— Никак нет, гражданин майор, не видел. — Светличный также вытянулся.
— Ну что ж, других ответов я и не ждал… — продолжая перебирать листки, проговорил майор Харченко. — Раз не видели, стало быть, ничего и не было, так, да? — Он поднял глаза от стола на штрафников. — Ну, отвечай, Стира?
— Так точно, гражданин майор.
— Ну а тебя, Глымов, и спрашивать не надо, так надо понимать? Заранее ответ знаю.
— Именно так, гражданин майор, — поднявшись с табурета, спокойно ответил Глымов. — Вы же все наперед знаете.
— Именно так… — кивнул Харченко и повторил. — Именно так… ничего и не было. Все свободны. Твои представления, комбат, особый отдел рассмотрит вместе с командованием дивизии и… направит, куда следует. А с вами… с каждым в отдельности… я лично разберусь… с каждым. Всё! — и майор Харченко ударил кулаком по столу.
— Теперь держись, — сказал Леха Стира, когда они вышли из особого отдела и остановились на улице, сворачивая цигарки. — Теперь нас сквозняки замучают.
— Охоту на нас майор устроит, ясное дело, — вздохнул Твердохлебов.
— Видали охотников и пострашнее, — сказал Глымов, прикуривая.
Глава шестая
Уже начало темнеть, когда Глымов подошел к захудалому дому на окраине деревни, где размещались дивизионные службы. А эта изба стояла вовсе на отшибе, и вид у нее был такой несчастный и нежилой, что сюда, видно, и на постой никто не просился. Глымов вел в поводу тощую коровенку, и оттого вид у него был если не глупый, то довольно странный.
— Где коровенку-то раздобыл, солдатик? — спросил его лейтенант из проезжавшего «виллиса».
— Да в леске… на болоте бродяжила… — отвечал Глымов. — Пропадет, думаю, животина…
— Давай забьем да зажарим! — Лейтенант весело смотрел на него. — У нас шнапсу мало-мало имеется.
— Зажарить всегда поспеем… она еще молоко давать может…
«Виллис» поехал дальше, рассекая в глубоких лужах волны грязной воды, а Глымов подошел к дому-калеке, отворил покосившуюся калитку и зашагал по заросшей тропинке.
На крыльцо вышла худенькая стройная женщина непонятного возраста — война всех уравняла: морщинистое лицо, резко выступающие скулы, глубоко сидящие глаза. Только по ним, блестящим и сохранившим красоту молодости, и можно было понять, что она еще не стара.
— Здравия желаю. — Глымов снял пилотку и чуть поклонился. — Глымов Антип Петрович.
— Катерина… — едва слышно ответила та.
— Вот коровенку в лесу нашел. Не нужна?
— Дак ведь кормить-то ее нечем, — чуть улыбнулась Катерина. — Ой, да вы проходите, что ж я вас на пороге держу.
— Сперва животину определить надобно. Хлев до войны-то был?
Катерина молча повернулась, и Глымов двинулся за ней, потянув за собой коровенку.
Хлева, можно сказать, и не было — три стены из плетня, обмазанного глиной, прохудившаяся крыша, засохший навоз.
— Н-да-а… — Глымов поскреб в затылке. — Ну ничего, это дело поправимое… Топор в дому есть?
До позднего вечера он возился со стенами и крышей, укрепляя жерди, вколачивая недостающие колья, латая дыры кусками жести и толя, которые находил тут же, во дворе. Потом накосил травы прямо на задах дома — там были аховые заросли крапивы, бурьяна и сочного высокого клевера, охапками натаскал в хлев, свалил в ясли перед коровьей мордой. Погладил ее по коричневому лбу с беленькой звездочкой:
— Хавай, тварь Божья… и молока поболе давай…
Корова покосилась на него громадным лиловым глазом, глубоко вздохнула.
— В июле, десятого, ушел на фронт, а двадцать седьмого августа я уж и похоронку получила, — негромко рассказывала Катерина, подперев кулаком щеку и глядя на Глымова. — А в ноябре-то немец пришел… Николку моего в первый же день повесили…
— За что повесили? — приподнял вопросительно бровь Глымов.
