За гранью дозволенного - Мария Никитина 2 стр.


— Не возражаю.

Оба затопали, расщепляя ветки, разбивая дерево на части — наслаждаясь разрушением, треском и щёлканьем ломающейся хрупкой древесины.

Словно отец и сын, думал мужчина. Двое с одним именем… Он полагал, что не имело значения всё, что о нём говорили (извращенец, убийца, монстр), потому что никто не мог бы сказать о нём, что он плохой отец — ни его жена, ни сын, ни дочь, ни даже полиция.

В дополнение ко всему он был бескорыстный работник образования, увлечённый учитель, каждый понедельник и среду читал откровения своих учеников; их еженедельный журнал обычно выявлял много больше, чем можно было ожидать (боязнь плохих оценок, сексуальные интересы, неожиданное отчаяние, непостижимая тревога). Дети могли свободно писать обо всём — полная безнаказанность была обещана, и журнал действовал, словно чистая доска для объявлений. Ученики ценили его, полагались на него. Он был гораздо больше, чем просто мистер Коннор; он был союзником всех их фантазий и желаний. Он завоёвывал их доверие — со временем он конечно же обретёт и доверие Майка. «К следующей неделе, — рассуждал мужчина, — ты и я будем друзьями — ты будешь делиться со мною своими тревогами и сожалениями, и, может быть, я доверю тебе свои».

Правда, на деле этого так и не произошло: парень провёл с ними четыре ночи и три дня — а потом растворился в закате, стащив пару упаковок печенья, буханку хлеба да ещё бумажник мужчины.

— Сегодня здесь, — сказал Тобиас, — завтра там.

И хотя утрата бумажника приводила в уныние, мужчина почувствовал определённое облегчение, освободившись от разбухшего напоминания о своём прошлом, — облегчение и оттого, что неделей раньше сжёг свои кредитные карточки, банковские квитанции, водительское удостоверение, и сделал это, чтобы остаться инкогнито в случае, если бумажник попадёт не в те руки. Но, каковы бы ни были причины действий, Майк оставил только две вещи, которыми мужчина продолжал дорожить, обе были вытащены из бумажника и положены рядом с его спальным мешком, — семейный портрет, сделанный прошлым летом (мужчина стоит рядом со своей женой, руки положены на плечи детям), и его карточка члена Американского общества моделирования (преимущества, которые она давала: дисконт в «Хобби-Хаус», еженедельные дайджесты новостей, ВИП-подписка на «Американскую модель»).

Так что этой ночью, когда мужчина стоял один-одинёшенек на дне оврага, глазея вверх, туда, где иголочки звёздного света скрепляли широкий тёмный балдахин неба, он надеялся, что Майку пойдёт впрок обладание бумажником, хотя и не мог понять, зачем это парень его стащил (там не было ни наличных, ни кредиток, ничего ценного, просто то, что осталось позади). Между прочим, он сожалел, что спалил кредитки, они могли бы помочь парню выскочить. Не имело значения, что мужчина знал: всё к лучшему — если бы Майк использовал любую из карточек, просто купил колы или жевательную резинку, трагическая цепь событий точно развернулась бы до конца (полиция нашла бы мальчишку, мальчишка признался бы, где взял бумажник).

Неопытные преступники, считал мужчина, используют собственные пластиковые карточки, чтобы получить дешёвую комнату в отеле и нормальную еду, пользуются карточкой один раз — и тем самым сообщают о своём местоположении, — но он не такой идиот, он не так глуп.

Всё же лучше было карточки сжечь. Куда лучше, чем позволить Майку воспользоваться ими. Но ему всё ещё хочется, чтобы они с мальчишкой поговорили накоротке; он хотел бы убедить его вернуться домой или, во всяком случае, найти безопасное место, где тот мог бы жить.

«Оставайся на поверхности, — должен был посоветовать он ему. — Избегай подозрительных мужчин, избегай мест, покрытых мраком».

Вот что бы он сказал, если бы мальчишка был здесь этой ночью.

