За гранью дозволенного - Мария Никитина


Каллин Митч

ЗА ГРАНЬЮ ДОЗВОЛЕННОГО

Посвящается Киоши Куросаве

Посему, что вы сказали в темноте, то услышится во свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях.

Лк., 12: 3

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Он застыл, выпрямившись на мгновение, ошеломлённый тем фактом, что в мире есть люди, которые прячутся под асфальтом улиц, двигаются под покровом земли. Он знал этих жителей подземных пещер, они появлялись от случая к случаю, измазанные, вылезали на солнечный свет — глаза косят, бледные, даже летом, им заметно неловко под ярким синим небом — словно тела этих бродяг наконец-то нашли пристанище и вечную родину среди изгибов дренажных тоннелей, в сырости и смоле твёрдых кишок земли; постоянно эта капающая вода, это непрестанное: кап… как… кап… Некоторые из них провели годы, перебираясь из тоннеля в тоннель, отмечая вехами границы новых территорий; они отваживались выбраться наружу, только когда это было совершенно необходимо, старея, двигались по этим рукотворным пещерам; другие спускались в тоннели время от времени, никогда не заходили слишком далеко, дожидались, когда наступит погода получше или когда пройдут беды, преследующие их, — туристы, как иногда называли их более опытные подземные жители.

Турист— с каким презрением выговаривали это слово мужчины и женщины, живущие среди теней и неохотно глазеющие на свет. Турист — тот, кто отражается силуэтом в ярком устье пещеры, всматривается во тьму, прежде чем осторожно шагнуть внутрь со всеми своими пожитками за плечами. Как и большинство туристов, эти посетители вскоре начинали чувствовать себя в тоннеле как дома, создавали беспорядок и зачастую разговаривали громче всех; обычно это были неугомонные души, неудовлетворённые судьбой, принадлежащие другому миру, но загнанные под землю.

К примеру, возьмём того же самого мужчину — немытого и вонючего, бородатого, у которого не осталось практически ничего от его недавнего прошлого; худой, лысеющий человек, чьё тело никак не приспособится, чтобы пересидеть зимнюю ночь, чей разум не умеет отдыхать. Недалеко собрана куча мусора для растопки, сор хрустит под башмаками, словно палые листья, и Тобиас, его старший товарищ, похрапывает в спальном мешке с изображением Короля-Льва. Мужчина всё ещё не спит, снова и снова перебирает в уме обстоятельства, которые привели его сюда.

Он думает: «Когда-то я спал на чистых простынях, на широком матраце, в своём собственном доме».

Он не может уснуть, ворочается, наконец вылезает из своего оранжевого спального мешка и обходит костёр, отвергая тепло и удаляясь от мощного храпа Тобиаса. Выходит к тихой речке, насыщающей влагой сухой воздух пустыни, глядит на звёзды, вдыхает испарения, создающие иллюзию мерцания небес.

Затем на мгновение — заметив падающую звезду, зеленоватый метеор, стремительно мчащийся над головой, прежде чем исчезнуть навсегда, — чувствует себя ободрившимся, позабывшим о своих преступлениях и о том, что за ним охотятся; он не помнит, где был и что сделал, — не обращает внимания на дыру в земле позади него, круглую шахту, вьющуюся на мили под поверхностью.

Но мужчина не один в этом одиноком месте. Кроме него и Тобиаса, как минимум ещё трое оккупировали тоннель — женщина неопределённого возраста, украшенная шрамами и красной банданой, мексиканский пьянчуга, карманы которого набиты наполовину пустыми пинтовыми бутылками, вечно шепчущий и уходящий после полудня клянчить у прохожих мелочь угрюмый бродяга по имени Том, его руки — выставка тщательно выполненных голубых татуировок (свастики, пылающие черепа, Девы Марии); все они населяют более глубокие ниши. Как и он, они желают одного — чтобы их не беспокоили, хотят странствовать свободно и мечтают, чтобы им не задавали никаких вопросов.

Иногда женщина ни с того ни с сего начинает вопить (её бессловесные протесты отдаются эхом от стен шахты), или Том потихоньку насвистывает «Блюз заболевшего любовью», словно это его личное заклинание в мирные минуты после захода солнца. Хотя обычно он здесь почти ничего не слышит, не считая натужного храпа Тобиаса, который выводит рулады тенором, да отдалённого грома автомобилей, мчащихся по шоссе над головой, треска и пощёлкивания костров, стрекота сверчков и нечастого воя койотов.

