Наконец он все же добрался до своей лестничной площадки. Позвонил к тёте Зине и сообщил необходимое: куда прийти и когда прийти. Дюк чувствовал себя, как после сильного отравления. И ему было безразлично все: и собственная победа, и тёти Зинина реакция. Но реакция была неожиданной.
— А ковёр? — спросила тётя Зина.
— Что «ковёр»? — не понял Дюк.
— К мебели, — объявила тётя Зина.
Она, видимо, решила, что Дюк действительно «навроде золотой рыбки», а рыбке ничего не составляет достать новое корыто и новые хоромы.
— Это я не знаю, — сухо ответил Дюк. — Это без меня.
Его тошнило ото всего на свете, и от тёти Зины в том числе.
— Я щас, — пообещала тётя Зина и заперебирала короткими устойчивыми ногами, унося в перспективу свой зад, похожий на пристёгнутый к спине телевизор. Тут же вернулась и сунула Дюку десятку, сложенную пополам.
— Что это? — не понял Дюк.
— Возьми, возьми… Купишь себе что-нибудь.
— А что можно купить на десятку? — простодушно удивился Дюк. — Лучше купите себе… туалетной бумаги, например. На год хватит. Если экономно…
Он сунул деньги обратно в пухлую руку тёти Зины и пошёл к своей двери. Достал ключи.
Тётя Зина наблюдала, как он орудует ключом. Потом сказала:
— Грубый ты стал, Саша. Невоспитанный. Чувствуется, что без отца растешь. Безотцовщина…
Дюк скрылся за дверью.
Лоб стал холодным. К горлу подкатило. Он пошёл в уборную, наклонился и исторг из себя остатки коньяка, гарнитур «Тауэр», десятку и безотцовщину.
Стало полегче, но ноги не держали.
Переместился в ванную. Встретил в зеркале своё лицо — совершенно зеленое, как лист молодого июньского салата. Потом пошёл в комнату и лёг на диван зелёным лицом вниз.
После уроков к Дюку подошёл Хонин и сказал:
— У меня к тебе дело.
— Нет! — отрезал Дюк.
— Почему? — удивился Хонин. — У тебя же мамаша уехала.
Мама действительно уехала на экскурсию в Ленинград. У них в вычислительном центре хорошо работал местком, и они каждый год куда-нибудь выезжали. Но при чем здесь мамаша?
— А что ты хотел? — спросил Дюк.
— Собраться на сабантуй, — предложил Хонин. — Маг Светкин. Кассеты Сережкины. Хата твоя.
— Пожалуйста, — обрадовался Дюк.
Его никогда прежде не включали в сабантуй: во-первых, троечник и двоечник, что не престижно. Во-вторых, маленького роста, что не красиво. Унижение для компании.
— Можно бы у Светки на даче собраться. Так туда пилить — два часа в один конец.
— Пожалуйста, — готовностью подтвердил Дюк. — Я же сказал…
Вернувшись из школы домой и войдя в квартиру, Дюк оглядел своё жильё как бы посторонним критическим взглядом. Взглядом Лариски, например.
У Лариски в доме хрусталя и фарфора — как в комиссионном на Арбате. Дюк просто варежку отвесил, когда пришёл к ним в первый раз. Внутри серванта из фарфора была разыграна целая сцена: кавалер с косичкой в зеленом камзоле хватал за ручку барышню в парике и в бесчисленных юбках. Действие происходило на лужайке, там цвели фарфоровые цветы и лаяла фарфоровая собачка. У собачки был розовый язычок, а у цветов можно было сосчитать количество лепестков и даже тычинок.
Ничего такого у Дюка не было. У них стоял диван с подломанной ножкой, которую Дюк сам бинтовал изоляционной лентой. Инвалидность дивана была незаметна, однако нельзя плюхаться на него с размаху. На креслах маленькие коврики скрывали протерую обивку. Скрывали грубую прямую бедность.
Они вовсе не были бедны. Мама работала оператором на ЭВМ — электронно-вычислительной машине. Закладывала в машину перфокарты и получала результат. И зарплату. И алименты размером в свою зарплату. Судя по алиментам, отец где-то широко процветал. Да и они с мамой жили не хуже людей. Просто мама не предрасположена к уюту. Ей почти все равно, что её окружает. Главное, что в ней самой: какие у неё мысли и чувства. Дюка это устраивало, потому что не надо постоянно чего-то беречь и заставлять людей переодевать обувь в прихожей, как у Лариски.
Дюк подумал было — не пойти ли к ней, пока тёти Зины нет дома, и не попросить ли лужайку напрокат. Но просить было противно и довольно бессмысленно. В ситуации «сабантуй» украшательство ни к чему. Все равно потушат свет и ничего не будет видно.