«Вот что, — думал он, — должен был сказать мне кто-нибудь…»

Шатаясь по дну оврага поздно вечером, мужчина познакомился с созданиями в шуршащих кустах, перебегающими ему дорогу, — полевыми мышами, блуждающими чернохвостыми калифорнийскими зайцами, земляными белками; в темноте трудно сказать точно — с кем. В другой раз он остался мёрзнуть в своём тоннеле, представляя минуту, когда его имя произнесут лёгким шёпотом — словно его принесёт ветер или позовут из-под мескитового дерева в нескольких ярдах правее. Он слышит шаги, хрустящие за спиной по песку, но, быстро повернувшись, обнаруживает, что один. Он слышит реактивный самолёт, гремящий где-то в небе, иногда улавливает смутные голоса, шумящие в близлежащем парке, иногда голоса затихают на мгновение, чтобы он мог закрыть глаза и слушать свист машин на хайвее (автомобили приезжают и уезжают время от времени, шелест шин — словно затихание быстрого ветра).

Он вслушивается в низкий бас проезжающего автомобиля, представляет подростков-южан, которые отправились в полуночную поездку, вырвались из города, передние огни нацелены на запад, пока они движутся в сторону пустоты, перевозя с собой рэп-музыку и банки пива через скудную пустыню, над которой виднеются только башни цереусов. Миновав Папаго-парк, дорога, по которой они едут, становится узкой, извилистой, идёт под уклон, заканчивается тупиком на возвышающейся над городом парковке — с этой выигрышной позиции всё внизу кажется выше, тысячи огней плывут и мерцают, а над ними простирается чёрный небесный свод.

Мужчина хорошо помнит этот вид сверху, он по весне летал здесь на самолёте по выходным, во второй половине дня, когда долина, город и пригородные местечки — такие, как Папаго-парк и этот овраг — казались одновременно далёкими и близкими. Однажды летней ночью он занимался там сексом, громко стонал при втором освобождении. Его широко раскрытые глаза были устремлены на огни города — неорганизованную массу синего, жёлтого и белого, которая казалась ему неосязаемой. Он помнит, что ощущал очень мало связи или родства с этими знакомыми улицами и зданиями. Как странно сознавать сейчас, вернувшись в тоннель, что его чувство отчуждённости сегодня не более глубоко, чем тогда; словно он всегда смутно существовал здесь, словно тайная часть его самого всегда стремилась сюда, покоилась в тоннеле с того самого дня, как он родился.

— Быть рождённым — забавная вещь, — вспомнил он неожиданные слова Тобиаса, словно тот продолжал некий мудрый и серьёзный разговор. — Никаких намёков на то, откуда ты взялся, ни слова о том, где ты себя обнаружишь. — Он поворошил костёр палкой, перемешал тлеющие угли. — Не обращай на меня внимания, — продолжал он. — Я слишком много думаю. Правда, я думаю, что ты рождаешься и становишься старше, ты шляешься туда-сюда, у тебя нет никакого представления, ради чего конкретно ты вообще здесь шляешься. Понимаешь, что я имею в виду?

— У меня есть общая идея, — отвечал мужчина, стараясь следовать за мыслью собеседника. — Ты думаешь, почему всё именно так? Что всё это значит?

— И да, и нет.

Тобиас завёл разговор о реинкарнации, неодушевлённых предметах, обладающих душой, параллельных мирах — в угрюмой, методичной, искренней манере. Похоже, он провёл немало времени в медитациях, во всяком случае, так это звучало. Наконец, без особого любопытства, мужчина спросил, верит ли он в жизнь после смерти.

— Конечно, — отвечал Тобиас. — Но кто может сказать, что до рождения не было жизни? Кто может сказать, что они не прошли и не прожили сотни разных жизней в один миг и никогда не знают, чем одна отличается от другой?

— Может быть, и так, — согласился мужчина.

— Человеческие существа — это пехотинцы, — продолжал Тобиас. Мужчины и женщины всегда — одноразового пользования, — объяснял он. — Божья армия не имеет ограничений, так что не имеет значения, кто приходит и кто уходит, верно? Не имеет значения, один или другой — в особенности мы, мужчины, — мы приходим и уходим самым лёгким и простым образом — учитывая, что мы рождаемся солдатами. Именно поэтому мы иногда теряем путь в этом мире — когда нет битвы или мы ведём войну, которая нас не касается, понимаешь? Общество комфорта поедает нас, делает сумасшедшими — не считая того, что мы не можем породить детей, не считая того, что мы были созданы, чтобы служить и бороться с вещами, — вот каким образом мы попадаем к Богу, служа и сражаясь, — а без этого мы словно раковины, разве это не так? Как бы ты ни поступил, мы обречены.

