Они в честность моей несерьезности не верят. Постоянное обыгрывание «у-тю-тю-тю!» – пальчик перед лицом Тани. Ее мать и упреки. А. М. говорит или не говорит, но уже известно, что я безынициативен, безыдеен, безысходен, и все у меня через, «ы», что, наконец, у меня нет чувства ответственности. А у кого оно есть? И что такое ответственность? Это же делимое понятие – то, что делится, – а результат настолько уходит в бесконечность, что и концов отыскать нельзя. Слишком уж это большое и закругленное слово. Выбраться из-под него нельзя, а вот обойти можно… Реальнее говорить о малых ответственностях, но за все, хотя это почти что – никак и ни за что.
Вечер углубляется, переходит в ночь, ситуация мелеет, ночь переходит в телевизор, туда же переходит ситуация, она видоизменена, но ее сущность та же, это повтор; глубина режиссерского замысла не отмечается, я и они смотрим спектакль и отмечаем игру актеров. Их тоже трое.
Через день А. М. уезжает. Далеко, надолго. «Поеду, проведаю родину свою… сестру, подруг всех, знакомых…» – так она объясняет. Но о двоих, чтобы новое что-то, чтобы – «мы», чтобы – «о нас», – сказать нельзя. Общение между – совсем стало стеклышком, да еще и с рваными краями. На следующий день и обрезались. И не знаю из-за чего… черт знает из-за чего… из-за Луны, может быть!.. «Мать уехала, чтобы мы с тобой помирились!» – «А мы и не ссорились». И правда: некому было ссориться. Ни ее не было, ни меня. «Я тебе…» – «Знаю: все самое дорогое и лучшее». – «Ты…» – «Да, я тебя ни разу и не почувствовал по-настоящему!» – «Мы…» – «Кстати… – Выставлена поясняющая стоп-ладонь. – Я тебе в любви не признавался». Глубокий порез. Она растерялась, а когда начала говорить, то все это было вариантами одного и того же: «Ты всегда был никто и ничто… Ты никогда не был самим собой… Самим собой ты никогда не был… Ты никогда не был… Ты – был… Ты – никогда… Ты… Ты мне жизнь испортил!» Вот как? «Знаешь, есть бабы получше тебя». Это уже глубокая рана.
Я не взглянул на нее после. Отвернулся в сторону и ждал; секунды ей были даны на то, чтобы подтвердить реальность произнесения мною этих слов и соответствовать себе – четким, гневным движением завершить сцену. Но пощечины не последовало. Она быстро собралась, и десяти минут не прошло, как ее не стало дома. К подруге ушла, куда же еще. Вместе на лекции будут ездить.
Еще день минул, и вот вечер – не тоскливый, просто никакой. Плотность музыки, мерно бьющейся в колонках, – порция жизни, выдаваемой на дом, и ее пауза, телефонный звонок, знакомый голос Б. Б. – во весь объем, сразу забивая трубку, вспучивая шнур, словно сорвавшись со столичных высей. «Привет!.. Узнал? Нет?!.. Да, вот приехал… еще вчера… вспомнить былое… Как тут жизнь провинциальная?» – «Луна». – «Что?» – «Мечты одни». – «Подруг твоя как… не надоела?» – «Она ушла». – «За хлебом?» – «Нет, насовсем». – «О-о! У вас там не трагедия случайно?» – «Нет!» – «Ты не злись… Сейчас приеду. Жди». Его появление заключило меня в быстрый и легкий круг возобновленных отношений, принесло с собой тающие снежинки на шубе, воодушевленный улицей напор, прежний смех, попутные предложения и две бутылки водки. Решающее предложение возникло где-то через час, когда комнатная атмосфера, озабоченная опорожняемостью первой бутылки, дубинным гнетом музыки, теплотою лиц, подбирающимся к вспышке трением слов о какую-то слабо запрятанную ось разлада, сгустилась до выяснения причин того, что же все-таки у меня тут случилось. «… И я ей наговорил всякого. Вот как…» – «И напрасно. Понимаешь, с женщинами надо разговаривать на их языке, так же, как с птицами на птичьем и т. д. Но с каждым разом это все меньше хочется делать, потому что не родной все же язык. Лучше с ними не говорить, а отвечать им, не думая, то, что они хотят… Под разговором я понимаю беседу, равную нашей и нам равную… Вот есть понятия – «простой человек», «настоящий мужчина»… «Настоящего мужчину» придумали неудовлетворенные женщины, запомни… В твоей – есть прищепка, ты ее не отжал… И еще запомни, каждое твое серьезное слово будет расценено как жалоба, а это не нравится, они рассчитывали на первенство в этом