и стал душить его твердый горячий ком,-—свое кровное родство с ними: у них один враг, одна Родина, одна судьба — и все они были бесконечно близки и дороги ему.
Он страстно хотел одного: каплей раствориться в этом великом братстве людей, сделать всем что-то хорошее, доброе, чтобы разгладились морщины на их лицах, засветились радостью их глаза.
Скиба поднял крепко сжатый кулак:
— Смерть фашистским захватчикам! Нашей великой Родине — ура!
Солдаты закричали в едином порыве воодушевления, и, хотя людей было не так уж много, каждому казалось, что голоса их, слитые в один голос, прозвучали с огромной силой.
ГЛАВА IV. НОЧЬ ПЕРЕД БИТВОЙ
Все офицеры собрались в землянке, не было только Хлудова, но вот явился и он.
— Наконец-то... — закричали ему. — Где ты пропадал?
Хлудов долго непослушными пальцами развязывал тесемки на шапке, и все молча глядели на него.
— Как где? Проверял солдат, оружие...
— И что же? Все готово? — спросил Шпагин, хмуро оглядывая его: «Похоже, успел хватить граммов двести».
Хлудов скривил лицо в насмешливой улыбке и, запинаясь, ответил:
— Полный порядок... солдаты рвутся в бой, точат мечи... то есть штыки... Помните, у Лермонтова:
— Не у Лермонтова, а у Пушкина, — зло перебил Гриднев: его раздражал иронический тон Хлудова.
Шпагин требовательным взглядом окинул офицеров, тесно сидевших вокруг снарядного ящика. В длинной череде дней есть будничные, рядовые дни, когда незаметно, исподволь накапливаются усилия и энергия многих людей; и есть дни, когда вся эта накопившаяся человеческая сила прорывается наконец неудержимым шквалом в каком-нибудь одном деянии. Шпагин понимал, что завтрашний день должен быть именно таким решительным днем, и настроение у него было приподнятое и торжественное, вот почему, прежде чем начать деловое обсуждение приказа, он сказал:
— Через несколько часов мы идем в бой. Бой предстоит тяжелый. Гитлеровцы сильно укрепили ржевский плацдарм и будут ожесточенно сопротивляться. В бою будут тяжелые минуты — не теряйтесь, не поддавайтесь панике: солдат заметит малейшее колебание вашего духа, и тогда вы ничем и никогда не смоете пятно труса!
Казалось, все было сделано для подготовки роты к наступлению: задача роты не раз подробно разбиралась с офицерами и солдатами; все детали боя были увязаны с минометчиками, саперами и танкистами; офицеры побывали на переднем крае; рота готовилась в лесу к штурму вражеской обороны. И все же у Шпагина оставалось чувство неудовлетворенности, и он снова стал рассматривать с командирами взводов план боя, задавал им неожиданные вопросы:
— Подовинников, как будете штурмовать дзот?
— Вот здесь засела группа немцев — ваше решение?
— Немцы контратакуют с опушки леса — куда поведете взвод?
Но и эти непредвиденные действия противника командиры взводов отражали умело и быстро. Выходило, что, какие бы меры ни предприняли немцы, их оборона, без сомнения, будет прорвана. Никто не думал, что может быть убит в первые же минуты боя; что наши танки могут быть остановлены вражеской артиллерией; что огонь противника помешает подняться в атаку. Все это было нежелательным и потому казалось невероятным.
Горячо спорили, как действовать после захвата вражеских траншей, как брать Изварино. Подовинников считал, что надо бить по деревне всей ротой, не распыляя сил; Скиба предлагал окружить деревню мелкими группами, чтобы нести меньше потерь; по мнению Гриднева, надо прежде всего нанести удар по главному опорному пункту немцев в районе силосной башни.
Пылаеву казалось, что каждый убедительно обосновывает свое мнение, и он поочередно соглашался со всеми.
Выслушав офицеров, Шпагин решил двумя взводами атаковать силосную башню, а взвод Пылаева направить в обход деревни, чтобы не дать немцам отойти в лес.
Когда все вопросы были решены и разговор стал беспорядочным, когда никто уже не слушал других, а только старался погромче высказать свое мнение, Шпагин застучал по ящику:
— Довольно спорить! Ужинать будем! — Он повернулся к Балуеву: — Вася! Скоро у тебя там?