Устраиваясь на ночь у входа в тоннель, наполненный песком и гравием, он готов к тому, что другие в любой час перешагивают через его спальный мешок, выбираясь наружу, чтобы рыскать по мусорным контейнерам, надеясь раздобыть пакетик с нетронутым гамбургером или большой пакет с объедками, в котором лежат чёрствые рогалики и заплесневелый хлеб. Что до него, он находит себе еду в «Сэйфвей» по вечерам, когда магазин переполнен. Со временем он стал удивительно искусным, ворует банки с «Кемпбеллом» и засовывает их в карманы своей куртки, мастерски прячет пакетики со свежими тортильями под рубашкой, уютно пристраивая их у талии. Дважды в неделю он проходит по переполненным проходам, осторожно маневрируя между тележками для покупок, мрачными домохозяйками и ноющими детьми, — его пальцы проникают туда и сюда, вылетая, словно язык гадюки, из длинных рукавов. Он всегда возвращается в тоннель с хорошей добычей.

— Комета-жральник, — сказал вчера Тобиас, поднимаясь с места, на котором сидел скрестив ноги. — Погляди, она летит к нам, приятель? Глянь, что она нам несёт?

Суп, тортильи, конфеты, ломти сыра — материализовавшиеся, словно по волшебству, появлявшиеся из карманов…

— Только для тебя, мой друг…

Сияющее яблоко Грэнни Смит, спрятанное в ладони, протянутое к ухмыляющемуся лицу Тобиаса.

— Ну смотри, разве это не что-то, разве это не самая чёртова штука — ты держишь это в руках, приятель, ты в самом деле…

При нехватке передних зубов, когда челюсть обнажается до глубины, Тобиас чувствует необходимость разрезать яблоко на кусочки, с которыми он сможет управиться, посасывая каждый до тех пор, пока мякоть не станет достаточно податливой, чтобы её жевать, — процесс, поглощающий время. Тем не менее старик с гордостью вытирает яблоко о рубашку, нюхает его, потом лижет восковую кожицу и ухмыляется.

— Суть дела состоит в том, приятель, что всё, что мы игнорируем, только и имеет значение, разве не так?

Мужчина кивает, пожимая плечами. Тобиас задерживает на нём взгляд, словно он ожидал более подходящего ответа.

— Разве не так, а?

— Точно… вероятно…

Ржавая открывалка на серебряной цепочке свешивается с шеи Тобиаса. Он редко бывает неприятен. Не слишком много жалуется, доволен той пищей и компанией, которую ему предлагает судьба, и, очевидно, польщён их договорённостью; он позволяет мужчине использовать свой лишний спальный мешок, позволяет ему прихлёбывать из своего галлонного кувшина для воды, разделяет с ним тепло своего костра — взамен мужчина приносит ему пропитание, — ни одной крохи он не вынул из мусорного бака.

— Хорошая еда, — снова и снова повторяет Тобиас, капли томатного супа блестят в его курчавой бороде. — Хорошая еда века Готама, века голода американского скота, это точно, ты понимаешь, о чём говорю…

Конечно, Тобиас ментально нестабилен, но тем не менее добр и безобиден; мужчина сразу понял это в тот вечер, когда они встретились в Папаго-парке. Старику не пришлось говорить ни слова, не пришлось даже объяснять свою идею снабдить коров массивными застёжками-«молниями», прошитыми по бокам («Приятель, они не могут умереть — расстегните их, возьмите всё мясо, которое нужно, застегните снова — и ни одна живая душа не пострадает. Правительство работает над этим — над тем, чтобы сделать свежее мясо, чтобы оно росло в живых коровах в Херефорде, — генная инженерия — они уже делают это в Бразилии, ха!»), нет, один быстрый взгляд на бормочущего бродягу смог сказать ему всё — две бейсболки на голове, одна поверх другой, босые ноги, потрёпанные джинсы завёрнуты до покрытых струпьями коленей.

Когда Тобиас впервые приблизился к мужчине, он искал собаку по имени Тина.