Дюк ещё раз, более снисходительным взором, оглядел свою комнату. Над диваном акварель «Чехов, идущий по Ялте». Высокий, худой, сутулый Чехов в узком пальто и шляпе. Его слава жила отдельно от него. А вместе с ним — одиночество и туберкулёз.
Дюка часто огорчало то обстоятельство, что Чехов умер задолго до его рождения и Дюк не мог приехать к нему в Ялту и сказать то, что хотелось сказать, а Чехову, возможно, хотелось услышать. И очень жаль, что нет прямой связи предков и потомков. У Дюка накопилось несколько предков, с которыми он хотел бы посоветоваться кое о чем. И их советы были бы для него решающими.
Дюк вздохнул. Взял с батареи рукав от своей детской пижамы, который выполнял роль тряпки и, в сущности, являлся ею, вытер пыль с полированных поверхностей. Потом включил пылесос и стал елозить им по ковру. Ковер посветлел, и в комнате стало свежее.
Далее Дюк отправился на кухню. Вымыл всю накопившуюся за три дня посуду; заглянул в холодильник и понял, что надо бежать в кулинарию.
В кулинарии он купил на три рубля двадцать штук пирожных со взбитыми сливками, именуемых нежным женским именем Элишка. Потом зашёл в винный отдел. Встал в длинную очередь мужчин — хмурых и неухоженных, попавших под трамвай желания. На оставшиеся деньги обрёл три бутылки болгарского сухого вина.
Это — первый сабантуй на его территории, и надо было соответствовать.
Гости явились в два приёма. Сначала пришли ребята:
Ханин, Булеев и Серёжка Кискачи.
Серёжка был самый шебутной изо всего класса. От него, как от бешеной собаки, распространялось волнение и беспокойство. И казалось, если Сережка укусит — заразишься от него весёлым бешенством, и никакие уколы не помогут. Он собирался поступать в эстрадно-цирковое училище на отделение, которое готовит конферансье.
Булеев — заджинсованный спортсмен. Он каждый день пробегал по десять километров вокруг микрорайона и вместе с потом выгонял из организма все отравляющие токсины. Потом вставал под душ, смывал токсины и выходил в мир — лёгкий и свободный. В здоровом теле жил здоровый дух, равнодушный ко всякой чепухе, вроде тщеславия и поисков себя. Зачем себя искать, когда ты уже есть.
Через полчаса пришли девочки: Кияшко, Мареева и Елисеева.
Кияшко явилась в платье на лямках — такая шикарная, что все даже заробели. А Серёжка Кискачи сказал:
— Ну, Светка, ты даёшь…
Мареева похудела ровно в половину. На её лице проступили скулы, глаза, а в глазах одухотворённость страдания.
— Ты что, болела? — поразился Дюк.
— Нет. Я худела. До пятой дырки.
Мареева показала пояс с пряжкой «Рэнглер», на котором осталась ещё одна непреодоленная дырка.
— Ну ты даёшь… — покачал головой Кискачи.
Все свои эмоции, как-то: восхищение, удивление, возмущение, он оформлял только в одном предложении: «Ну, ты даёшь…» Может быть, для конферансье больше и не надо. Но для публики явно недостаточно.
Оля Елисеева была такой же, как всегда, — кукланеваляшка, с бело-розовым хорошеньким личиком. Она хохотала по поводу и без повода, с ней было легко и весело. В Оле Елисеевой поражали контрасты: внешнее здоровье и хронические болезни. Наружная глупость и глубинные, незаурядные способности. Она училась на одни пятёрки по всем предметам.
У Дюка, например, все было гармонично: что снаружи, то внутри.
Итого, вместе с Дюком собралось семь человек. Четыре мальчика и три девочки. Одной девочки не хватало. Или кто-то из мальчиков был лишним.
Сначала все расселись на кухне. Серёжка Кискачи потёр ладони и возрадовался:
— Хорошо! Можно выпить на халяву.
«На халяву» значило: даром, за чужой счёт.
Досталось по три пирожных на брата и по два стакана вина.
На втором стакане Светлана Кияшко спросила:
— Саша! У тебя ещё биополя немножечко осталось?
— Какого биополя? — удивилась Мареева.
Она училась в другой школе и была не в курсе талисмании Дюка. А Светлана Кияшко ей ничего не сказала, дабы не расходовать Дюка на других. Она поступила как истинная женщина, не склонная к мотовству. И Мареева тоже поступила как истинная женщина — скрыла факт обмена, чтобы выиграть в благородстве. А в дружбе фактор благородства важен так же, как в любви.
