- Поесть люблю по-русски.
И все обрадовались, всем почему-то стало приятпо от этих слов, и все начали есть и пить, как всегда. В европейской-то гостиной руками не станешь махать, в бороду лишний раз пятерню, почесываясь, не запустишь.
Здесь, за русским застольем, и сказано было главпое, ради чего собирались и держались друг дружки эти высокие люди. И тут уже застрельщиком в беседе был сам хозяин.
Князю Никите Ивановичу Одоевскому было в те поры тридцать шесть лет: умом созрел, богатство и знатность получил по наследству, женился выгодно на дочери Федора Ивановича Шереметева, в дворцовой службе тоже не последний: на свадьбах царя вина на большой стол наряжал, а вот важных государственных должностей ему пока что не доверяли. Это томило, сердило, навевало хандру.
Свой род Никита Одоевский вел от князя Михаила Черниговского, русского героя, замученного в Орде. Третий сын князя Михаила Симеон получил в удел города Глухов и Новосиль. Сын Симеона при Дмитрии Донском перешел в Одоев, и с той поры отпрыски князя Черниговского стали именоваться Одоевскими.
Отец князя Никиты Иван Большой во времена Смуты управлял Новгородом и присягнул шведскому принцу Карлу Филиппу. В те времена все кому-нибудь да присягали: одни королю Сигизмунду, другие сыну его Владиславу, третьи Тушинскому вору, а были и такие, которые прилепились к астраханскому самозванцу Петру, якобы сыну бездетного царя Федора Ивановича.
Обращаясь сразу и к Морозову и к Лихачеву, князь Никита, кивнув в сторону Романова, полупошутил, полувопросил:
- Скоро уж и мы поседеем, а вы в Думе все еще никак не соберетесь боярства нам сказать.
- Вам ли об этом горевать? Вы из великих девятнадцати родов, - ответствовал Федор Федорович, - вы сразу получите боярство, минуя окольничество. А подумайте, сколько ждать боярского чина другим…
- Другие пусть о себе сами думают. Хочу я стать боярином, - в открытую пошел Одоевский, - хочу на большое воеводство, хочу, чтоб польза от меня была… Думано много, читано много…
- Не спеши, князь. Время отдавать придет.
Это сказал Морозов. Он всего-то третий год в боярах, а уже напускает на себя: устал от дум государственных. Лихачев всю жизнь в этом котле, и только зубки свои лошадиные скалит:
- Охота - пуще неволи. Помозгуем, Никита Иванович.
И все, но это уже дело.
- Послушай, Борис Иванович! - опять пошел раскидывать сети Одоевский. - Скажи уж правду: болтают, будто царевич Иоанн, наподобие царевича Дмитрия, животных любит казнить.
Борис Иванович от такого вопроса побледнел маленько.
- Царевич?.. Не знаю. Не слышал. Я ведь при Алексее, при Иоанне - Глеб…
- На все воля и милость господа, - холодно и деловито сказал Лихачев. - У нас к тебе одна великая просьба, Борис Иванович. Эта просьба всей России - береги царевича Алексея, склоняй его к наукам, потому что добрый и сведущий государь - благо для государства. А про Иоанна зря говорят дурно. Такие разговоры унимать надо. Иоанн - ребенок малый, и все, как и наша с вами жизнь, - промысел божий.
Накрутил, поди разберись, а молодость любит ясность, и князь Одоевский уточнил:
- Спасибо тебе, Федор Федорович, за умное слово. Верно, царевича Алексея к наукам надо склонять.
- Царевич знает и любит слово божие, - сказал, прикрыв глаза веками, Морозов.
- Слава тебе, Борис Иванович. Знаем, как ты стараешься… Не утаивай только от отрока европейской науки. В науках спасение России.
“Бояре задумали тихий переворот”, - усмехнулся про себя Лихачев, а вслух помудрствовал:
- Жизнь государства подобна человеческой жизни, и все в этой жизни должно совершаться естественно и в свое время. Прежде чем возмужать, ребенок должен стать отроком, а потом и юношей.
Разговор пошел отвлеченный, гости наелись, напились, осоловели, пора жену звать для поцелуев, но жена была нездорова, и хозяин предложил осмотреть библиотеку.
В библиотеке за придвинутым к окошку столом сидел молодой человек, с очень белым, как у затворника, лицом. Одет он был, как все слуги в доме, в немецкий, узкий зеленый кафтан, но у него была ослепительно белая, с белыми пышными манжетами рубашка, а на голове серебряный, завитый буклями, может быть, единственный в Москве парик…
- Что это? Кто это? - покатился со смеху Никита Романов.
- Мой хранитель книг - Федька.
Застигнутый врасплох боярским нашествием, хранитель книг поднялся из-за стола без излишней поспешности, глядя перед собой и так и не согнув спины перед господами. Парик подчеркивал крутой лоб с могучими шишками и напряженными, вздутыми на висках венами. Глаза под этим лбом-утесом ясные, серые, как большая река перед ненастьем, когда солнце закрыто тучей, а небо во всю ширь светлое, великодушное.
Лихачев подошел к столу и заглянул в книгу, которую читал хранитель Федька.
- Латынь?..
- Мой Федька знает латынь, греческий, шведский, польский, по-арабски читать умеет, а также может по-турецки и по-персидски, - похвастал князь Одоевский. - Он столь учен, что то и дело забывается. Склони же свою голову, Федя, перед лучшими людьми Русского государства, сделай милость!
Федька поклонился господам низко и быстро, словно его сзади ткнули носом в стол.
- Хочешь ученого государя, ученого народа, а сам боишься, - не стесняясь Федьки, хохотнул Романов.
- Кого я боюсь?
- Федьки своего. Не приведи господи, если он умнее тебя, начитавшись, станет. Ведь за этакую дерзость… запорешь небось?
Одоевского коробило от этих слов, но он терпел.
- Я не против умных слуг, как не против сильных воинов, которые умирают за меня на войне.
- Сколько же у тебя книг? - спросил Лихачев.
- Да два раза по сорок! - погордился князь.
- Немало… Можно мне спросить твоего слугу?
- О господи! Спрашивай.
- Как тебя по отцу? - обратился Лихачев к Федьке.
- Федор Иванов Порошин, - негромко, но с твердостью ответил хранитель княжеских книг.
“Истинно умен!” - подумал думный дьяк.
- Скажи мне, Федор Иванов, где же ты научился языкам?
- Шведскому у шведов, когда жили в Новгороде при батюшке князь Иван Никитиче Большом. Греческому у монахов, латынь да польский сам одолел, а по-арабски татарин, беглец крымский, показал…
- Тебя бы не худо к нашему посольскому делу взять.
- Э, нет! - нахмурился князь Одоевский. - Мой Федька мне самому нужен… А теперь, господа, не хотите ли поглядеть, как собаки медведя затравят. Большущего медведя вчера привезли на псарню…
Это было на закуску.
Гости захотели поглядеть травлю и покинули библиотеку, вместе с ними вышел и князь Одоевский, но тотчас вернулся. Подбежал к Федору Порошину, смазал его по щеке, сбил парик:
- Я научу тебя кланяться. Пока мы потеху будем смотреть, ступай к Сидору-палачу и скажи: князь пожаловал меня двадцатью плетями, да чтоб со всего плеча! Сам на спину твою погляжу, как высекут.
И ушел.
Федор, не мешкая, открыл маленький сундучок, достал из него русскую одежду, переоблачился, взял свиток чистой бумаги, коломарь с чернилами, две книги. Сунул все это в котомку, где прежде лежала одежда. Достал из стола горсточку мелких денег, сел за стол, написал бумагу, приложил к ней печатку. Бумагу туда же, в котомку, и быстро из дому вон через красное крыльцо, боясь, что на заднем дворе его могут перехватить.
Из города выбрался, глянул окрест - поплыло в голове: простор на все четыре стороны, и самая желанная та сторона, где вольный Дон по степи бежит.
Глава пятая
Весною-то, господи, душа молодеет и радуется! А кому молодеть дальше некуда, кого соки-то распирают - по весне и дерево пьяно, - тот ходит-бродит, в голове солнце, да луна, да звезды, высь, звон, миражи - одна глупость сладкая да грех необоримый.
Ученик мыловара Георгий, одетый как бог послал, но статный, красивый: на лице нежность беззащитная, любовь не разысканная, не обманутая, - углядел в церкви боярыню чудесную. Боярыня была ненамазанная! Все женщины вокруг - в белилах да румянах по самые уши. На головах у всех красные тафтяные повязки, лбы убрусом стянуты, поверх убрусов парчовые шапки, унизанные драгоценными каменьями и жемчугом. Серьги у всех золотые, длинные, уши тянут.
От женщин в храме красно. На каждой алый опашень с рукавами до полу, меховые воротники спину закрывают.
Сразу видно - купчихи или жены дьяков-взяточников.
А эта - лицом смугла, черноброва, а глаза, как осенние лужицы, - синие-синие. На голове белая земская шляпа с крошечным голубым перышком на голубом бриллианте. Опашень с коротким широким рукавом, голубой, а по голубому, голубые цветы.
Застегнут на рубиновую пуговицу. Воротник - чистый снег, пушистый, маленький - только шею и прикрывает.
Какое там попа слушать - сам себя Георгий позабыл. Служба, как единый миг. Боярыня покрестилась - и к выходу. Георгий за ней, как привязанный, как во сне. Все туман: одна голубая боярыня - явь.
Боярыня с паперти сошла, оделила нищих - и в карету. Георгий так и замер. Дорога - месиво, колеса по самую ось сидят, да на махонькую карету восемь застоявшихся коней. Как перышко понесли.
Бросился Георгий вдогонку - пропадай последние сапоги!
В грязи бесовского племени засело - на каждый скок по чертовой дюжине. Прыгнешь, а бесы за сапоги цепляются, к себе тянут, известное дело - орда босоногая.
Взмок Георгий, шапку уронил - не поднял, некогда.
Не упустил боярыню! Поворотили кони к великим каменным палатам князя Черкасского. Ворота перед поездом распахнулись, но в тот же миг дверца в карете отошла, и боярыня выглянула из дверцы и засмеялась. Так славно засмеялась, что сердце у него - солнышком, да тут же
и взвизгнуло по-собачьему, словно конь на лапу наступил, - то затворились за каретою дубовые с железными узорами ворота.
Глянул Георгий на себя - в грязи по самую грудь. Подошвы на сапогах хлюпают, простоволос… А весны в нем все ж не убавилось: смеялась княгиня-то, ласково смеялась.
Утро над Москвой явилось румяное, облака взгромоздили белый город. Георгий засмотрелся в чистую свою Яузу, дождался, пока плеснула на середине большая рыба, и зашагал по мосту. Подручные хозяина, подмастерья да ученики, давно уж работают, это он гуляет, сказал, что на исповедь идет.
Мыловарня, где варили мыло и лили свечи, стояла в Скороде на берегу Яузы. Тяжелый, севший на траву и деревья дух салотопки разогнал на все четыре стороны деревянные избы слободы.
Оттого хозяин мыловарни и жил припеваючи. Огород у него был огромный, а на том огороде мыловарщик дыни выращивал. Сладкие, большие, по пуду. Ученикам мыло- варщика лихо приходилось: вся грязь на салотопке - им, и весь огород на их плечах. Возни с дынями было много. Семена мочили в подслащенном молоке и в настое дождевой воды, размешивая в нем старый овечий помет. Чистили чужие конюшни, навоз возили возами. Землю с огорода снимали на добрых два локтя. Застилали яму навозом, навоз землей и уж потом только сажали семена, делая борозды в пол-локтя глубиной и покрывая их сверху слюдяными рамами.
Георгий вот уже четыре года был в учениках. Сам из крестьян, на отходе, отпущенный на учебу из патриаршей слободы Троице-Нерльского монастыря. За четыре года он возненавидел мыло и свечи, своего хозяина, дыни и весь стольный град. Учеба подходила к концу. Скоро назад, в монастырскую слободу, опять же мыло варить да свечи лить.
- Георгий! - крикнул хозяин, едва он переступил порог.
- Слушаю, хозяин.
- Поди в амбар. Сто свечей холопу князя Никиты Ивановича Одоевского отпусти. Деньги я получил.
Вонючий мыловарщик, а тоже не без гордыни: вишь, мол, сам князь уважение оказывает - у меня свечи берет!
Георгий, не в силах согнать с лица ехидную улыбочку, шел к амбару, позванивая связкой ключей. Отомкнул замок, снял железную задвижку с пробоя, отворил дверь и сразу почувствовал неладное. Глянул по сторонам, под крышу - и обомлел. На стропилах, сжавшись, сидел человек. Рубаха пузырем, а пузырь торчковатый, свечами набит.
Наглый вор, белым днем залез.
Выскочил Георгий из амбара.
- Грабят!
Мыловарщик со сворой учеников тут как тут: с дубьем, с вилами, с топорами. Окружили амбар, в амбар сунулись, а вор уже на крыше, сквозь дранку пролез. Крестится, плачет:
- Не убивайте, братцы! Я человек боярина Морозова. У нас дворня большая, а корму - что сам добудешь. От голода вором стал.
- Слазь! - кричат ему.
Перекрестился, спрыгнул. Скрутили ему веревкой руки, повели к Морозову на двор. Идет вор, охает, а как огороды кончились, запричитал:
- Отпустите! Век рабом вашим буду. Забьют меня.
- Туда тебе и дорога.
Только подошли к дому Морозова, а он сам вот он, на парадном коне, из гостей. Увидал своего холопа со скрученными руками, нахмурился:
- Что стряслось?
Мыловарщик боярину в ноги:.
- Твой человек свечи у меня воровал. Смотри, полну рубаху набил.
- Человек это мой, вижу. Вижу, как бережет он доброе имя своего господина. Будьте все у моего крыльца во дворе. Я при вас накажу обидчика. Чтобы знали в Москве, как жалует разбойников, чужих и своих, боярин Морозов.
Крик поднялся, беготня. Мыловарщик и сам не рад, втолкнула дворня его с учениками во двор, кулаками дорогу указывает, а возле заднего крыльца угомонились. Боярин скор - уже переоделся, на стуле сидит, а возле крыльца свежая солома. На казнь всю дворню согнали. Вытряхнули у вора из-под рубахи нахапанные свечи - и на солому. Палачей двое, с кнутами.
Морозов крикнул своей дворне:
- Возьмите свечи!
. Взяли.
- Зажгите!
Зажгли. Повернулся к палачам:
- Порите, покуда свечи не погаснут.
Палачи кнутами сплеча, крест-накрест. Только мясо с костей клочьями летит, а свечи добрые, лучшие, им до утра гореть хватит.
Женщина с четырьмя ребятишками впереди стояла, жена бедняги. Увидала, что спасения мужу нет, на коленях поползла к крыльцу. Упала на мужа, забилась:
- Пощади!
- Пощади, боярин! - взмолился мыловарщик.
Боярин перекрестился, но сказал неумолимо:
- Эта его казнь и наша казнь за грех, за мерзкую нашу жизнь. Все мы должны нести свой крест.
Женщину оттащили. Снова засвистели кнуты, а холоп уже бездыханен, мертвому не больно, но живым каково?
Георгий на спину холопа не глядел, а тут глянул - и упал.
Опамятовался уж за воротами морозовской усадьбы. Ученики мыловарщика волокли его под руки. Встал он на ноги, пошел, но хватило сил до огородов. Как дохнуло мылом да жиром так и согнуло его в три погибели, рвет без остановки. Махнул ученикам рукой.
- Ступайте! Отдышусь - приду.
Хозяин велел оставить его. Они в одну сторону, а Георгий, пошатываясь в другую.
Сам не понял, как за городской стеной очутился. К городу повернулся - тошнит, в поля пошел. Пошел и пошел. Да все скорей, скорей. А потом упал под кустом и заснул.
Весна была суматошная, тепло началось в марте, в середине апреля леса зазеленели, а потом погода расквасилась, шли дожди вперемежку со снегом, не верилось, что бывает на белом свете лето, парные реки, травы по пояс. И вдруг - теплый, нездешний вечер. Солнце склонилось к лесам, ветерком тянуло, но и ветер-то был добрый, поглаживал, а не пронизывал.
Дорога была пустынна, Георгий шел не таясь, увидел впереди человека - стал нагонять.
Человек сильно хромал. Георгий поравнялся с ним и спросил:
- Ногу, что ли, натер?
Хромающий обшарил парня взглядом: какого, мол, ты поля ягода, - и почти виновато улыбнулся:
- Жмут проклятые!
Только теперь Георгий разглядел: чеботы на страдальце чудные, не нашенские.
- У немцев, что ли, купил?
- Всучили.
- Куда ж ты глядел?
Страдалец поморщился от боли, и Георгий решил переменить разговор:
- Далеко идешь-то?
- А ты?
- Я?.. - Георгий почесал в затылке и сказал напропалую:
- А я, кажется, сбежал…
- Кажется или все-таки сбежал?
Георгий обернулся через плечо на город, поглядел в серые умные глаза спутника и ответил потверже:
- Да выходит, сбежал…
- Ишь как у тебя просто.
- А ты тоже, что ли, сбежал?
Хромающий человек застонал и сел на землю.
- Не смогу больше, ноги сводит.