вопросе, опору искали – плечо сильное, мужское, – а тут то же, что у них, да и то как-то не так… даже и здесь обида… Глупая раздражает, а умная… а умных не бывает, это извращение, насилие над женским началом, пародия на мужской ум… Они же хотят из тебя сначала молодого оленя сделать, а потом, чтобы ты рогами за потолок задевал… Не надо к ним серьезно относиться, серьезным ты можешь быть со мной. С ними надо шутить и спать. Именно, не с одной, – с ними. В этом полнота жизни… А ты – «как на Луне живешь», – он сжал мою руку. Только сейчас я заметил, как крепко он держит мою руку. Луна за окном была похожа на перезрелую невесту. «Хватит невеститься, – подумал я. – Бред… пьяный бред… мы оба пьяны и соскальзываем с поверхности… лунной, что ли?» И вот случай и тон: слова его о Луне, он почувствовал что-то, буква первая в слове – большой была, это несомненно. Скольжение усиливалось; мы были в обнимку с разговором, с идеей, увлекались и катились, цепляясь вялым захватом в неверном пространстве комнаты за обстановку, за сигаретный дымок… Голос Б. Б. становился увереннее, я ломался на теме: женский вариант замаячил, в нем мы стали чем-то одним – драконье единение с общим тяжким дыханием, и далее: голова его, речь тоже, сердце мое и слух мой, ноги мои – руки его. Они меня и направляли, вталкивали в уяснение превосходящих мужских качеств, и тут возникал следующий пункт: обогащение их и обновление, проверка теории банальной практикой, той знакомой, что у него имеется, можно прямо сейчас и поехать, одна, пищит от одиночества, мужика ей надо, хоть, говорит, слесаря приведи какого-нибудь, придем туда, так и спросишь: слесаря вызывали? У вас, говорят, подтекает… Б. Б. подмигнул мне – глаза были тоже его, они уже были там, осматривались, шарили, переводили туда и меня – хвост подтягивали.
Когда мы приехали, нам не удивились. Попытались было, но не получилось. Видно, «слесарь» был действительно обещан. Хозяйка квартиры представила нам еще и подругу, имя у нее было всего одну минуту, потом она стала просто «рыжей». Квартира была трехкомнатная, без мужа, что вытягивало такие предположения: сидит, моряк, геолог, умер, служит, просто нет – быстрая необязательная нить, обязательным было другое, раз уж пришел… Первой бутылкой – «за встречу» – было их шампанское, второй – «за нас», «за вас», «за любовь» – наша вторая водка. Притушили свет, музыку пустили, но тихо так, приглушенно, способствующим фоном, чтобы «на фоне»… А до того говорили что-то, разговаривали, устроили перекрестную говорильню, спешно забалтывая предыдущее незнакомство. Но мы еще за Луну не пили… Я помню только свое предложение и какие-то формулы отрывочные: «Луна не терпит предательства», «полная Луна похожа на перезрелую невесту» и т. д. «Как смешно!» – хихикнула рыжая подруга. «Хватит невеститься, – заметил Б. Б. – Давай прилуняйся». И поднял рюмку: «За слесарное дело»! Потом… Хозяйка – мы уже опробовали в танце тост «за любовь»: тесно, горячо, влажно – позвала меня в неожиданном воодушевлении: «Пойдем, дочку тебе покажу». Квартира была трехкомнатная, без мужа, но с ребенком – девочка лет пяти-шести давно уже спала в своей комнате. Я склонился, над кроватью и тут же мысленно уловил за собой следующее движение: еще один, более глубокий наклон, продолжительное вглядыванье в безмятежное, упавшее в глубокий сон лицо девочки, просыпающееся лицо, улыбка и слабое дыхание вопроса: «Братика хочешь?» Но устоял. Выпрямился и сказал: «Хорошая девочка». Когда мы вернулись, Б. Б. и рыжей не было. За дверью, за дверью… Пора было оглянуться на себя. Мы оглянулись и увидели, что испытываем готовность, и тогда, не делая лишних движений, не суетясь, пальцами вожделеющими нащупывая путь, нашли место для ее использования. Ни слова ласки, добра, тепла, того, что любят ушами, – молчание моё, раздражение тоже. «Какой ты…» Не слушать, стремиться дальше, забывать буквы, составляющие имя, забывать себя такого, какого знаешь, про которого можешь все сказать, но я не совсем расплывался в некоем чужом, для роли, обольщении – это ее, отношение к ожиданию, к ожидаемому, для меня тепло, для меня ласка, слова