— Наши-то, когда уходили, оружия много побросали. Дурачок мой возьми да винтовку-то и подбери. Да на сеновале спрятал. А немцы, как по всей деревне оружие искать стали, так сразу и нашли. Да они не нашли бы, если б Федька Пряхин, стервец, не указал. В полицаи записался, антихрист проклятый, ну и давай лютовать…
— Живой? — спросил Глымов.
— Кто? — не поняла Катерина.
— Федька этот… Пряхин?
— А поди знай! Как немцы уходить стали, так и он с ними подался. И еще человек пятнадцать, которые в полицаи пошли. Из бывших раскулаченных.
Они сидели за выскобленным, чисто вымытым столом, освещенным старой керосиновой лампой. Хозяйка выставила бутыль самогона, две граненые стопки, чашки с вареной картошкой, сморщенные соленые огурцы. Глымов достал из вещмешка три открытые банки тушенки, немецкие галеты, куски колотого сахара. Девочка лет семи сидела рядом с Катериной и громко грызла большой кусок сахара.
Глымов степенно ел тушенку с картошкой, ел с тарелки, ложкой, и ему нравилось так есть — не спеша, обстоятельно. Он взял бутыль и наполнил граненые стопки.
— Ну, давай, Катерина, за все наши горести и радости.
— Надолго тебя погулять отпустили? — улыбнулась Катерина, поднимая свою стопку.
— Комбат сказал — отдохни денек-другой, там видно будет…
Они чокнулись, выпили, и Глымов вновь со степенной обстоятельностью принялся за еду. Катерина же съела кусочек тушенки, тем и обошлась, и только смотрела на Глымова, подперев кулаком щеку.
— Поди, по дому родному соскучился? — участливо спросила она.
— Да не было у меня никогда родного дома, вот ведь штука какая, — вздохнул Глымов.
— Как так? — весело удивилась женщина. — А с виду мужик такой домовитый, хозяйственный… Я уж было жене твоей позавидовала.
— И жены у меня никогда не было, — усмехнулся Глымов.
В темных глазах женщины колебалось пламя от керосиновой лампы, потом блеснуло недоверие, потом — хмельное веселье:
— Так ты, видать, по бабам ходок, что ли?
— А ежели и так, то что, прогонишь? — Он тоже улыбнулся, подмигнул ей.
— Да куды уж там… — Она махнула рукой, — скажешь тоже — прогонишь… — Она вдруг помрачнела, не сводя глаз с огонька лампы.
— Немцев-то, поди, не прогоняла? — неожиданно спросил Глымов, спросил тяжело, будто ударил.
— Нет, не прогоняла… — горестно вздохнула Катерина.
— И много их к тебе заглядывало?
— Да ходил один…
— Дядя Курт! — громко сказала девочка. — Он мне шоколадки приносил! И колбасу!
— Приходил, Ниночка, приходил. — Женщина смахнула слезу, погладила дочь по голове. — Ты поешь мяса-то, поешь…
— Не хочу, — мотнула головой девочка, продолжая грызть кусок сахара.
Глымов принялся сворачивать самокрутку. Толстые пальцы ворочались неуклюже, махра просыпалась на стол… Наконец скрутил, прикурил от лампы, глубоко затянулся. А женщина все смотрела на огонек застывшими, блестящими от слез глазами.
— Не переживай, — сказал Глымов. — Мы сами в том и виноватые…
— Да вы-то в чем виноватые? — со слезами в голосе спросила женщина и громко высморкалась в платочек, который достала из рукава платья.
— А в том, что немца сюды допустили… вояки хреновы… — жестко проговорил Глымов. — А бабы расплачивались.
И, словно в благодарность за эти слова, она так жарко, так неистово обнимала его ночью, так жадно целовала и беззвучно плакала, прижимаясь к нему изо всех сил, что при этом страшно скрипела старая деревянная кровать.
…А потом они лежали, мокрые и обессилевшие, и ее голова покоилась на его откинутой руке, и она осторожно гладила заскорузлыми, узловатыми пальцами его голую грудь, целовала в небритую щеку, и в черное ночное окно заглядывала ясная ярко-зеленая луна, и совсем мирная тишина стояла над деревней. Глымов смотрел в потолок, возвращаясь мыслями в прошлое.
Всплыло в памяти заседание народного суда: скамья подсудимых, на которой сидит остриженный под нуль Антип Глымов, молодой еще, угловатый парень; по бокам два милиционера. И судья, пышнотелая женщина, и два народных заседателя, один пожилой рабочий с седыми усами, другой молодой человек в больших роговых очках.