— А что? — насторожённо спросил Дюк.
— У Бульки через неделю соревнования на первенство юниоров. Сходи с ним, а?
— Ты прежде у меня спроси: хочу я этого или нет? — не строго, но категорично предложил Булеев.
— Булеев! — театрально произнесла Кияшко. — Хочешь ли ты, чтобы Александр Дюкин пошёл с тобой на соревнования?
— Нет. Не хочу, — спокойно отказался Булеев.
— Почему? — удивился Хонин.
— Я сам выиграю. Или сам проиграю. Честно.
— "Честно"! — передразнил Серёжка. — Ты будешь честно, а у них уже список чемпионов заранее составлен.
— Это их дела, — ответил Булеев. — А я отвечаю за себя.
— И правильно, — поддержала Оля Елисеева с набитым ртом. — Иначе не интересно.
— Сам добежишь — хорошо. А если Дюк тебя подстрахует, что плохого? — выдвинул свою мысль осторожный Хонин. — Я считаю, надо работать с подстраховкой.
— Без риска мне не интересно, — объяснил Булеев. — Я без риска просто не побегу.
— Это ты сейчас такой, — заметил Серёжка Кискачи. — А подожди, укатают сивку крутые горки.
— Когда укатают, тогда и укатают, — подытожил Булеев. — Но не с этого же начинать.
— Правильно! — обрадовался Дюк.
Он был рад вдвойне: за Булеева, выбравшего такую принципиальную жизненную позицию, и за себя самого.
Иначе ему пришлось бы подготавливать победу. Ехать к судье. И ещё неизвестно, что за человек оказался бы этот судья и что он потребовал бы с Дюка. Может, запросил бы, как Мефистофель, его молодую душу. Хотя какая от неё польза…
— Дело твоё, — обиделась Светлана. — Я же не за себя стараюсь.
— А что Дюк должен сделать? — спросила Мареева.
— Ничего! — ответила Кияшко.
Мареева пожала плечами, она ничего не могла понять — отчасти из-за того, что все её умственные и волевые усилия были направлены на то, чтобы не съесть ни одного пирожного и сократить себя в пространстве ещё на одну дырку.
Дюк заметил: бывают такие ситуации, когда все знают, а один человек не знает. И это нормально. Например, муж тёти Зины, Ларискин папаша, гуляет с молодой. Весь дом об этом знает, а тётя Зина нет.
— Пойдёмте танцевать! — предложила неуклюжая Оля Елисеева и первая вскочила из-за стола.
Все переместились в комнату, включили Кияшкин маг и стали втаптывать ковёр в паркет.
Танец был всеобщим, и Дюк замечательно в него вписывался. Он делал движения ногами, будто давил пятками бесчисленные окурки. Ему было весело и отважно.
Кискачи чем-то рассмешил Олю Елисееву, и она, не устояв от хохота, плюхнулась на диван всеми имеющимися килограммами. Ножка хрустнула, диван накренился. Все засмеялись. Дюк присел на корточки, исследовал ножку, — она обломилась по всему основанию, и теперь уже ничего поправить нельзя. И как выходить из положения — непонятно.
Он взял в своей комнате стопку «Иностранок» и «Новых миров», подсунул под диван вместо ножки. Бедность обстановки из тайной стала явной.
Кассетный магнитофон продолжал греметь ансамблем «Чингисхан». Неуклюжий Хонин вошёл в раж и сбил головой подвеску, висящую на люстре. Подвеска упала прямо в фужер, который Серёжка держал в руках. Все заржали. Дюк заметил, что природа смешного — в нарушении принципа «как должно». Например, подвеска должна быть на люстре, а не в фужере. А в фужере должно быть вино, а не подвеска. Все засмеялись, потому что нарушился принцип «как должно» и потому что у всех замечательное настроение, созданное вином и ощущением бесконтрольности, а это почти свобода. И поломанный диван — одно из проявлений свободы.
Фужер треснул, издав прощальный хрустальный стон. Дюк забрал его из Сережиных рук, вынес на кухню и поглядел, как можно поправить трещину. Но поправить было нельзя, можно только скрыть следы преступления.
Фужер был подарен маме на свадьбу шестнадцать лет назад. С тех пор из двенадцати осталось два фужера. Теперь один.
Дюк вышел на лестницу, выкинул фужер в мусоропровод, а когда вернулся в комнату, увидел, что свет выключен и все распределились по парам.
Хонин с Мареевой, поскольку они оба интеллектуалы с математическим уклоном. Кискачи — с Елисеевой, поскольку он её рассмешил, а ничего не роднит людей так, как общий смех. Булеев с Кияшкой, по принципу: «Если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге».