Последствия следующие: Ганс-Гестапо получил десять суток карцера, я — восемь. Но для меня было еще продолжение.
Сам корпусной отвел меня к куму (зам. начальника СИЗО по оперативной работе, начальник стукачей). Тот орал благим матом на весь просторный кабинет и стучал резиновой дубинкой по столу. Я с легкой тревогой следил за нею.
— Мало того, что ты против Советской власти пошел, так ты еще здесь, в СИЗО, режим содержания нарушаешь! Кто тебе позволил следствие устраивать?! Ты что — администрация?! Если что-то пропало в камере, нужно обратиться к корпусному! Ты что, правила режима содержания ни разу не читал?!
— Нет, гражданин начальник!
— Ты что?! С луны свалился?! Во всех камерах на стене висит, а ты не читал?
— Я не заметил!..
— А ты еще и издеваешься!
Дубина участила удары по столу, а я удвоил бдительность. Наконец кум устал орать и стучать по столу.
— Ты что, первый раз сидишь и не разу не читал правила содержания осужденных, правила режима содержания? — сыронизировал кум.
— Да, я первый раз на тюрьме.
Кум вытаращил глаза и широко раскрыв рот, уставился на меня. По-видимому, я сказал какую-то глупость.
— Да ты, да, а как, что ты делаешь в хате строгала! — закричал по фене кум — Как ты там оказался?!! Да ты знаешь, что это тоже нарушение режима содержания?!
Дубинка так и мелькала, стуча по столу. Я устал следить за нею, я устал от крика кума.
— Гражданин начальник, я сам не мог сесть туда, куда хочу. Куда меня посадили — там и сижу. Куда вы меня посадите — там и буду сидеть. Я подследственный!
Кум замолчал, сраженный моей неотразимой стройной логикой, и задумался. Помолчав, крикнул корпусному:
— В карцер его, восемь суток мерзавцу.
И я пошел в карцер.
Это была маленькая, сухая, теплая камера, несмотря на то, что находилась в подвале. Размеров восемь на шесть моих средних шагов, она была совершенно пуста. В ней не было даже параши. «По-видимому, она не понадобится» — мелькнуло в голове.
Потянулись долгие восемь суток. Трижды в день меня кормили, давая все также, но ровно половину. Хлеба давали чуть меньше полбулки. «Фунт» на жаргоне, по фене. Дважды в день водили на оправку, в туалет. И все. Даже «подъем» и «отбой» мне никто не кричал. Не слева, ни справа в карцерах никого не было, тишина, отсутствие какого-либо занятия, все это создавало благоприятную обстановку для сумасшествия. От безделья, от ничегонеделанья, от незнания куда себя деть, я чуть не сошел с ума. Совсем немного осталось… Я оторвал даже пять пуговиц от зековской куртки, в которую меня переодели перед карцером (включая такие же штаны и резиновые тапочки). И начертал какую-то игру на бетонном полу. На следующий день плохо видимая игра стиралась и я чертил новую, так как прежнюю не помнил. Последние два дня я провел в отупении, даже отказался от одной из оправок. Просто лежал на полу. Голова была пуста…
Лязгнула дверь и в обратном порядке произошло мое превращение из могилы в жизнь.
Переодевшись в родные шмотки, в сопровождении дубака (как всегда), поднимаюсь я в родную хату. Перед нею встречает меня корпусной:
— Собирай вещи и дуй отсюда, мразь политическая!
Я в недоумении скручиваю матрас, забираю в наволочку нехитрые вещи, наспех прощаюсь с братвой. И выхожу в коридор. Вновь судьба неясна и тревожна, что впереди — неизвестно…
Иду в сопровождении дубака, прижимая к груди матрас. Решетка, лестница, второй этаж… Идем по нему в противоположный конец, сворачиваем в узкий коридор. Здесь всего несколько дверей.
— Стой!
Гремят ключи, распахивается дверь с номером 21 — и я в новой хате. Да, это не прежняя хата, это что-то другое.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Большая камера, восемнадцать двухъярусных шконок вдоль стен, в два ряда, посередине стол, скамейки. Верхний ярус сплошной — между шконками вертолеты (деревянные щиты) лежат. И народу — как тараканов, плюнуть некуда. Кто-то пялится на меня, кому-то глубоко безразлично, заняты своим делом, читают, базарят… Молодежи немного, больше среднего возраста, тоже полуголые, в трусах или трико. Татуированы не густо, первая ходка, первая судимость.