Холодная ночь, ветрено, воздух пахнет листвой, ветер раздувает огонь. Мужчина вытянулся в своём спальном мешке, причёсывает бороду грязными пальцами. У огня он видит Тобиаса, развалившегося на спине, руки по бокам, живот поднимается и опускается под порванной футболкой с надписью «Харлей-Дэвидсон», рот разинут, раздаётся грубый храп — гортанный звук, выражающий смятение, мольбу или что-то вроде того, достаточно громкий для того, чтобы отпугнуть рысей или пум; отголосок этого храпа неизменно вызывает в памяти мужчины жену, Джулию. Как и шум, который издаёт Тобиас, её ночные вздохи и ворчание подпитывали его растущую бессонницу.

В первые несколько лет их брака храп не был проблемой; они мирно спали, его тело сливалось с её телом, их ноги переплетались.

— Я люблю тебя, — шептал он утром, обнимая её.

— Я тоже тебя люблю, — отвечала она, потягиваясь и касаясь его лица.

Иногда его рука проскальзывала между её ног, пальцы пробирались вглубь.

— О боже, я люблю тебя…

И затем, выспавшиеся в своё удовольствие, они горячо целовались.

Она прикусывала мочку его уха, сосала его язык.

— Трахни меня, — просила она. — Пожалуйста, трахни меня. — И он делал это.

Словно возвращаясь из блаженного сна, он воображает себе это и оказывается прямо посреди рая.

Только позже, после рождения их второго ребёнка, её скрежещущий храп вторгся в реальность и изменил его сны. Он проявлял себя в разнообразных формах — напоминал звук открываемой банки пива, собаку, рычащую на цепи за оградой, его деда, который отчаянно пытался проглотить что-то, когда его горло было поражено раком, — потом, наконец, он просыпался рядом с ней, чувствуя себя самым жалким образом:

— Джули!.. Джули, ты храпишь!

— Что?..

— Ты снова храпишь.

— Ты уверен?

— Да, я уверен.

Однажды утром за завтраком Джулия объяснила это так:

— С тех пор как родилась Моника, я набрала изрядно лишнего веса. Уверена, в этом вся проблема. Жир собирается на шее и у горла, в этом причина. Так что потерпи три месяца, посмотришь, я сброшу его — обещаю тебе.

Правда, в последующие два месяца она стала ещё толще — меньше чем за полгода ожирела. Казалось, её аппетит растёт, так же как её шумное ночное дыхание. По большей части он сбегал в комнату для гостей; по вечерам, в выходные, допоздна смотрел внизу телевизор; иногда работал в гараже над моделями аэропланов.

— Мне очень жаль, — то и дело повторяла жена. — Ты так ко мне терпелив, я это ценю. Я люблю тебя, в самом деле люблю.

— Я тоже тебя люблю. Не тревожься.

— Спасибо тебе, — говорила она. — Это трудно, я знаю, но я справлюсь с этим. Ненавижу мысль, что нечто настолько глупое, как храп, может досаждать нам.

— Не досаждает, — уверял он её. — Я хочу сказать, что это проблема, но это не главная проблема.

Нет, это не было основной проблемой, потому что вскоре сон покинул его — даже когда жена не храпела, даже в тишине гостевой комнаты или когда он ложился прикорнуть на кушетке в гостиной, даже когда всовывал беруши, спасаясь от ровного биения своего сердца, в тишине был слышен каждый шорох, каждый кашель, всхрап, треск.

Он думал: «Джули, я не могу винить тебя за всё это — не могу винить тебя за то ужасное положение, в котором оказался».

Он полагал, что она не может отвечать за то, что делает во сне (её губы раздвигались, и урчание было громким, её ноздри расширялись), за те часы, которые он проводил, разъезжая по городу с выключенным радио, в ожидании, когда усталость охватит его, останавливаясь на красный свет или где-нибудь ещё на пустой улице, наполняя бензобак до того, как расцветёт утренняя заря и Джулия начнёт готовить завтрак, а он сядет за стол в ожидании своей яичницы.

— Милый, всё в порядке? Ты выглядишь осунувшимся.

— Я в порядке.

— Ты скажешь мне, если что-то будет не так?

— Абсолютно точно. Верь мне, я в порядке, честно.

«Просто беспокойство», — думал он потом.