— Это моя сука, понимаете. Вы можете называть собаку сукой, коль скоро это сука, верно? Это нормально. Я хочу сказать, не пытайтесь назвать так кого-то ещё, в особенности тех сук, которые не собаки. Иисусе Христе, вам на голову свалится куча бед, если вы пойдёте и сделаете так, я не шучу.

Мужчина спросил, как выглядела собака, какой она породы, — и лицо Тобиаса стало озадаченным, он отвечал:

— Не могу точно сказать — она некоторое время назад сбежала из Финикса. Она такая маленькая счастливая собачка, красивые глаза, энергичная. Парень, она бегала быстро, эта маленькая собака — эта сучка.

«Ты ненормальный, — подумал мужчина. — Ты псих».

Сейчас этот псих стал его единственным товарищем, и он был благодарен судьбе за странную компанию.

— Приятель, нет на свете ни одной живой души, которой не требовалось бы какое-нибудь родство, — не то чтобы это было большое дело, сойдут и животное, и дерево, и голос другого человека помогает, разве нет?

Более того, если бы Тобиас не показал ему тоннель («Там довольно тепло, в некоторой степени уютно, ты сам увидишь!..»), если бы он не одолжил ему свой второй спальный мешок («Мой мешок — твой мешок, догнал?»), ему всё ещё пришлось бы прятаться где-нибудь в парке, дрожать ночью под своим пальто, молиться о том, чтобы поспать на скамье, подложив под голову руки вместо подушки.

Однако щедрость Тобиаса влекла за собой ещё более великое одиночество; мужчина ощутил это вскоре после того, как перебрался в тоннель. Куда бы он ни уходил, чтобы украсть продукты, Тобиас неизменно спрашивал его:

— Скажи, ты вернёшься, правда?

По возвращении Тобиас частенько кидался к нему с распростёртыми объятиями:

— Я беспокоился, приятель, я беспокоился, тебя не было целую вечность!..

В тихие минуты, когда они вдвоём сидели у огня, прихлёбывая кофе, мужчина смотрел на несчастное выражение лица Тобиаса и видел суть: страх и одиночество, спрятанные в водянисто-серых глазах.

«Что за боль привела тебя сюда? — гадал мужчина. — Что разрушило тебя до такой степени?»

Никаких очевидных ответов не следовало, он ничего по-настоящему не узнал об истории старого бродяги — только это:

— С тех пор как я был мальчишкой, я ценил общество людей. Мама моя тоже была такая. Она приводила бродяг в дом, им негде было жить, и они переходили из одного места в другое, — она кормила их обедом, давала полотенце, вытереть лицо. Она говорила мне: «Сынок, между нами нет никакой разницы, все мы связаны, ты отдаёшь доброту потерянной душе, словно отдаёшь её самому себе — ты и сам мог бы бродить по дорогам в нужде и иногда находить утешение».

Смотри, как я рассуждаю об этом — человек хочет иметь кого-то близкого, кого-то, кто дал бы ему знать, что он ещё жив, верно? Друг, приятель, дружище… У меня было полным-полно друзей. Они оставались на день или два, иногда на неделю. Я приводил их сюда, давал им еду, мы не особенно много разговаривали. Дерьмо, мы вообще не разговаривали — пока я мог видеть его лицо, он мог видеть моё. Большая разница, понимаешь. Очень большая. Жизнь становится довольно унылой без друзей, разве это не так? Разве нет?

И вот на прошлой неделе Тобиас привёл в тоннель нового друга, привёл и представил: тинейджер по имени Майк — левая бровь проткнута, волосы обесцвечены добела, шестнадцать лет, почти такой же высокий, как игрок из баскетбольной команды колледжа, хотя слишком тощий, чтобы обладать хорошим здоровьем. Родители выбросили его из дома, потому что, как утверждал мальчишка, им осточертело его дерьмо (его дерьмо было школьные прогулы, мелкие кражи и небольшая проблема с наркотиками, включая травку и выпивку, которую он тянул из отцовского бара). Тобиас нашёл его дрожащим на скамейке в парке и, пообещав еду и тёплый приём, убедил Майка идти с ним.

— Сначала я решил, что Тобиас — гомик, — позже рассказал Майк мужчине, когда они добывали лучину для растопки. — Думал, он попытается отсосать мой член или сотворит ещё какой-нибудь кошмар, — но, полагаю, он в порядке.