Кладу матрас на пол рядом со столом и оглядываюсь, а из блатного (а их в хате два) левого угла раздается ожидаемое и знакомое:
— Слышь, земляк, ты че там топчешься? Канай сюда — базарить будем!
Протискиваюсь мимо мужиков, парней, мимоходом вижу нормальную, доброжелательную улыбку. Отвечаю тем же.
А вот и они — хозяева жизни, хозяева хаты. На главном месте развалился невысокий, плотный, с бородкой шкиперской и густо татуированный блатяк лет двадцати двух-двадцати пяти. Маленькие темные глазки из-под кустистых бровей смотрят недоброжелательно. Как все в хате, одет в трико. Напротив, на соседней шконке, уселись аж четверо и тоже не сводят с меня глаз, но смотрят по-разному: облокотившийся на подушку явно хозяин шконки, плечистый парень в тельняшке с голубыми глазами, смотрит откровенно враждебно. Сидящий рядом, длинный, костлявый, тоже молодой, лет двадцати пяти, смотрит спокойно, с полуулыбкой. А двое с краю, явно из подпевал, не имеют своего мнения, поэтому и морды у них то злые до смеха, то доброжелательные до глупости.
Присаживаюсь в ногах у бородатого:
— Всем привет. Меня подняли с трюма (карцера). Оттянул восемь суток. А до этого сидел в три шесть, поймал крысу, вот кум и опустил в трюм. Был в семье Ганса-Гестапо. Сижу по 70.
Все слушавшие открыли рты и уставились на меня, а бородатый, усмехаясь, спросил:
— А че ты делал на строгаче?
— Я откуда знаю, куда посадили — там и сидел.
— А ты не свистишь?
Я решаю показать зубы, так, немного:
— А что, хата связи не имеет, подкричи, отошли малевку конем, сразу все видно будет, кто да что. Ганс-Гестапо еще в трюме, ему десять дали, но в хате семьянины есть — Ворон, Капитан, Лысый, Шкряб, Матюха-Полуха.
Бородатый издевательски смеется:
— Ну и кликухи у братвы, я такие не слыхал, интересно — где они тянули и кем жили?
— Вот у них и спросишь. Где мне лечь?
Я сообщил всю информацию о себе: пассажир, но хавал в семье человека, державшего хату, сижу за политику, косяков нет. Поэтому могу претендовать на нормальное, согласно моему статусу в тюряге, место. Тонкая штука табель о рангах. Бородатый в ответ:
— Связь у нас после отбоя, подождем, да и с местами напряг в хате…
Внезапно вмешивается длинный, со спокойной улыбкой:
— Ну ты Тит загнул, если он не лепит горбатого, то не дело держать его без места, а если туфта — то всегда со шконки сдернуть можно.
Тит нехотя слазит с насиженного места, шлепая тапочками и почесывая бороду, идет определять меня. Остановившись посередине хаты, лицом к правой стороне, к правому ряду шконок, машет рукой:
— Сюда ложись, третьим на два места. Народу переизбыток, — и уходит к себе в угол.
Мужики принимают матрас и стелют его поверх своих, благо мой тонкий. Следом я отправляю наволочку и поднимаюсь сам. Усевшись на выделенное мне жизненное пространство (не обширное), я оглядываюсь. Слева от меня сидит огромный, толстый, бородатый детина, весь в буграх мышц, лет сорока. Я с опаской протягиваю ему руку:
— Володя-Профессор.
Он несильно пожимает и басит в ответ:
— Леша.
Я решаю пока воздержаться от более близкого знакомства. Справа сидит мужик молодой, лет тридцати, с наколками, говорящими, что у него малолетка за плечами. Глаза были веселые и хулиганистые.
— Санька. За бабу. Изменила, я ее и прибил маленько. Следак базарит — копыта откинула мол на кресте (больнице). А я в ответ, так, может, лечили неправильно… — с ходу начинает, видимо, в очередной раз рассказывать Санька о своем незамысловатом и страшном преступлении. Ложусь, закидываю руки за голову и делаю вид, что слушаю внимательно. А сам гоню гусей. «Видно, будет мне здесь несладко, напряг, это не у Ганса-Гестапо, что-то я ему не глянулся сразу, с чего бы это»…
Мои мысли прерываются с появлением длинного, выбившего мне место. Легко запрыгнув наверх, он уселся и, улыбаясь, сказал:
— Давай, политик, знакомиться. Семен, — и протянул руку. Я пожал ее:
— Володя-Профессор.
