За гранью дозволенного - Мария Никитина 13 стр.


Эта ночь была такой же, как и предыдущие, — мужчины входили и выходили, некоторые повторяли визит через несколько часов, но Поло не появился. И тем не менее он ждал, изучая каждую фигуру, каждого, кто неспешно входил и быстро выходил, гадая: не ты ли убил Рональда Джерома Банистера?

Был ли это ты?

Или ты?

Или ты?

Он высматривал мотоциклы.

Следил за переодетыми полицейскими, за полицейскими машинами, колесящими по парку.

Он молился о том, чтобы убийца снова на кого-нибудь напал, застрелил кого-то в другом парке, чтобы его поймали и чтобы он признался в своих преступлениях Росасу.

Иногда он представлял, как сам хватает убийцу, прижимает его к земле, вырубает ударом кулака и, наконец, притаскивает тело в кабинет Росаса и бросает перед шокированным детективом:

— Вот он, чёртов подонок!

Или же покажется Поло, перепуганный неожиданным появлением Джона перед ним, нисколько не польщённый.

— Ты должен помочь мне!

— Конечно…

— Они думают, что я убил Банистера.

— Я знаю…

— Ты скажешь им, что они ошибаются. Ты должен помочь.

— Конечно…

Однако в конечном итоге его фантазии об избавлении всегда увядали, и он оставался ни с чем. Тогда он испытывал отчаяние, сомневаясь, что Поло когда-нибудь снова сунется в парк Миссии. Он дал себе две недели. Две недели ожидания, четырнадцать дней слежки за туалетом — после этого он расширит поиски, может быть, обследует другие парки или, если нужно будет, обследует все туалеты в пригородах.

«Я найду тебя, — размышлял он среди ночи. — Мы встретимся снова, и я больше не позволю тебе исчезнуть. Я найду тебя…»

К рассвету яблоки и груши кончились, огрызки были сложены в кучку и пошли на поживу муравьям. Восход солнца сигнализировал о конце ночной слежки у туалета, и, когда птицы начали петь среди пальм и мескитовых деревьев, парк превратился в мирное место, лишённое признаков тайных похождений. Встретив утро на полный желудок, он развернул газету, расстелил её на столике для пикников. Он изучил первую страницу — водя по заголовкам указательным пальцем, ожидая встретить своё имя, — но ничего о себе не нашёл.

Перевернул страницу.

Ничего.

Следующая страница.

Ничего.

Когда облегчение уже охватило его, палец скользнул на пять слов на странице формата А4: УБИЙЦУ БАНИСТЕРА ИЩУТ В КАЛИФОРНИИ. Под заголовком была его фотография из паспорта, чёрно-белая, сделанная за несколько лет до того. Прочитав статью, в которой было написано, что расследование идёт успешно, он испытал смешанное чувство страха и восторга. Он, оказывается, послал детектива и его команду по ложному следу, дал себе больше свободы, оставаясь неузнанным и невидимым.

Он думал, что ему нужно только время, и внимание публики переключится на что-то другое. Следующая трагедия — убийство, изнасилование, автокатастрофа, гибель ребёнка — избавит его от внимания кого бы то ни было (разве что останется полиция, семья Банистера и его собственное семейство). Пять дней назад его дело было расписано на первой странице газеты, сегодня оно уже переместилось на четвёртую страницу — через месяц он вообще перестанет существовать. Так что он отрастит бороду, попробует свою свободу на вкус (пройдётся там, поест здесь, прокатится на автобусе, когда его ноги слишком устанут). И без вопросов — снова встретит Поло, — даже если для этого потребуется много недель, месяцев или лет.

«Я найду тебя…»

Позже, подложив газету под голову, как подушку, он заснул некрепким сном у живой изгороди, его не тревожили всплески воды и крики детей. Он проснулся вечером — и последующие двенадцать ночей следовал одной и той же схеме: отправлялся на восточный рынок Кван, покупал еду и газету, съедал пищу, ожидая Поло, и на рассвете забирался за живую изгородь.

«Я найду тебя…»

Но после двенадцати ночей, за два дня до окончания двухнедельного плана, он решил, наконец, покинуть парк Миссии и поискать где-нибудь ещё; решение определило не столько отсутствие Поло, сколько молодой человек, который занял его место за живой изгородью:

— Послушай, я Бартон, понял? И мне нет дела, как тебя зовут, поскольку ты немедленно уберёшься отсюда к чертям!

Бартон — никакого имени, никакой фамилии — просто Бартон.

— Как Стинг. — Парень гордо сообщил ему. — Как Мадонна.

Он ненавидел сам вид того парня — эти дреды и короткие бачки, зелёные камуфляжные штаны, чёрная футболка с Бобом Марли, драная кашемировая куртка.

— Бартон — это я. Одно слово, понял? Бартон. Как Шер.

«Плохое имя для живого человека», — думал он. Немытый панк, совсем недавно занявший спальное место за живой изгородью, вытянувшийся там, где всегда спал Джон. Более того, Бартон захватил его газеты и заявил, что они его, сделал себе из них небольшой матрасик. Он пытался спорить с мальчишкой, доказывая, что живая изгородь — его владения, что газеты его, что яблоки, которыми угостился Бартон, тоже его.

— Эй, тебе ведь не принадлежит парк, правда? И я тоже тебе не принадлежу, ты понял? Так что вали отсюда, пока я тебя не тронул. В любом случае я сто раз тут спал, и тебя тут не было — так что должен сказать, что у меня больше прав, чем у тебя, понятно?

Словно Аттила, наказание божье.

— Но ты съел мои яблоки, Бартон.

— К чёрту твои яблоки и к чёрту тебя! Если ты хочешь назад свои яблоки, можешь сожрать моё дерьмо!

Словно богохульник.

— Я думаю, ты не прав.

— Пошёл к чёрту.

Словно несчастье.

Последней каплей стало следующее утро, когда он вошёл за изгородь и обнаружил, что Бартон занимается сексом — мальчишка был полуобнажён и громко стонал, двигаясь между раздвинутых ног женщины вдвое старше его; бледная задница двигалась ритмично, газеты помялись под спиной женщины, когда она выгибалась (Джон иногда её видел, она лазила по мусоркам, её кожа была как футбольный мяч, а волосы ненатурально жёлтые). Они не видели, как он прошмыгнул мимо, не заметили, как он прихватил куртку парнишки, прежде чем торопливо удалиться.

Он двинулся дальше — оставив парк Миссии, по кривой дорожке, которая привела его сюда, ноги вели его всё ближе к пустынному убежищу и железнодорожным путям.

У него за спиной теперь были пальмы и общественный туалет.

Где-то впереди, на берегу высохшего русла реки, стоял ржавый брошенный «маверик» — никакого лобового стекла, никакого двигателя, пружины и вата вместо подушек; он проспал до вечера: его сны были невыразимы, хотя прогулка пошла ему на пользу, он устал.

Он засыпал, гадая: «Появилась ли Джулия? Есть ли новости о Поло? О моих детях?»

Или ему снилось, как он идёт на уличный рынок. Каким белым и пустым всё было, когда он впервые посетил восточный рынок, — только чтобы измениться неделей позже, под пристальным взглядом Росаса с плаката: на красном фоне указательный палец детектива тыкал прямо в него, послание было напечатано крупными буквами над головой: «НЕТ ПРЕСТУПЛЕНИЯМ, ВЕРНЁМ НАШ ГОРОД СЕБЕ!»

«Не имеет значения», — убеждал он себя, шагая по высохшему руслу реки. «Не имеет значения», — шептал он, его ботинки загребали песок, сверкающий в свете луны. Он вдыхал сухой ночной воздух, кожу овевал лёгкий ветерок.

Вскоре ветреные ночи и тёплые дни потянулись, словно каждый час длился вдвое дольше, — однако он находил укромные местечки, слоняясь по городу, — пройдя мимо станции Амтрэк, где была припаркована его «мазда», шагая неторопливо мимо пригородных зданий. Он даже не раз и не два спал за переулок от офиса Росаса. В том же самом переулке нашёл пакет чёрствых рогаликов рядом с мусоркой, настоящая удача, которая поддерживала его на пути на запад.

Он наклонялся вперёд, его тощее тело было прикрыто курткой Бартона (защищающей его от палящего солнца и всё более холодных вечеров). Он бродил не то чтобы без всякого направления, чаще всего направлялся в Папаго-парк — оазис в противоположной стороне от парка Миссии; он был больше, более новый, вместо одного общественного туалета в нём было четыре (идеальное место для прогулок, решил он, место, куда может прийти Поло).

Он двигался целенаправленно — всегда отдыхал при дневном свете, продолжал путь по ночам — и ни разу его не остановила полиция, ни разу никто не обидел. Едва ли осознавая, как быстро приспособился, он спокойно спал на асфальте, укладываясь на картонных коробках у складов, спал в бетонных ямах вдоль шоссе.

Затем почему-то, когда он шёл по тротуарам и никто не встречался с ним взглядом в толпе и никто не обращал на него внимания, он решил, что быть бродягой означает буквально существовать на периферии; если он ведёт себя тихо и никому не угрожает, никто и не поймёт, что он здесь. Он был невидим, словно призрак, и это открытие принесло ему некоторое успокоение — хотя недостаточное, чтобы унять боль и тоску по Джулии и детям, или желание встать перед учениками, или желание строить модели аэропланов, но достаточное, чтобы сделать его вполне анонимным и позволить двигаться беспрепятственно.

«Это, — говорил он себе, — на самом деле кое-чего стоит…»

В Папаго-парке он спал в течение дня, на скамейке, укрыв голову курткой Бартона. В нескольких метрах от него, почти во всех направлениях растянулись другие бродяги — они развалились под пальмами, застегнув спальные мешки, — разбросанные на просторах парка, разделяя землю (никто не ложился слишком близко к другому, каждый утверждал своё право на клочок травы и тень). Папаго-парк был большим, он быстро понял, что тут хватит места для всех: семей, парочек, бегунов, тех, кто катается на роликах, — все могли наслаждаться парком, бродяги продвигались дальше, в пустыню, исчезая за рельсами, за купами мескитовых деревьев или за массивными колючими стволами груш), где нетронутый дёрн уступал холмистой местности.

И хотя Папаго-парк казался раем для бездомных (куда лучшим, чем маленький парк Миссии), он не был любимым местом для прогулок. Может быть, из-за отдалённости — или из-за новизны — у парка не сложилась репутация приятного местечка для сбора. Может быть, парк Миссии или пассаж были куда доступнее, и никто не беспокоился о том, чтобы ехать на запад, прибыть туда, где мужчинам было бы легче и проще встречаться.

И тем не менее, месяц или около того приглядывая за разнообразными туалетами по всему парку, он заметил активность, которую нетрудно было объяснить, — это утвердило его в мысли, что он сумеет найти Поло: однажды вечером пожилой джентльмен бродил около туалета, входил и выходил оттуда; явно женоподобный подросток стоял у питьевого фонтанчика около часа, глядел на вход в туалет и не собирался пить; время от времени одинокие мужчины заходили в туалет, задерживались у столиков для пикников, усаживались на скамейки, словно ожидая кого-то.

Но Поло не было.

Борода его становилась гуще, волосы отрастали, и вместе с тем росло всепоглощающее негодование в отношении бывшего партнёра, отвращение, когда он воображал, как Поло обедает с женой, играет с детьми, как всегда аккуратно подстриженный, вымытый под своей отличной рубашкой, насыщающий воздух запахом одеколона. Он оставался неизменным, тогда как Джон трансформировался во что-то дикое и весьма далёкое от фотографии в паспорте, опубликованной в газетах.

«Чёрт бы тебя побрал, я мог бы просто поговорить с тобой, — думал он. — Если бы ты мог видеть, что со мной случилось, — если бы мы могли сесть рядом, как друзья, — если бы могли поговорить…»

Он тосковал по простым словам, жаждал звука человеческого голоса вместо отдалённых криков детей и полных энтузиазма воплей студентов колледжа, играющих во фрисби. С тех пор как он покинул станцию Амтрэк, он вообще ни с кем не разговаривал, не считая вспыльчивого Бартона, пока однажды поздним вечером к нему не подошёл Тобиас (он искал свою собаку, бормотал всякие глупости). Но за те недели, пока не встретил Тобиаса, он частенько сам бормотал себе под нос, отвечая на собственные вопросы, выдыхая важные заверения, задержав дыхание; однако его собственное бормотание мало облегчало нужду в коммуникации, в том, чтобы выговорить важную информацию, насладиться удовольствием и лёгкостью маленькой беседы.

— Становится прохладнее, не так ли?

— Да, сильно.

— Вы в порядке?

— Неплохо, а вы?

— У меня всё хорошо, благодарю.

Пока проходили дни и его слежка, прерываемая поиском еды, стала привычной, необходимость поговорить измучила его. В тот вечер, когда появился Тобиас, он пошёл в телефон-автомат в «Сэйфвей» и истратил последний четвертак, набрав номер домашнего телефона и решительно повесив трубку. Теперь он был вынужден регулярно воровать тортильи и сыр.

— Идиот, — выругался вслух, посмотрев на своё отражение в полированном хроме телефона-автомата. — Дебил… идиот. — Затем, словно наказывая себя, покинул магазинчик, ничего не прихватив.

Или он сделал это потому, что, пока стоял у телефона-автомата, в «Сэйфвей» вошёл бывший его ученик — он толкал тележку для покупок, родители шли по обе стороны, не обращая внимания на бродягу, бросающего в щель автомата последний четвертак.

— Беззаботный идиот, — продолжал ругаться он, пересекая парковку. — Ты бессмысленный, всё бессмысленно…

Он бормотал и бродил между пригородными участками, нарезанными для новых домов, на покрытых травой полях, в ветреных руслах рек. Это было бессмысленно — искать Поло. Он никогда не увидит снова Джулию, Дэвида и Монику, он проживёт остаток жизни на улице, или кто-нибудь опознает его, или его арестуют за какую-нибудь глупость — как та, что он звонит домой…

— Ты идиот, ты хочешь, чтобы Росас поймал тебя, ты этого хочешь, хочешь…

На обед у него был только батончик «Милки вей» и пачка «Твизлерс». Наконец, он успокоился в Папаго-парке и тихо поел на скамейке, пока вечер спускался на землю.

Закат начал свою обычную работу — мескитовые деревья стали золотыми, поздний вечерний свет положил резкие тени, неизбежный вечерний ветерок, насыщенный запахом леса и дыма, повеял в лицо. Он не смог вспомнить, как много дней и ночей прошло с тех пор, как он в последний раз видел Джулию и детей, как давно он не спал в кровати. Затем начал дрожать под курткой, покрылся гусиной кожей, понимая, что настоящий холод ещё не наступил.

— Эй, приятель, ты видел где-нибудь мою собаку?

Голос раздался из ниоткуда, удивил его. Посмотрев по сторонам, он заметил Тобиаса, бредущего к скамье.

— Её зовут Тина. Она моя сучка, понимаешь…

Пока Тобиас продолжал говорить, он смотрел на него — две бейсбольные кепки, босые ноги, поношенные джинсы подвёрнуты до колен.

— Как она выглядит? — спросил, заглядывая в серые глаза Тобиаса и сглатывая сладость шоколадного батончика. — Какая порода?

Незнакомец посмотрел озадаченно.

— Не могу точно сказать — она сбежала из Финикса некоторое время назад, может быть, из храма. Такая счастливая собачка, симпатичные глаза, полно энергии. Парень, она быстро бегает, эта собака — эта сука.

«Ты сумасшедший, — подумал он. — Ты псих».

Однако Тобиас был явственно добр, его нервный разговор выдавал приветливый нрав, и Джон — сбитый с толку, но всё-таки привлечённый его манерой, от одиночества готовый поддержать любой разговор — испытал облегчение, когда тот уселся на скамейку. Старик, пока говорил, переводил взгляд с Джона на шоколадку.

— Приятный вечерок, не так ли? Позже станет холодно, но пока вполне нормально, правду я говорю?

Вскоре они разделили поровну то, что осталось от «Милки вей», разделили также и «Твизлерс», — Тобиас, жуя, рассуждал, морщины на его лице становились глубже в свете заходящего солнца. Джон слушал с теплотой бесконечную, почти бессвязную речь — о правительственном заговоре («Они строят под землёй целые секретные города — они создали СПИД, ну ты знаешь»), о коровах с вшитыми по бокам застёжками — «молниями» («Генная инженерия — сейчас они делают это в Бразилии») и невыразимом Готаме.

— Ты боишься Готама?

— Я не знаю.

— У тебя должен быть этот страх. Господи Иисусе, если ты не боишься Готама, ты напрашиваешься на неприятности.

Назад Дальше