— Он хороший — иногда немного странный. Однако ничего плохого не замышляет.

Они задержались рядом с обуглившимся цереусом [1], мальчишка присел на корточки и втянул воздух между ладоней, сложенных чашкой. За ними тянулась пустыня — усыпанная кактусами окотилло, креозотовыми кустами, величавыми цереусами, — она шла вперёд, под уклон, вплоть до Тусонских гор. В нескольких милях за ними лёгкий туман каминных труб нависал над городом, как дыхание мальчишки, был лёгким и похожим на газ.

— Чёрт побери, холодно.

Мужчина тоже подышал на свои руки, потёр их друг о друга. И хотя солнце припекало спины, оно не выжало из них ни капли пота, не обожгло кожу.

— Как Тобиас это делает? — спросил Майк, тряся головой. — Как ему удаётся выжить и не замёрзнуть до смерти? Я бы умер, если бы долго жил вот так.

— Ну, я не думаю, что он тупица, — сказал мужчина, оборачиваясь. — Между прочим, именно мы делаем грязную работу, а он всё ещё спит. Я думаю, он так устроился, чтобы все на него работали, он должен был так сделать. — Мужчина иноходью двинулся вперёд, ища на земле достойное быть подобранным — сухую траву, кору, газету, занесённую из города в пустыню.

— Сущая правда. — Майк выпрямился и последовал за ним. — Это далеко не так глупо. Ты знаешь, готов поклясться, он не такой уж ненормальный. Голову даю на отсечение, всё только для вида, на самом деле он достаточно умён, дерьмо этакое. Может быть, он как те парни-психи, которые прыгнули выше головы и решили, что лучше вернуться обратно к корням. Серьёзно, он выглядит умным — на свой дикий, придурочный манер…

Мужчина больше его не слушал. Вместо этого, добравшись до гнилого куска «железного» дерева, стал обдумывать слова Майка. Будучи учителем английского в старших классах школы, он регулярно имел дело с беспокойными угрюмыми подростками, такими, как этот, мальчишками, они были по большей части славными, хотя и своевольными.

В случае с Майком он видел за юношеской развязностью, грубым языком, неуверенным хвастовством великодушную и чувствительную душу, которая иногда была видна невооружённым глазом: днём раньше, когда муравьи налетели на их запасы верескового мёда, мальчишка тщательно прочертил тонкую медовую дорожку, уводящую голодную массу прямо в овраг; не однажды мужчина просыпался, думая, что мальчишка хихикает, а потом понимал, что Майк тихонько плачет над затухающим костром. Если бы мальчишка был его ребёнком, он никогда не выбросил бы его в мир так беспечно. Нет, он обсуждал бы с ним разные вещи, решал проблемы, искал продуктивное и мягкое решение. Именно так он всегда поступал со своим собственным сыном — обсуждал всякие вещи.

— Дэвид, нет такой проблемы, с которой мы не могли бы справиться, — частенько говорил он восьмилетнему сыну, когда случались какие-нибудь мелкие драмы (разбил окно, украл в бакалее бейсбольные карточки, засунул в микроволновку золотую рыбку). — Нет ничего такого, о чём бы ты не мог рассказать мне или попросить меня, хорошо?

— Хорошо, — обычно говорил Дэвид, кивая без всяких сомнений, успокаиваясь в отцовских руках.

Мужчина подозревал, что отец Майка был совсем другим, вероятно, он неохотно прикасался к худому телу сына, не склонялся с ним над слесарным столом в гараже, чтобы показать, как из старого хлама соорудить аэроплан. Он был убеждён, что Майк редко слышал невероятно важные, главные слова, слетающие с отцовских губ, этот искренний шёпот: «Я люблю тебя, ты значишь для меня всё».

«Очень плохо, — думал он. — Какой стыд…»

— Итак, что у тебя за история? — спросил Майк мужчину, шагая рядом и глядя, как тот топчет ветви упавшего мескитового дерева.

— У меня её нет, извини.

Мужчина искоса взглянул на мальчишку и улыбнулся.

— Да ладно, это неправда. У всех есть своя история.

— У всех, — согласился мужчина, переводя дух, — кроме меня. — Его левый ботинок задержался у расщеплённых серых ветвей. Он устало вздохнул, похлопал Майка по плечу. — Не возражаешь помочь мне с этим?

Дальше