— Встать! Суд идет!
Глымов встал. Поднялись и немногие присутствующие в маленьком зальчике судебных заседаний.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… — торжественно начала судья.
Глымов слушал вполуха, потому что давно знал, сколько ему «вломит» судья, и все смотрел на присутствующих в зале женщин и мужчин. Один из них, встретив взгляд Глымова, коротко подмигнул ему и сделал какой-то знак. Глымов едва заметно кивнул в знак согласия.
— …к восьми годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях строгого режима… — закончила читать приговор судья. — Приговор может быть обжалован в вышестоящую судебную инстанцию в течение десяти дней со дня оглашения.
А потом его долго вели длинными гулкими тюремными коридорами, желтое солнце едва пробивалось сквозь пыльные грязные окна, забранные металлическими решетками. Сзади шли конвоир и надзиратель, который крутил на пальце железное кольцо с большой связкой ключей. Звон ключей разносился далеко по коридору. Слева тянулись двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками.
— Стой, — скомандовал надзиратель и стал отпирать дверь. С лязгом и скрежетом провернулся ключ в замке, и Глымов вошел в полутемную камеру. Дверь закрылась.
Глымов присмотрелся в полумраке к обитателям камеры, их было человек пятнадцать, широко перекрестился, поклонился:
— Здравия вам желаю, православные… — Потом поклонился троим татарам в тюбетейках, сидевшим на нижних нарах в углу: — И вам, граждане мусульмане… — И еще раз поклонился двоим евреям — один из них был в кипе. — И вам доброго здравия желаю, граждане жиды. Звать меня Антипка Глымов, кликуха — Кулак, я — вор…
И снова зал судебных заседаний, три стула с высокими спинками, на которых вырезаны государственные гербы, судья и двое народных заседателей, и Антип Глымов на скамье подсудимых, и громкий голос произносит повелительно:
— Встать! Суд идет!
А потом долгие месяцы в одиночке, когда мерил шагами камеру — от окна до двери, курил, иногда останавливался, смотрел в мутное пыльное оконце на далекое небо…
— Вор я, Катерина… — вдруг глухо сказал Глымов.
— Как вор? — не поняла Катерина, приподняв голову. — Какой вор?
— Вор в законе… всю жизнь по тюрьмам да лагерям… на воле считанные годы…
— Господи, твоя воля… — только и смогла прошептать Катерина. — Миленький ты мой… как же это так тебя угораздило-то?
— Так и угораздило… как куру в ощип… — он тяжело поднялся с кровати, прошлепал босыми ногами к столу, отыскал в потемках окурок самокрутки, нащупал на столе коробок со спичками, чиркнул, прикурил. Пламя спички на миг осветило исхудалое угрюмое лицо с темными впадинами щек, острыми, выпирающими скулами и тяжелым подбородком. Он сел на лавку, расставив ноги в кальсонах, упершись локтями в колени, и долго курил, глядя в окно на ясную луну. Вдруг проговорил, повернув голову к кровати:
— Ежели живой останусь, хочешь, к тебе вернусь? Ты только сразу не говори ничего, ты подумай, Катерина… до утра времени много…
— Да на что я тебе сдалась-то, Антипушка? — из глубины комнаты ответила Катерина. — Да еще с девкой малой. Ты, видать, привык в одиночку жить, а теперь и вовсе твое дело солдатское: жив будешь али нет — это уж как Господь рассудит.
— В одиночку молодому сподручно, а когда годов полный мешок наберется, поневоле о доме да семье думать начинаешь…
— А убьют тебя, об том не думаешь?
— Эх, Катерина, сколько раз Бога молил, чтоб убили меня, а вот поди ж ты — живой да живой…
— Не буди лихо, пока оно тихо, — ответила Катерина.
— Не-е… — слабо улыбнулся Глымов. — Видать, Господь определил мне вдоволь на земле помучиться… чтоб по самые ноздри… — Он затянулся самокруткой, вновь уставился в окно на луну, вздохнул. — Хотя, к слову сказать, куды уж больше-то?
Карандаш комдива полз по линии фронта, обозначенной на карте, вдруг остановился.
