Насчет татуировок-наколок-портаков. Колются в советских тюрьмах и лагерях густо, много и от души — это давняя традиция и ее соблюдают. Кто хочет. Молодежь часто колет все подряд, без понятия и поэтому бывают казусы. И плачевные. Которые очень плохо кончаются. А люди уважаемые, авторитетные с арестантскими понятиями, босяки по жизни, жулики и блатняки, бродяги, колются, колют правильно, так как надо. Так как каждая наколка — это информация об ее хозяине. Как в армии погоны, петлицы, нашивки, эмблемы. Только глянул — и сразу видно: генерал танковых войск, капитан медицинской службы и так далее. Только глянул, и сразу видно: кто танкист, кто генерал, а кто петух.
Например собор. Собор означает венчание, то есть суд. Количество соборов означает сколько раз судим носящий с гордостью эти знаки. Количество куполов на соборе означает: сколько лет дал этот суд. Поэтому Ганс-Гестапо и не колет купола. Все впереди.
Роза на предплечье означает десять лет отбытых лагерей, червонец. Роза и воткнутый в нее кинжал — десять лет за убийство. Оскаленная пасть рыси — неисправимый. Крест с обвитой змеей — умер отец. Сердце со стрелой — не забуду любовь, месяц за решеткой — был в заключении, Кот с бабочкой (галстуком) — карманник, кот без бабочки — вор какой-либо специальности, гусар или девушка в гусарском метлике — насильник, судим по малолетки.
На коленях и ключицах колют звезды; жулики — двенадцатиконечные, пассажиры — восьми. Первые звезды именуют воровскими, вторые — фраерскими. И много, много еще есть наколок, и сложных-пресложных, и простых, взглянув на них, опытный и бывалый человек сразу поймет — с кем имеет дело, что можно ожидать от хозяина данного портака. Например, акула. Значит, этот человек по зоне в лагере, грузчик, акула — убивает по приказу более авторитетного. И сколько у него за плечами трупов — один черт да бог знает. Например у Шкряба, длинного, костлявого, с угрюмым лошадиным лицом, мужика лет сорока-сорока пяти, над правым соском голова акулы выколота. И глаза Шкряба как у акулы пустые, водянистые, я по телевизору у акулы такие видел. Да и какой он мужик, это у меня по вольной привычке вырвалось. Шкряб блатняк, акула…
Но вдобавок к наколкам имеются еще и подписи, аббревиатуры: «Не забуду мать родную», БАРС, ЗЛО, ТУЗ, СЛОН. БАРС — бей активистов, режь сук. ЗЛО — за все лягавым отомщу. ТУЗ — тюрьма учит законам. СЛОН — смерть лягавым от ножа. И много, много, много других. Есть и с политической окраской. Например «Раб КПСС». Но редко. За такое жестоко бьют и варварски выжигают какой-то кислотой.
Для того, чтобы описать все, надо монографию в нескольких томах написать, а перед этим многолетние иследования-описания проводить. Бывают наколки и с юмором. То на ягодицах чертей или кочегаров выколют, те уголь в топку подбрасывают, когда хозяин такой наколки идет. То вместо собора пассажиру за его же деньги на всю спину трактор выколют, под общий смех жуликов. А то следующее: у одного мужика в нашей хате, на груди, от плеча до плеча, красивыми, крупными буквами: «Не забуду мать родную, брата Кешу, сестру Клаву и соседа Матвея». Но это что! Братва рассказывала, что многим пассажирам колют короче, проще и веселей: «Не забуду мать родную и родное МТС (машинно-тракторная станция)» Пассажир, он и в Африке пассажир! И свое место должен знать. А нет — укажут.
Поэтому я и отказался от заманчивого удовольствия заиметь портак. А вдруг…
Капитан закончил пытать Ганса-Гестапо и тот побежал мыться на парашу. Смывать тушь и кровь. А там, подстелив одеяло, лежит страдатель и в трубу, в телефон, в трубу канализационную, слова любовные выговаривает. Ошизеть можно! Через парашу, через телефон тюремный, через … и с женским коридором можно поговорить, вот они, страдатели и крутят любовь. Часто ни разу не увидев друг друга, довольствуясь лишь описаниями, чаще всего неправдивыми, четко выговаривают почти через всю тюрьму по канализационной трубе то, что говорят друг другу наедине. Но с тюремными отклонениями.
— Слышь, Катя, котенок, подыши, как под мужиком дышишь, — просит немолодой, изрядно потрепанный жизнью и тюрьмой, влюбленный. В ответ кокетливое и скромное:
— Да у меня немного было мужиков, я почти в этом вопросе неграмотная.
Искренне верю, кто ж на нее, обезьяну, на воле внимание обратит. Если только по пьянке, хором на какой-нибудь малине (притоне) пропустят. Но это несильно развивает в вопросах любви. Но влюбленный настаивает:
— Ну подыши, радость, котенок мой, — но не успевает получить просимое через парашу, так как Ганс-Гестапо бесцеремонен, тем более не с семьянином, не с блатяком.
— Брысь с параши, ишь присосался к телефону, помыться надо, —и подкрепляет свои слова легким, но ощутимым пинком в оттопыренный зад.
Влюбленный торопливо кричит любимой:
— Я тебя Катя, позднее позову, здесь по важному делу параша потребовалась!
А Катя в ответ:
— Я позднее спать буду, с Нинкой, если ты такой!.. —
но в ответ на ее слова, прямо в телефон, льется струя мочи. Это неромантичный Ганс-Гестапо готовится к акту с Васькой. Смешно и грустно. Цирк, одним словом.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Судьба и КГБ занесли меня в тюрягу. А я привык бродяжничать и мне скучно. И никуда не деться от этой скуки и тоски…
— Профессор, ты че такой грустный? Слазь со шканцев, тисни роман.
Это он просит роман какой-нибудь рассказать. Я славен, как сильный, много знающий книг, рассказчик. Но помню совет Витьки-Орла, что нельзя давать садиться на себя ни в чем, иначе будут ездить и тогда, когда у тебя нет настроения. Станешь штатным и просто будешь обязан. Иначе по бочине или по рылу. Никто тебя не заставлял, а назвался груздем — полезай в кузов. Закон тюряги. Пока я держусь правильного курса и рассказываю, когда считаю нужным. Иногда рву на любом, понравившемся мне месте повествование и заявляю:
— Все! Кончился роман.
Иногда есть настрой тиснуть, а я не рассказываю. Иногда убиваю главного героя. Иногда смешиваю несколько разных книг. Иногда развиваю неглавную сюжетную линию. Одним словом — первые литературные опыты. Первые шаги в деле писательства.
— Неохота, Гестапо, я сегодня грустный и печальный, — отвечаю я. Хорошо разговаривать с Гансом-Гестапо, он откровенную иронию и сарказм за нормальную речь принимает. Даже Капитан иногда улыбается, слушая мои изыски. А тому хоть бы что — кажется Гестапо, что все так разговаривают.
— А хошь, я тебе грусть развею? Как насчет жженки? Кровь забурлит и печаль убежит!
Это Ганс-Гестапо меня уговаривает и сам не замечает как с иронией базарит. Я держу стойку:
— Жженка? Ну если жженка поможет…
— Поможет, поможет! Слазь. Сейчас Лысый со Шкрябом и организуют.
Трещит чья-то матрасовка, отрывают от нее полосу шириной в две ладони. В кружку, на дно, сахара в палец. Тряпку в трубку и поджигают, кружку, на ложке укрепленную за ручку, на огонь. Запузырился сахар, пожелтел. Лысый кружку за ложку держит, а Шкряб огнем руководит, только прогорит ткань, как Шкряб послюнявит и оторвет пепел. Ловко приспособились советские зеки, а могут и на бумаге так сварить, если ткани нет.
Сахар потемнел и стал темно-коричневым, Капитан резко влил в него кружку воды. Зашипело на всю хату, вкусно запахло жженкой, похожей на кофе. Зашевелились спящие, повели носами сидящие за столом и на шконках. Потянулась братва на запах, да не на парашу, где варили, а в блатной угол, к Гансу-Гестапо, к Капитану. В двери стукнул лениво дубак:
— Опять дымите?
В ответ веселое:
— Не мешай спать, отбой кому была, — и дружный общий смех. За окном ночь, спит страна, но не спит тюрьма.
Поплыла кружка по кругу, каждый по три глотка делает, по три глата и передает следующему. Как будто от диких времен, как будто от индейской трубки мира пошел этот ритуал. Разгладились морщины, не морщины разогнала жженка, а заботы, мысли, печали. Забурлила кровь и живей побежала, заблестели глаза и казалось, сам собою зашевелился язык:
— В одном царстве, в одном государстве, жил вор. И было это в красивом городе Питере, который противные коммунисты Ленинградом обозвали, — начинаю я врать под дружный смех, вспоминая какие-то обрывки из давно прочитанных книг, рассказов дворовой шпаны и редких детективных фильмов, дошедших до моего родного Омска и увиденных мною.
Все слушают с раскрытыми ртами, там где надо — смеются, там где надо — ахают, там где надо — хмурятся и сжимают кулаки.
Эх, как сладостно иметь столь благодатных слушателей. Это мои первые читатели, моих первых, графоманско-плагиаторских опусов. Я благодарен вам за все — за взаимность, примитивность и желание быть обманутым, лишь бы красиво, необычно, не как в жизни поганой…
— И убежал вор тот, Димка-Генерал, с чемоданом брильянтов за бугор и открыл на Флориде казино, а советские менты с Интерполом не дружат и не могут его найти на необъятных просторах нашей самой лучшей в мире Родины, — заканчиваю я повествование под общий радостный смех, переглядывание и возгласы:
— Ну, Профессор, в какой книжке только вычитал!..
— Голова, ядрена вошь!..
— Кайф, чемодан с брильянтами, казино!
— А мент, лопух, на крыше остался…
И располагается братва по шконкам и снится ей в скором времени лесоповал, казино, длинноногие полковники в узких плавочках и прочая дребедень. За окном серая дребедень, за дверью сонный дубак.
Еще один день, еще одна ночь, день да ночь — срок прочь… А впереди не видно ни хрена!
Просыпаюсь от кипежа (шума). У Лысого кто-то ночью стырил деньги. Вот он и разоряется:
— Ну крыса, найду — убью, падла ложкомойная, петушара драная!..
Ганс-Гестапо его успокаивает:
— Да найдем твои бабки, найдем. Ты вот что скажи — че ты их приныкал от семьи? Тут подсос, голяк, ничего нету, а у тебя крыса полтинник тырит?..
— Да я, я не че, я хотел на именины, так и прикупить с коридора!
— Ну какой ты экономный, а когда у тебя именины, лысый черт?
— За базаром следи, Гестапо, какая разница, когда именины, бабки стырили, крысу надо искать, а то все покрадет, — и по новой орет на всю хату:
— Кто последний спать ложился?!
Я решаю не ждать, когда на меня покажет какой-нибудь любитель социальной справедливости и, не слезая с нар, заявляю:
— Последний лег я! Но никаких бабок я не тырил! Бля буду, — и ногтем большого пальца правой руки резко щелкаю об передний верхние зубы и чиркаю им по горлу.
Все оторопело глядят на меня. Первым очухивается Капитан:
— Ну если он божится, я ему верю. Давай начнем качать (разбираться).
Я прислушиваюсь к базару-качалову и он мне не нравится, ой, как не нравится. Почти вся хата поворачивает на то, что последний лег я, ну, мол с Профессора и спрос…
Лихорадочно перебираю в голове все, что сквозь ругательства выкрикивает Лысый: деньги украли из подушки, разрезав ее снизу из-под шконки, полтинник этот он за день до кражи на параше разглядывал, мусолил…
— Сраку что ли подтереть хотел? Миллионер хренов! — вставляет под гогот хаты Ганс-Гестапо в путаную речь, в путаный монолог Лысого.
— Да ты че, я прикидывал — че на именины брать будем, — вяло отбрыкивается Лысый и вновь начинает голосить:
— Крыса в хате, искать надо, убью, бля, в натуре, ну падла, ну пидарас!..
Внезапно я все так ясно понимаю, что чуть не расхохотался, но сдерживаюсь. Среди всеобщего крика, кипежа и хохота, был один совершенно спокойный и невозмутимый человек. Как будто все происходящее его не касалось. И он был так невозмутим и спокоен, что явно переигрывал. Даже не сел на шконке, даже не смеется над репликами Ганса-Гестапо, даже не делает сочувственную рожу… Это был спекулянт, лежащий на своем месте рядом с парашей, на верхней шконке, над Шофером. Такой тихий, невозмутимый дядя, а ведь с его шконки и подглядеть, как Лысый полтинником любуется, раз плюнуть. Ну, сука, а тут на меня бочку катят, раз не спал — значит, и стырил. Ну, тварь, держись!
А хата орет, распаляется, следаками им быть — цены бы им не было. Не спал? Значит — ты украл! Ты — вор!
— Послушай, братва, я вам сон расскажу! Мне сегодня сон приснился, — пытаюсь влезть в базар.
— Ну ты погляди на очкарика хренова, сны рассказывать нам вздумал, сказочник чертов!..
Я понимаю, что мне их не переорать и перехожу к решительным действиям. Спрыгнув со шконки, негромко говорю Гестапо:
— Слышь, Ганс-Гестапо, я знаю, кто стырил бабки. Заткни хату и перекрой двери.
Хозяин хаты рявкает:
— Заткнулись все, ну !— и в хате становится тихо. Гестапо продолжил:
— Шкряб, — и смотрит на меня, я киваю в знак согласия.
— На дверь. Остальные умерли — Профессор кое-что рассказывать будет.
Шкряб перекрыл двери, я глянул на спекулянта и понял до конца — не ошибся. Следы легкой тревоги и небольшого волнения были явно налицо. На лице у бывшего невозмутимого дяди.
Я начал:
— Все в центр хаты, и ты слазь оттуда, — машу спекулянту, он не спешит, но Шкряб рявкает и вот все внимают мне, стоя и сидя посередине камеры.
— Ночью я проснулся, под утро, и пошел на «парашу». Где я сплю, все знают и, идя по хате, я вижу всю хату, все шконки. Так вот за столом никого не было, а в одной шконке не было одного человека…
Я замолчал и уставился на спекулянта. Тот не выдержал моего экспромта:
— Врешь, паразит, ты спал! — заорал спекулянт и осекся. Капитан схватил его за плечо:
— Где деньги, тварь?
— Да я не брал, что вы, ребята, кому верите, да я!..
Ганс-Гестапо ударил кулаком наотмашь по рылу спекулянта:
— Бабки, петух, бабки давай, крыса, козел горбатый, ну! — и ткнул его растопыренными пальцами в глаза.
Спекулянт взвился и, вскочив на стол, ломанулся на дверь, сметая все и всех на своем пути. Но в дверях стоял Шкряб, в синих, по колено, трусах, костлявый, длинный, весь в разводьях и наколках. Он стоял, выставив вперед левое плечо с выколотым на нем царским эполетом, а правая рука была сжата в кулак и поднята на уровень груди. Раздался звук удара и спекулянт отлетел под ноги братве…
Лысый, Ворон, Капитан и еще кто-то, как звери, бросились на него и начали молотить жертву руками и ногами, заглушая ревом и рыком его крик. Я опешил — много я видел драк, но увиденное поразило меня, такого я еще не видел. Мне не было жалко спекулянта, с волками жить, по волчьи выть. Но звериная злоба поразила меня до глубины души.
Спекулянта мне не было жалко — ведь если б кражу сперли бы на меня — то Ганс-Гестапо первый бы кинулся. И ничего тогда не помогло бы. Нравы в советских тюрьмах просты. Крыс в тюрьмах и лагерях не любят.
Крысы — те, кто крадет у своих. Воры и грабители особенно трепетно относятся к своему имуществу. Вот парадокс. И крысятничество особо наказуемо. Раньше, при Сталине (по рассказам старых зеков) — резали. Но позже, по ряду причин резать стали меньше, а больше насиловать, опускать, петушарить, пидарасить.
Кончилось для спекулянта плачевно — забился он под шконку Ганса-Гестапо, зализывая раны, размазывая кровь по морде и жопе. Штаны его Капитан зашвырнул туда же. Спекулянт клюнул на простую мульку (обман). После первых молотков, Гестапо отогнал разошедшихся поборников справедливости и, присев к скрючившемуся спекулянту, участливо спросил его:
— Признайся, что брал, отдай бабки и дело с концом! Че, мы звери…
И спекулянт признался и отдал полтинник. Первым был торжествующий Ганс-Гестапо, затем вся семья, семьянины. Я отказался, сказал, что, мол, на него не стоит. Ганс-Гестапо посмеялся:
— Ничего, отсидишь первую пятнашку (пятнадцать лет) — на забор встанет, если там написано будет жопа.
Деньги забрал Гестапо, сказав, что на чай для семьи и хаты. Лысый не стал спорить.
Самое поразительное для меня, что за весь кипеж и расправу над спекулянтом из коридора никто не заглянул, не стукнул об дверь, мол, тихо там. Видимо, дубаков это не интересовало. Это не чай, не штаны и не деньги.
Но было продолжение. На другой день, когда привели на прогулку, спекулянт встал на лыжи (убежал с камеры).