хорошие… «Куда?» – тупо спросил я. «В меня…» Разлом, размыкание губ, размывание берегов реки, по которой вместе… с кем?.. единение, потребность, зачеркиваемая посторонними мыслями, да, в этот момент, мыслями-скороговорками, свиваемыми темнотой, свистящим половинным дыханием в жесткий клубок приснившихся слов, мыслями-щепками, блеснувшими в темноте течения. Дотянуться до Луны, дотянуться до жизни… Удержаться там, где-то «на уровне», сыграть с жизнью хотя бы вничью, о победе и речи нет, но проигравших не чтут, – ведь все мы играем черными всегда, а белые, как известно, начинают и выигрывают… Отсрочить проигрыш, попытаться обмануть могущественного противника… и вот уже кажущаяся необоснованность ходов приводит к вечной середине партии. Следствие: ссылка на здоровье, на погоду, на условия проведения, на пристрастия арбитров. Тайм-ауты – как удары гонга… Я живу на Луне, я живу на Луне…
И вдруг утро – хмельной, бессолнечный свет, разбавленное, погибшее молоко. Освобождение от ночных пут, сбрасывание остатков кораблекрушения с себя, в себе – чужих слов. Коридор – до туалета и обратно. Стена и кухня. Голос на кухне: «… воды нет? Пло-о-хо… – протянул Б. Б. – За что же вас здесь так мучают?» Дробное, проскочившее, как цоканье остреньких каблучков, рыженькое хихиканье. Стена и поворот в комнату. На стене, только сейчас я заметил, висела картина, словно похожая на чей-то сон, небольшой вертикальный прямоугольник, вырезка из журнала, в ней покосившаяся ограда… кажется, чугунная… нечеткая, жалкая, какая-то осенняя фигура человека, накрытая двумя или тремя… не разобрать, ветви так сцепились… уродливыми деревцами… рядом кладбище… да, кладбище: холмики, подобие крестов… все на картине как-то нечетко, неясно, в точечках, словно дымкой подернуто… кладбище бывших предчувствий, так и не выросших в настоящее чувство, – вот что я вдруг подумал. Это было мое прочтение. Это был невнятный мир. Мир, в котором я не мог разобраться. Я не хотел его поддерживать, признавать за ним будущее. Думать о нем. О ней… Эх, Таня, Таня… Кухонный Б. Б.: «… веревки будешь вить». Всё, веревки. И быстрый вопрос, рикошетом от тех, домашних стен, что в одиночестве остались: «Что я здесь делаю?»
Я ушел молча. Вечером телефон звонил несколько раз, но я не брал трубку, – Б. Б., наверное, ему уезжать было в тот день.
Я не мог ни слова сказать – все слова умерли для других людей и не могли служить ни объяснению, ни обвинению. Только внутри меня они жили – в невыносимых условиях, в долг. Бесцельно – самое первое слово, что накрывало другие. Я музыку слушал, яйца варил вкрутую, всмятку, в сковородку бил, чистил зубы, слушал, принимал душ, пылесосил, проверял лотерейные билеты, слушал, пришивал пуговицы, пытался смотреть телевизор, чай заваривал и гонял, гонял, слушал, слушал – до отупения, до ухода в себя, в нутро, издевающееся над всем алфавитом от А до Я: агрессивный, бескорыстный, вырожденческий, гадливый, добросердечный… И так два дня. Вот тебе суббота, вот тебе воскресенье! Это не наказание, это учеба. Учиться забывать, учиться не видеть, не слышать, не ждать… Два дня прошло, и я уже все забыл и всех забыл, готов от всего отказаться. Нет прочности связей, каждая придумана, стоит ее убрать – и ничего не меняется, а только отходит в сторону, да, не рушится, а отходит… И кажется, что два дня легко могут стать двумя годами или легкой памятью о бывшем с кем-то, но не с тобой, – чем-то прочитанным, подсмотренным. Два дня прошло и словно никого никогда не бывало: только я и Луна. Смотрю на нее, любуюсь. Живут во мне ее кратеры, хребты, моря… Море Мечты, Море Нектара… Изобилия, Спокойствия, Ясности, Залив Радуги. Как мне хочется погрузиться в их ласковые волны!
Два дня себя обнадеживал, а в понедельник вечером, после работы, холодным мартовским вечером, в тепло магазина приведенный разницей температур, от выражения лица знакомого, глаз мелькнувших, от прежнего движения локтя выронил свои лунные убеждения, и они рассыпались на осколки, в которых отразились лица других действующих лиц, и оказалось, что на Луне есть еще Океан Бурь, Море Кризисов и Болото Гнили.
О, Луна, кем я тебя населил?
Я прокрутил годы, как педали велосипеда, но не тронулся с места – ощутил приниженность, зависимость. Все как-то к одному свелось: меня передавали как эстафетную палочку. Но я не превзошел своих учителей, я их старательно копировал. Значит, я давно уже перешел в иной лагерь, выбрал кочковатую, насмешливую дорогу, привык глумиться и быть холодным, как звездное небо… Поменяться с Луной, вышутить все до упора, до отказа в серьезности, жизнь превратить в шутку, в смех – тогда и в самом деле можно поверить, что самое лучшее место на Земле – это Луна, и жить по ее, каким-то нечеловеческим законам, обложить все данью – и любовь, и дружбу, – чтобы стать им другими, вывернутыми до неузнаваемости.
Я никогда не любил делать выводы, и то, что я вижу, мне не нравится. Мне, уже никуда не деться от свидетельства выпрямившейся памяти, я – дома, и снова музыка – станочный, отрабатывающий чью-то повинность ритм, и ни одной мелодии, дающей через прощение пропуск в равновесие, так что, впору самому запеть. «Пода-айте копеечку».
Неужели я такой несчастный?
Эх, Таня, Таня… Она единственная казалась неживой среди каких-то особенно действующих живых, бесплотной, словно ее лишили права, голоса или она была принуждена постоянно говорить чужие, стертые реплики; истинный же смысл ее слов вымарывался глухотой и равнодушием. В самом деле, не было ее ни разу для меня полностью, так, чтобы она зримо проступила, все время ее заслоняло что-то, повиновение какому-то нелепому закону, по которому то, что рядом, не замечаешь. Большие, сильные буквы. Да вот та же Луна! Какое-то карнавальное шествие. Черный карнавал. Но Таня – это не буква и не игра во что угодно…
Что же я наделал?
Все это можно закончить как-нибудь так, в духе морального экстремизма: «На черном небе стояла ущербная Луна, и я подумал, что вот этим желтоватым серпом вполне можно перерезать себе горло».
Я пьян. Пьян! И снова игра. Но ничего нельзя переписать.
… В стекле книжных полок, нависших над столом, отражаются ее глаза. Она наклоняется надо мной сзади, кладет мне на плечи руки, прижимается щекой, ухом, раковина к раковине. Я слышу шум моря, набегающую волну прибоя, шелест ее обнимающих волос. И вот, когда я вспоминаю, смотрю, читаю, пишу все это и зачеркиваю, ко мне пробирается шепот ее горячих, быстрых губ, она говорит мне: «Любимый мой, хороший… Я звонила, звонила… Так долго, так тяжело…»
Тайной обычно становится то немногое, что у нас осталось. Но это не тема для шуток, здесь не может быть иных толкований.
Три истории
1.Приходи ко мне, я тебя утешу
– … Тут говорят, твой муж с курорта приехал, – громко заключил рыжий толстяк и первым засмеялся. Захохотали и остальные мужики.
Потом выходили из задымленной курилки и, покашливая, вспоминали ключевые слова, самые смешные. Чиликин подумал: «Вот, рыжий черт, сколько анекдотов знает!»
Рабочий день заканчивался. Сотрудники собирались домой. Один Чиликин Иван Максимович спокойно сидел на месте, зная, что ему предстоит остаться, – надо было кое над чем поработать. Наконец все разошлись, и он снова углубился в разложенные на столе бумаги.
Через три часа он откинулся на спинку кресла и потянулся. Можно было идти домой. Теплый майский вечер натягивал на окна кабинета мягкие, сиреневые сумерки. Стекло слабо задрожало от проехавшего трамвая. Потом снова стало тихо. Но почему-то Чиликин не спешил домой. Впереди была суббота. И еще полчаса он прихватил для того, чтобы отвлечься от технического текста, – его рука случайно вытащила из соседнего ящика с документацией потрепанный номер приключенческого журнала «Искатель».
«Напишут же такую ерунду», – подумал он, когда забирал у вахтера свой пропуск.
Проехав три остановки на трамвае, Чиликин вышел. Дальше надо было ехать на автобусе. Ему была нужна «двадцатка», а подъехала «семерка», и потому он отошел к газетному киоску. Закурил, огляделся. На улице было пустынно. Только у столба, под загоревшимся фонарем, стояла женская фигурка. Далеко. Чиликин всматривался внутрь киоска, но там все было накрыто газетами, и уже совсем темно становилось, так что он видел только огонек своей сигареты. Вниз – и снова вверх… Он посмотрел на дорогу. Автобуса не было. Не было женской фигурки у столба.
Сигарета потухла. Он чиркнул спичкой и услышал сзади:
– Сигареткой не угостите?
Быстро так, весело. Она.
– Пожалуйста.
Она отошла к бордюру. Чиликин посмотрел ей вслед. «Ишь ты, как хвостом вертит!» – подумал он. Он не успел разглядеть ее лица. Только веселые зубы.
Автобуса все не было.
Она закурила, с шумом выпуская дым и запрокидывая голову.
Вниз – и снова вверх…