Балуев поднял от печки красное, в каплях пота, освещенное прыгающим светом пламени лицо. Глядя на его рослую фигуру, на его большие жилистые руки с засученными рукавами, трудно было поверить, что он занят приготовлением ужина: скорее похоже было, что он орудует у кузнечного горна.
— Товарищ старший лейтенант — айн момент, цвай километр! — ухмыльнулся Балуев и загоготал, как гусь, громко и отрывисто, широко раскрыв зубастый рот.
Опять эта дурацкая поговорка! Брось ты эту бессмыслицу! — рассердился Шпагин.
Ужинали на том же снарядном ящике, накрыв его газетным листом. Перед ужином выпили за успех боя и за взятие Изварино.
Все настолько привыкли к одинаково безвкусным кашам из концентратов и супам Балуева, что были радостно удивлены, когда он поставил на ящик высокую стопку белых, поджаристых, блестящих от масла блинов, испеченных из тайно скопленной за много дней подболточной муки.
— Знаешь, Вася, ты определенно делаешь успехи, — приговаривал Гриднев, глотая блин за блином. — Интересно, на чем ты их пек — ведь у тебя же нет сковородки?
— А на лопате! Смажу ее маслом, налью тесто — и в печку!
Балуев не жалея, сжигал все дрова: он знал, что завтра они уже не понадобятся. Раскаленная докрасна железная печка светилась в темном углу землянки, обдавая жаром. Пришлось снять меховые жилеты и даже расстегнуть гимнастерки.
У Пылаева от жары и вина приятно кружилась голова, ему было очень хорошо, офицеры ему очень нравились, и он беспрестанно ухаживал за всеми:
— Позвольте, я положу вам консервов, товарищ лейтенант!
— Пожалуйста, вот вам огонь, товарищ старший лейтенант! Возьмите зажигалку себе — она совершенно безотказная!
Подовинников стал упрашивать Гриднева спеть.
— Спой, Андрей, пожалуйста, вчерашнюю песню — уж очень хорошая песня, так за душу и берет.
— Василек, гитару! — крикнул Гриднев и на лету поймал брошенную Балуевым гитару. — Да, брат, песня замечательная.
Он склонил голову с шапкой темных густых волос к грифу гитары, быстро пробежал левою рукой по ладам вниз, до самых высоких, еле слышных тонов; затем, тревожно перебирая струны, тряхнул головою, откинул волосы назад и запел, сначала негромко и сдержанно, но с каждой фразой все громче и выразительнее:
Он вкладывал в слова этой песни какой-то свой, ему одному известный смысл. С этой песней у него было связано одно воспоминание, но никто не знал, почему так полюбилась ему эта простая, грустная мелодия.
В песне была ширь беспредельная, ночные снега, тихая грусть, сожаление о прошедшем и еще что-то тревожное, неопределимое, что так трогало всех этих разных людей, сидевших в землянке и молча слушавших ее. Скиба сидел неподвижно, подперев голову руками, и негромко повторял за Гридневым слова песни, словно примериваясь к ней и пробуя свой голос; затем поднялся, положил руку на плечо Гридневу и запел вместе с ним. Голоса их то неразделимо сплетались в одну плавно льющуюся мелодию, то голос Гриднева начинал звучать выше, словно поднимался вверх над подпиравшим его низким грудным голосом Скибы. За Скибою вступил Шпагин невысоким тенором, потом и Подовинников, у которого совсем не было слуха, но песня ему очень нравилась, и он пел громче всех — фальшивя и невпопад. Пылаев только изредка подтягивал — голос его звучал по-мальчишески высоко и звонко, и это смущало его.
Гриднев кончил песню, наложил руку на глухо гудящие басовые струны. Все захлопали ему, а Подовинников восторженно закричал:
— Хорошо поешь, Андрей! Душу человека понимаешь! Дай я обниму тебя, друг ты мой!
— Что ты, Петя, какой у меня голос! — сказал Гриднев с мягкой и какой-то рассеянной улыбкой.
— Нет, нет, товарищ лейтенант, вы замечательно поете! — горячо сказал Пылаев, которому вообще нравилось все, что делал Гриднев.