Однако, он знал это лучше, чем знает сейчас, не беспокойство гнало его в ночь. Беспокойство не открывало мрачного раскола в его сознании, превращая его дом, и семью, и работу во что-то онемевшее, едва ли могущее чем-то его заинтересовать. Невозможно было дать этому имя, объяснить тем, кто его любит; трудно было найти ясную логику в том, что овладевало им всё глубже и глубже, затягивая, пока то, что существует, не стало таким притягательным, таким необходимым. Это что-то ещё, понял он, что-то неотвязное — но не беспокойство. Не храп с ритмическим подвыванием Джулии, он всё равно оказался бы этой ночью там, где был, — в тоннеле, в овраге, рядом с парком. Окончательный результат был бы таким же, он это знал.

И тем не менее он желал бы, чтобы она однажды поймала его выходящего в полночь из парадной двери или хотя бы отругала по поводу возвращений рано утром — когда он приводил себя в порядок, готовился к утомительному дню преподавания Шекспира. Она могла бы спросить его, где был, потребовать от него ответов, поглядеть на него с подозрением. Тогда, может быть, он обуздал бы свои блуждания — эти всё удлиняющиеся поездки в темноте, которые заводили его дальше и дальше от дома. Но она ни о чём не подозревала, всегда улыбалась, когда он выходил к завтраку.

— Как ты спал?

Он кивал и говорил:

— Хорошо.

— Хочешь апельсиновый сок или яблочный?

Он завидовал её вере в святость их брака, её абсолютному доверию. Никаких жестоких секретов, ничего тайного. Для неё он являлся тем, кем она хотела его видеть: хорошим отцом, простым человеком, неспособным причинить вред себе, или ей, или их детям, тем, кто никогда не вёл себя развратно; он бы никогда, словно эгоист, не отправился в путь без них.

И тем не менее он мог ездить без них, мог причинить вред — не намеренно, конечно. Он не верил, что спираль ведёт вниз, что он подвергает себя серьёзному риску. И тем не менее если это в самом деле было падение, крах, то началось всё в «Гризвуд-Палас», круглосуточном пассаже для взрослых, расположенном в нескольких кварталах от дома. Но даже и тогда это местечко не было тайной для него или для Джулии: дважды они отваживались зайти внутрь с надеждой улучшить свою угасающую сексуальную жизнь, приобрели даже толстый чёрный фаллос и смазку с мятной отдушкой, однако последние новинки в очень малой степени улучшили их занятия любовью.

Когда он вошёл в магазинчик в одну из бессонных ночей — очевидно стесняясь, после многих часов езды он выглядел взъерошенным, — он не представлял, что ещё может там получить, кроме резиновых игрушек, порножурналов и ужасных видеокассет, которые давали на четыре дня. Сначала он не заметил выкрашенной в белый цвет двери, которая вела клиентов в кабинки пассажа — они с Джулией никогда не заходили дальше книжных полок и витрин с товаром. Если бы его не утомила езда, если бы он не был настолько одержим неизменностью и монотонностью своего маршрута (школа, в которой он преподавал, центр города, снова школа, пустыня, возвращение обратно к школе) или если бы он не остановился в круге К на заправке и, скользя взглядом по Парк-авеню, наполняя бензином свой джип, не заметил бы большой неоновой сияющей вывески «Гризвуд-Палас» — он, скорее всего, двинулся бы дальше — по тому же маршруту.

Получилось, что в ту ночь его жизнь изменилась, не то чтобы очевидным образом, не многозначно, но изменилась, сейчас он это понимает; и потратил он на это всего пять долларов в золотых жетонах; белёная дверь открылась в тёмный коридор, по обе стороны которого располагалось шесть кабинок: в каждой кабинке были замок, сиденье, достаточно широкое для двоих, коробка салфеток «Клинекс», урна и многоканальный телевизор, показывающий в основном секс: груди, вагины, пенисы, яички, задницы, раздвинутые ноги — всё, на что мог когда-либо глазеть тридцатичетырехлетний преподаватель английского.

В ту ночь он задержался меньше чем на десять минут. Он не склонился на сиденье и не стал на колени, не переключил пятьдесят восемь каналов, не использовал жетоны; он просто заперся в кабинке, опустил три жетона в засаленную щель и продолжил стоять, как стоял.

Назад Дальше