Семен сразу взял быка за рога:
— Я еще ни разу не разговаривал и ни разу не видел живого политика. Расскажи, за что тебя взяли?
Я опешиваю от такого не принятого в тюряге базара. Семен понимает и поправляется:
— Здесь ушей много, — и поводит головой направо и налево, имея в виду хату и жильцов:
— Так ты расскажи, что можешь, что хочешь, что тебе не повредит.
Я быстро соображаю — не будет ли мне хуже, решаю, что нет и начинаю повествование.
Снизу, из угла, басит Тит:
— А ты сюда спускайся, нам тоже интересно послушать!
Гляжу на Семена, тот улыбкой и жестом предлагает — пошли и мы, спускаемся вниз.
Рассказ свой я заканчиваю арестом и тут не жалею ни красок, ни эмоций, ни эпитетов. Слушают с открытыми ртами, затаив дыхание. Как дети…
— Все.
В ответ нет только аплодисментов. Сверху, сбоку, со спин сидящих на шконке напротив Тита, отовсюду видны головы благодарных слушателей. Я купаюсь в лучах славы. Но на землю меня возвращает голос Тита:
— Ты так в кайф базаришь. Будешь у нас рассказчиком, — внезапно, для меня, решает он.
Я отвечаю:
— Что значит будешь? Когда у меня есть настроение — я расскажу, приколю, что-нибудь, если найдутся слушатели, если нет — я что, обязан?
— Да ты че? В натуре?! У нас здесь у каждого обязанности есть, я о хате беспокоюсь, а вон Кешка с Поросятником коней гоняют, Ванька парашу обслуживает. Одним словом — штатное расписание. Как на корабле, да, Боцман, — и захохотал, обращаясь к крепышу в тельняшке, вновь угрюмо смотрящего на меня и потирающего кулаки.
— Я на корабле не был, у меня такого косяка нет, я в армии не служил! Да и здесь не армия, а тюряга. Рассказывать я никому не обязан и не должен. А если кто-то в черти залез, я-то причем!
Тит выкатил глаза на мое отбрехивание, видимо нечасто такое он встречал:
— Ты че, в натуре, нюх потерял?!
— Я его и не имел. Я никому не должен, ничего и никому. Если должен — скажи прямо где, когда, кому. Постараюсь ответить.
Тит пугает меня взглядом, собираюсь со словами, Боцман трет кулаки, братва давно разбежалась по шконкам и в углу повисла зловещая тишина.
Разряжает, частично, обстановку Семен:
— Ну ладно, Тит, правильно он базарит, не все черти, есть и мужики…
— Да какой он мужик! Ему лет двадцать. Или в пацаны или в черти.
— Здесь не малолетка, Тит, мужики тоже нужны, — продолжает уговоры Семен. Тит угрюмо замолкает, а потом изрекает:
— Иди, Профессор, но подумай — тяжело тебе жить будет, против общества идешь!
Я решаю промолчать. Залез наверх, отдыхать. Я знаю — это не последний бой и впереди еще много боев, и я должен выдержать. Иначе… Иначе я сам себя уважать не буду. Но интересно, чем я Титу так сразу не глянулся? Что я у него такого украл в этой жизни. Может мы в другой жизни, раньше встречались?
После обеда, который в этой хате происходил своеобразно (из-за переполненности): часть ела за столом, часть на шконках, начался второй раунд.
Хату повели на прогулку, и как рассказывал Витька-Орел, эти застоявшиеся жеребцы затеяли веселую игру в «слона». В кратком описании это следующее: посередине прогулочного дворика скамейка, без спинки, вделанная в бетонный пол. Один из жеребцов становится руками на нее, оттопырив в сторону зад. Это слон. Все остальные прыгают на него с разбегу и зависают, зацепившись, за что могут. Ведущий бегает вокруг и кто заденет землю, застукивает его. И застуканный становится слоном. А слон — ведущий…
Я отказался играть, Мне не хотелось быть слоном и не хотелось уподобляться веселому жеребцу. Тит выкатил глаза:
— Ты че? В натуре? — скуден запас слов и низок интеллект у Тита:
— Ты че?! У нас все играют.
— Я не хочу. У меня с детства спина болит, остеохондроз.
— Ну так вылечишься!
— Нет. Я не хочу быть инвалидом.
Опешивший Тит отходит от меня. Из игры выбывает и Леша, мой сосед по нарам. Титу это не нравится, мое поведение дезорганизирует массы. И он начинает рычать:
— Ты че, кабан? У очкарика спина болит, а у тебя голова что ли?!
Леша нехотя возвращается в игру. Интересно, такой здоровый, а побаивается Тита.
Прогулка длится час, и целый час веселились и играли воришки, грабители, хулиганы. И очень весело веселились.
После прогулки от продолжения разговора о пользе игр на свежем воздухе меня спасает вызов к следаку.
Просидев в кабинете пару часов и не рассказав ничего нового и тайного, покидаю разочарованного Романа Ивановича с помощниками. Следствие топчется на месте: у нас нет связей, у нас нет контактов с аналогичными группами на Западе и в Союзе, центрами в Америке, нет рации, оружия, денег, подрывной литературы (кроме изъятого листка с «Декларацией прав человека») и ничего нету подрывного. Или хорошо замаскировались, или дурим следствие, или… Бред, и я один из действующих лиц этого бреда.
Иду впереди конвоира, руки сложил за спиною, впереди хата с Титом. Заболел бы он что ли или помер.
Лязгнула дверь и я дома. Горько, но правда. Лежу на шконке, перевариваю ужин и готовлюсь спать. Ночная жизнь этой хаты меня не касается. Я в стороне.
— Отбой; — гремят ключи по двери и на минутку воцаряется тишина. А потом снова, по-прежнему.
Тит басит из угла:
— Слышь, очкарик, малевку отправили, ну если что!..
Я не ведусь и не отвечаю. Я чист, как лист протокола, еще неисписанного. Я засыпаю…
— Подъем! — гремят ключи по двери. Тит еще не ложился спать, хотя вся его семья дрыхнет без задних ног.
Завтрак. Тит лично принимает миски с пшенной кашей, пайки и передает дальше, балагурит с дубаком, смеется над баландером.
Ганс-Гестапо никогда не снизошел бы до кормушки во время раздачи хавки. Забавно.
После завтрака, снова лично, Тит отдает грязные миски на коридор, по-новой мило шутит с дубаком. Забавно и поразительно!
Идя спать, Тит остановился возле нашей (одна на полтора человека), шконки:
— Сегодня этапный день! Ты не играл вчера — будешь играть сегодня с этапом. Игры легкие, спина не заболит!
Я дипломатично промолчал, имея собственное мнение, основанное на знаниях, почерпнутых от Витьки-Орла и Ганса-Гестапо.
Промолчал, но задумался. Мужики, оживая после ночи и завтрака, занялись кто чем. Кто-то в домино играет, кто-то письмо пишет, кто-то на параше сопит да бумагу мнет. На строгаче нельзя на парашу идти три раза в день: в завтрак, обед, ужин. В остальное время отлить можно, даже если кто-то жует, а отложить — надо крикнуть, если невтерпеж:
— Придержи челюсти, я на минутку! Или еще что-нибудь в таком роде. А на общаке строже: ни отлить, ни, тем более, отложить нельзя, если кто-то хавает. Берегут нравственность прошедшие малолетку, как бы не зашквориться (морально не замараться)!
Насчет этапов. Дважды в неделю во всех советских тюрьмах происходит действо: снизу из транзита (а он всегда или в подвале, или в полуподвале находится) прибывших из КПЗ поднимают и распределяют по камерам. Конвейер в действии. В Ростовской тюрьме это вторник и четверг.
Ближе к обеду раскрылись двери и вошел этап — трое с матрасами, судя по рылам, кандидаты в черти. Они заранее напуганы самим фактом ареста и привоза на тюрьму, а прошлым, видимо, по уголовным меркам, нечего гордиться. Молодые, лет по двадцать с небольшим, судя по одежде – пролетарии.
Все в хате оживляются. Тит тянет их к себе и начинаются расспросы: что, кто, откуда, за что? Я оказался прав — без уголовного прошлого, двое за хулиганку (коллективом побили одного за ни за что), третий за кражу фотоаппарата у приятеля. Встретились в транзите, даже на КПЗ сидели отдельно. На воле все трое пахали: на заводах, на стройках. Пролетарии…
Тит сообщает:
— По законам тюряги, если нет клички, нужно прыгать на решку и просить у тюряги кликуху!