— Садись, Василь Степаныч. У нашего начальника разведки сегодня день рождения. Отметишь с нами. — Генерал ногой подвинул свободный табурет, сказал громко. — Анохин, дай-ка еще тушенки!
Из глубины блиндажа выскочил ординарец, поставил перед Твердохлебовым раскрытую банку тушенки, положил алюминиевую ложку, пододвинул граненый стакан.
— Подсчитал потери? — спросил генерал Лыков.
— Подсчитал…
— Сколько осталось?
— Десять процентов личного состава батальона, — устало глядя в стол, ответил Твердохлебов. — Четыреста двадцать человек остались на поле перед немецкими позициями. — Он вынул пачку листов, сложенных вдвое, положил на стол. — Вот списки, гражданин генерал.
— Это для меня, — усмехнулся Харченко и забрал списки, запихнул их во внутренний карман расстегнутого кителя.
— Товарищи, прошу внимания, — обиженным тоном проговорил начальник разведки, красавец подполковник Николай Аверьянов. — У меня ведь день рождения. Товарищ генерал тост сказал. Прошу поднять бокалы.
— Да погоди ты, успеешь наклюкаться, — отмахнулся Телятников и участливо взглянул на Твердохлебова. — Переживаешь, Василь Степаныч?
Вместо ответа Твердохлебов снова полез в карман телогрейки, вынул четвертинку бумаги и положил на стол рядом с банкой тушенки.
— Что это? — спросило Лыков.
— Это рапорт. Прошу снять меня с должности комбата и перевести рядовым штрафного батальона, — спокойно ответил Твердохлебов.
— Это мне, — Харченко потянулся к бумаге, но Лыков остановил его руку:
— Не дури, Василь Степаныч. Я представление на тебя собрался писать. Чтоб тебе звание майора вернули, к ордену представили, а ты тут кочевряжиться вздумал, как… барышня разобиженная. — Лыков хмурился, постреливал глазом в сторону Харченко.
— Нет… я не барышня… Я не хочу больше людей на бессмысленный убой посылать…
— Во-о как, — многозначительно протянул Харченко. — А вы говорите, товарищ генерал, к ордену его… погоны вернуть… А тут новое политическое дело нарисовывается.
— Да погоди ты! — уже разъярился генерал Лыков. — Ты у нас мастер дела рисовать!
— А ну вас! — махнул рукой начальник разведки и выпил содержимое своего стакана, закусив тушенкой из банки, — в подобные разговоры он предпочитал не вступать.
— Забери, — приказал генерал и пальцем указал на рапорт. — Или он заберет, — Лыков кивнул в сторону Харченко, — и будет тебе новый трибунал.
— По долгу службы я обязан… — И начальник особого отдела вновь потянулся к бумаге, и вновь Лыков задержал его руку и еще раз приказал:
— Забери.
Твердохлебов помедлил и забрал листок со стола.
— Вот и молодец, — вздохнул генерал и поднял стакан с самогоном. — А теперь давайте выпьем за день рождения начальника разведки нашей славной дивизии. Пить до дна. Чтоб жизнь его была долгой, а все остальное приложится.
И все, в том числе и Твердохлебов, подняли стаканы и чокнулись с Аверьяновым, торопливо наполнившим свой стакан.
— Служить под вашим началом, товарищ генерал, большая честь для меня! — улыбнулся Аверьянов и лихо выпил, выдохнул с шумом.
Выпил и Твердохлебов, но закусывать не стал, сидел, будто окаменев. Аверьянов снова наполнил стаканы и встал:
— Позвольте, товарищи командиры, этот тост поднять за здоровье вождя всех трудящихся, за нашего отца родного, великого товарища Сталина.
И все тоже встали и молча выпили. Остался сидеть один Твердохлебов.
— Ты чего это, Василь Степаныч? — хмурясь и нюхая кусок хлеба, спросил генерал Лыков.
— Так мне не налили, — усмехнулся Твердохлебов.
Лыков, Харченко и Телятников грозно уставились на Аверьянова, и тот испуганно забормотал:
— Ах, черт, как же это я? Неужто просмотрел? Прошу прощения… — Он хотел было налить Твердохлебову, но тот рукой накрыл стакан:
— Дорого яичко ко Христову дню…
— Н-да… — многозначительно кашлянул Харченко. — Нарываешься, гражданин комбат.
Твердохлебов поднялся, козырнул Лыкову:
— Разрешите идти, гражданин генерал?
— Иди, Твердохлебов…
Твердохлебов вышел, в блиндаже повисла тишина. Аверьянов сопел огорченно — день рождения был испорчен вконец. Все курили, старались не смотреть друг на друга.
— Что ж, — вздохнул начштаба Телятников, — переживает человек…
— Да пошел ты, знаешь, куда?! Макаренко! — грохнул кулаком по столу генерал. — Он один переживает, а все другие дубы бесчувственные! У меня под Сталинградом дивизия целиком полегла — так мне что, пулю в лоб пустить надо было?! Это война, мать вашу, а не пасхальные кулачные бои! — Генерал налил себе в стакан, залпом выпил. — Переживает он… На то они и штрафники, чтоб ими в первую очередь жертвовали! Цацкаться с ними прикажете?
— Уголовщина и нечисть политическая… — вовремя ввернул особист Харченко.
— При чем тут это? — поморщился начштаба. — Товарищ Рокоссовский тоже был арестован и… сидел… И не только он… Зачем так, Остап Иваныч?
— А вот так, Иван Иваныч! Не надо Рокоссовского трогать! И других преданных партии и родине славных командующих! А я про всякое отребье говорю! Которого я во сколько навидался! — Харченко чиркнул себя ладонью по горлу. — Каждый день говно по дивизии разгребаю!
— Так уж много у меня в дивизии говна? — зло уставился на него генерал Лыков.
— Хватает, товарищ генерал, — отрезал Харченко.
— Ты вот что, майор… ты хоть и из особого отдела, но позорить гвардейскую дивизию я не позволю. У меня тоже, знаешь, и до тебя особисты были… и не чета тебе…
— Прошу прощения, товарищ генерал, за резкость. Сорвалось… У меня этот Твердохлебов как кость в горле.
— Почему ж так? — вдруг спросил начштаба Телятников.
— А вот чую врага, а доказать не могу! — Харченко налил в стакан, выпил, пальцами взял пару ломтиков сала, кусок хлеба, принялся жевать с мрачным видом.
— А я тебе тоже начистоту — вот любого комбата у себя в дивизии снял бы, а на его место Твердохлебова поставил, — резко ответил генерал Лыков.
— Он майор, он и полк потянет, — добавил Телятников.
— Может, за мой день рождения выпьем, товарищ генерал? — несмело предложил начальник разведки Аверьянов.
— Пили уже. Ты что, Жуков? По двадцать тостов за тебя произносить надо? — насупился Лыков и позвал громко: — Анохин! Тащи аккордеон!
Из полумрака возник ординарец Анохин, вихрастый тощий паренек лет двадцати трех, с инструментом в руках.
— Давай мою… любимую… — с мрачным видом приказал генерал.
Анохин присел на табурет рядом со столом, медленно растянул меха аккордеона, пробежался пальцами по клавишам, откашлялся и медленно повел мелодию высоким чистым голосом:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
…Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на пленах, —
подхватил генерал, и следом за ним запели остальные.
Бродяга к Байкалу подходи-и-ит,
Рыбацкую лодку берет,
Унылую песню заводи-и-ит,
Про родину что-то пое-е-ет… —
пел густой хор штрафников в блиндаже.
Кто лежал, подостлав под себя шинель или телогрейку, кто сидел, обняв колени и уткнувшись в них подбородками. Мелькали в полумраке огни самокруток, сквозь сизый дым только лица белели пятнами, только остро блестели глаза.
Отец твой давно уж в могиле
Сырою землею зарыт,
А брат твой давно уж в Сибири,
Давно кандалами гремит… —
мрачно гремел хор обреченных, отверженных людей…
Светлана с Савелием сидели на заднем дворе полевого госпиталя, где были свалены бочки из-под горючего, разбитые снарядные ящики, большие баки с грязными бинтами и окровавленной одеждой. В маленьком дощатом сарайчике была прачечная. Рядом двое санитаров на козлах пилили тощие бревна, третий колол поленья на чурки и относил их внутрь сарайчика, где горела печь, — дым клубами валил из широкой трубы на крыше.
Савелий декламировал с чувством:
Перерывы солдатского боя
Переливами песен полны,
За гармоникой бредят тобою
Загорелые руки войны…
— Хватит, — остановила его Светлана.
— Что, не нравится?
— Не знаю… красиво… только на войне все не так. Почему это у войны загорелые руки?
— Это же поэзия! — расстроился Савелий. — Как ты не понимаешь?
— Загорелые руки войны… — повторила Светлана и хихикнула, прикрыв рот ладошкой.
Савелий и Светлана укрылись за пустыми бочками из-под солярки. Разговаривать приходилось под визг пилы, стук топора и громкие голоса санитаров и санитарок. Отсюда им было видно, как санитар вынимал из большого бака связки грязных бинтов с заскорузлыми пятнами крови, складывал их в тележку, потом вез в сарайчик.
— Бинты тоже стирают? — спросил Савелий, глядя на санитара.
— Не хватает, вот и стирают, потом отглаживают и скатывают, — ответила Светлана. — Сам видел, сколько раненых каждый день поступает — ужас. А наступление начнется — тогда вообще простыни на бинты резать будут… А ты говоришь… — Девушка снова хихикнула.
— Это поэт говорит.
— Болтун твой поэт. Небось войны и в глаза не видел… А может, это ты написал, Савка, а? — Девушка игриво толкнула его плечом в плечо. — А стыдно стало — ты на поэта сваливаешь?
— Я? Да ты что? Я так никогда не сумею!
— Федя, гляди, гимнастерка какая! Офицерская! Тебе в самый раз будет… — долетел до них голос санитара, который доставал из ящика окровавленную одежду:
— Ага, я возьму, а после хозяин выздоровеет и за ней придет, — отозвался другой санитар.
— Не придет, — ответил первый. — Вон две дырки — аккурат напротив сердца, заштопать — раз плюнуть… Так берешь гимнастерку, Федор?
— Дай-ка померяю… — Санитар Федор взял гимнастерку, примерил к своим плечам. — В самый раз. Ладно, заберу.
Из сарая-прачечной выглянула распаренная санитарка, закричала:
— Федор! Дрова давай! Печка гаснет! А ты чего вылупился? Давай одежу! Щас загружать будем! Сидят тут, прохлаждаются! — И дверь в сарай с грохотом захлопнулась.
Федор торопливо потащил в сарай вязанку дров, его напарник, поплевав на ладони, покатил тачку с окровавленной одеждой.
— Вот и вся война… — грустно вздохнула Светлана. — А ты — «загорелые руки…»
— Хватит тебе… — примирительно пробурчал Савелий.
— Когда тебя выписывают?
— На днях должны… — Он похлопал ладонью по ноге. — Как новенькая.
— И что, опять в штрафбат?
— Не знаю, что там в особом отделе решат…
Вечером хмурый особист листал дело Савелия.
— Цукерман?
— Так точно, гражданин майор.
— Молодой, грамотный, десятилетку кончил, в МГУ поступил… Как твой факультет называется?
— Геологический, гражданин майор.
— Добровольцем пошел, хотя броня была… Что ж с тобой делать-то, Цукерман, ума не приложу.
— А что со мной делать?
— В штрафной батальон обратно пойдешь…
— Значит, ранение в зачет не пошло?
— Пошло, пошло, но больно мало ты в штрафбате пробыл. А проступок у тебя серьезный. — Майор закурил папиросу. — Откуда у студента-добровольца такое зверство, а? Измолотить человека чуть не до полусмерти.
— Антисемита, — подал голос Савелий.
— Ты на офицера руку поднял! — повысил голос майор. — Святая святых в армии нарушил — поднял руку на старшего по званию!
— Антисемита… — упрямо повторил Савелий.
— Н-да-а, вижу, ты так ничего и не понял… — вздохнул майор. — Ладно, свободен…
Зато другим посетителем особист был доволен.
— Ну, капитан, с тебя магарыч, — Мрачный майор даже улыбался, глядя на вошедшего в комнату Вячеслава Бредунова. — Как раз пришли документы. Восстановлен в звании. Поздравляю.
— Спасибо, товарищ майор, — сдержанно улыбнулся в ответ Бредунов, — за магарычом дело не станет.
— И в другой раз поаккуратней надо, капитан.
— Простите, не понял, товарищ майор.