— Вот два танка обгорелых стоят. А за танками этот выступ, — говорил комдив Лыков. — Но насколько укреплен этот участок, мы не знаем. А командование требует немедленно начинать наступление в этом месте или южнее, в расположении дивизии Кулешова.
— Разведку боем, — предложил начштаба Телятников.
— Людей понапрасну гробить… — Лыков задумчиво постукивал карандашом по карте.
— Штрафбат бросить, — предложил начальник особого отдела Харченко.
— Батальон угробим, — сказал Телятников.
— На войне как на войне, — сказал Харченко. — Можно бросить батальон из полка Белянова.
— Нет, полк Белянова нужен для других дел. В целости и сохранности… Значит, так и порешим — штрафбат Твердохлебова.
Комбат Твердохлебов разглядывал в бинокль бугристую равнину с черневшими остовами двух сгоревших немецких танков, застывших метрах в полутораста от наших окопов.
— Че ты все туды глаза пялишь, комбат? Чем там поживиться можно? — спросил подошедший ротный Федор Баукин.
— Кто про что, вшивый все про баню. Начальство приказало бандуры эти захватить и оборудовать там точку обороны.
— На хрена? Нам что, здесь плохо?
— Для выравнивания всей линии обороны, — терпеливо отвечал Твердохлебов.
— А на хрена ее выравнивать? — не отставал Баукин. — Там же у фрицев наблюдатель сидит.
— А надобно, чтоб наш наблюдатель сидел. — Твердохлебов протянул бинокль Баукину. — На, сам погляди.
— Эх, на них бы заместо трактора пахать да пахать… — вздохнул Баукин, приставляя бинокль к глазам.
— Ты, я вижу, пахать собрался? — подходя, радостно заржал Светличный. — Мало тебя раскулачивали, не отбили еще охоту!
— Язык у тебя, Родя, без костей. За то небось и срок мотал, — Баукин все смотрел в бинокль.
— За что срок мотал, в личном деле записано…
— Хватит трепаться, балаболки, — оборвал Твердохлебов. — Как стемнеет, поползем эти чертовы танки брать.
— А фриц заметит? — сказал Баукин. — Надерут нам жопу — у их как раз напротив огневые точки.
— А вдруг там жратва какая? Или шнапс? — поглядел на Баукина Светличный.
— Или девки голые, — откликнулся Баукин.
— Дай-ка… — Твердохлебов отобрал бинокль, заключил: — Короче, как стемнеет — готовьтесь. Поползем… за шнапсом и за девками… Баукин, оповести свою роту.
Стемнело довольно быстро, и пятьдесят баукинских штрафников, перевалившись через бруствер окопов, поползли к танкам, хорошо видным на фоне темно-синего неба.
Осветительные ракеты регулярно взлетали с немецкой стороны, шипя и разбрызгивая искры, заливая землю призрачным желтым светом. Через минуту ударили минометы. Мины свистели в темноте, оставляя светящиеся хвосты огня, от взрывов столбами дыбилась земля.
— Положим ребят ни за что ни про что… — бормотал Твердохлебов, глядя в бинокль на поле.
— Этих положим — других пошлем, — сказал Глымов, стоявший рядом. — Нам не привыкать.
Обгоревшие танки, казавшиеся днем мертвыми, вдруг ожили — оттуда ударили пулеметы. Сиреневые вспышки трассирующих пуль полосовали землю длинными плетями. И плети эти хлестали по ползущим штрафникам, и многие замирали в нелепых позах.
Вот пулеметной очередью прошило сразу двоих. Один повернул окровавленное лицо к другому, прохрипел:
— Че ж они, не сказали, что в танках пулеметы, суки?..
— Разведку боем устроили… их бы сюда, начальничков…
А мины рвались уже в окопах штрафников, и разговаривать приходилось криком, и то и дело пригибаясь.
— Стало быть, в танках этих фрицы? — кричал Глымов, — Че ж мы ничего не знали?
— Ну не знали! Теперь что, волосы на голове рвать?! — рявкнул на него Твердохлебов и добавил уже спокойнее: — Готовь свою роту! Прорвись к позициям гадов.
— Нехай Родянский своих ведет, — огрызнулся Глымов.
— А чем его люди хуже твоих?
— Ничем. Просто раньше под огнем полягут… — Глымов сплюнул.
— Значит, через пятнадцать минут твоя рота выйдет на исходные. В атаку по моему сигналу.