— Ну, не всякий еврей… так сказать… жид… — Майор усмехнулся. — Легко отделался.
— Да с языка сорвалось, товарищ майор, больше не повторится.
В подвале каптерки мрачный одноногий санитар в черном халате и стоптанных сапогах выдал Савелию его вещевой мешок, сказал коротко:
— Здесь переодевайся.
Савелий стащил с себя штаны, рубаху и только достал из мешка свои кальсоны, как в каптерку влетела медсестра Светлана.
— Ну что? Куда тебя?
Савелий едва успел натянуть кальсоны до пояса, пожал плечами:
— Туда же… в штрафбат…
Громко хлопнув дверью, в каптерку ввалился бывший разжалованный капитан Бредунов. Он был явно навеселе.
— О! Вы тут свидания назначаете? Хорошее выбрали место! Эй, отец, шмотье мое давай!
Одноногий санитар, стуча деревянной култышкой, подошел к нему, взял бумажку и заковылял внутрь каптерки, проверяя на полках вещевые мешки.
— Что, тоже выписали? И куда? — весело спросил Бредунов.
— Штрафбат, — отводя взгляд, ответил Савелий.
— Прими мои поздравления, Савелий. Штрафбат — суровая, но полезная школа жизни. — Бредунов принял из рук санитара свой мешок. — Может, отметим это дело?
— Да пошел ты, — пробурчал Савелий, натягивая гимнастерку.
— Нехорошо отвечаешь, штрафник, — улыбнулся Бредунов. — Госпиталь кончился и все вернулось на круги своя — я восстановлен в звании и теперь снова капитан Красной Армии, и отвечать офицеру надо по уставу.
Савелий молчал, отвернувшись. И тут вмешалась Светлана.
— Пошли! — Она подхватила вещмешок Савелия, решительно взяла его за руку и повела из каптерки.
— Рядовой Цукерман, приказываю стоять! — рявкнул Бредунов, и Савелий инстинктивно остановился.
— Приказываю отвечать по форме, — не отставал Бредунов.
— Вам не стыдно? — Светлана загородила Савелия. — Чего издеваетесь? Я вот вашему начальству напишу, понятно? Узнаю, в какую часть вас направляют, и напишу! Как вы себя здесь в госпитале вели! Посмотрю, какой вы тогда капитан будете?
— Ого… — с тихим удивлением выдохнул Бредунов. — Везет тебе, Савелий, такая шикарная девушка за тебя заступается. Ладно, будь свободен, но постарайся больше на глаза мне не попадаться…
— Вы тоже, гражданин капитан, постарайтесь штрафникам на глаза не попадаться, — набравшись храбрости, ответил Савелий, но Светлана уже тащила его из каптерки:
— Пошли, пошли, нечего с ним разговаривать!
…И была у них ночь. Первая и последняя. Луна светила в окно, отражаясь в никелированных инструментах, лежавших на полках в стеклянном шкафчике, а рядом на жестком топчане лежали они, обнявшись и укрывшись простыней.
— Савушка… хороший мой… — горячо шептала Светлана. — Ты мне сразу-сразу приглянулся…
— А ты мне… — шептал в ответ Савелий. — Я тебя увидел — все стихи сразу забыл…
— Обними меня покрепче… еще… еще… Дай я тебя поцелую, Савушка… я тебя так хочу, так хочу… Мы ведь больше не увидимся.
— Почему? Обязательно увидимся.
— Я уже два года в полевом госпитале… было у меня трое парней… и никогда их больше не увидела. Один раз и — все… родной мой, как хочется тебя… как хочется…
Она стонала и плакала, и они исступленно целовались…
В коридоре послышались шаги, и вошла медсестра Галя, неся в руке зажженную керосиновую лампу. Она поставила лампу на стол открыла стеклянный шкафчик и стала отбирать инструменты. Услышав легкий шорох, покосилась на топчан, где под простыней замерли две фигуры.
— Светка, ты, что ль? — прошипела Галя.
— Я… — глухим голосом отозвалась Светлана.
— С кем это ты? С красавцем Ромео? С этим черненьким?
— С ним, с ним, — нервно отозвалась из-под простыни Светлана.
— Ничего, — ехидно улыбнулась Галя, складывая инструменты. — Совет вам да любовь…
И она вышла из комнаты, прикрыв дверь. Через секунду снова открыла: