Мамин сибиряк - Михаил Чулаки 5 стр.


И тут мамин сибиряк отвалил бородатому младенцу полной мерой. Я все-таки не привык — хотя мог бы привыкнуть даже в родной школе — что апломб и прямая грубость заменяют аргументы, и потому очень удивился приемам полемики, примененным маминым сибиряком:

— Ах ты, кикимора болотная! Не сеешь, не пашешь, а туда ж! Народ-ат, он сам знат! Ходют тут — почечуй поповский, а пищит!

Мамин сибиряк встал и шел на младенца в замшевой курточке, размахивая носатым Родом, как кистенем. Паркет прогибался.

И грубости подействовали убедительней, чем логика. Бородатый младенец попятился, опрокинулся, пятясь, на диван и совершенно со всем согласился:

— Я что, я только высказал, так сказать, общепризнанное, а сам я, напротив…

— А не высказай, молчи да глазай!

Младенец внес ругу вдвое проти обычной, а потом в прихожей шептал в восхищении, укладывая целый комплект идолов в огромную сумку с надписью «Fiat» на боку:

— Какой темперамент, а? Вот где нерастраченные силы! В самой гуще! А глагол какой: «Глазай»! Что мы — хилые вырожденцы…

На другой день я устроил в классе маленькую премьеру гадания на сибирской гуще:

— Ну ты глазай сюда! Это те не Машка, а Мокша. Лишнего не языкай и Мокша те экзамен скинет как лапоть!

Захаревич позавидовал и тотчас образовал еще кучу глаголов:

— Ушай, носай, ногай, рукай!

А Кутя подхватила голосом Вероники:

— Ушай урок, пальцай сочинение! Глазай на доску, а не в чужую тетрадь!

Я хохотал со всеми, но все-таки чувствовал, что «ногай» и «пальцай» звучит так себе, а «глазай» — хорошо…

Деньги, ругу эту самую, новоявленные язычники протягивали, всегда конфузясь, всем своим видом давая понять, что платить деньгами за святыни — кощунство, но что поделаешь, раз нет другого способа вознаградить богоугодные труды.

Впрочем и самое кощунство мамин сибиряк понимал по-своему. Однажды вечером, удачно расторговавшись, он сидел и разнеженно парил в тазу свои корявые ступни — почему-то не захотел в ванной. Матушка то и дело подносила в чайнике горячую воду.

— Ну чево, — просипел он с необычным благодушием, — кощун те побаять? Пусть бы и Мишь послухал.

Матушка переспросила с обычной при своем сибиряке поспешностью:

— Что ты хочешь? Что побаять? Рассказать?

— Кощун. Как по-вашему? Сказку.

— «Кощун»! Какая прелесть! Вот откуда «кощунство»! А почему для нас «кощунство» — это когда говорят плохо, ругательно? Богохульствуют, словом. Ведь в сказке ничего плохого, один фольклор!

— Потому попы, понятно, не любили, штоб про Мокшу баяли, про Рода, про Дажбога с Волосом. Ежли начат кто кощун баять, они враз кричат: «Кощунство, кощунство!» — Исусу, значицца, ихнему умаление. А кощун — он и есть наша правда славянска.

Мамин сибиряк стал долго нараспев рассказывать свой кощун про то, как Дажбог со Змием поделили людей и землю: половина стала богова, а половина — змиева, а чтобы ясна была граница, впряг Дажбрг Змия в огромный плуг и перепахал на Змие всю степь от края до края, от Днепра до Дуная. Сначала было интересно, а потом надоело и я задремал.

— Ну чево, Мишь, кунят уже, — прервал сам себя мамин сибиряк.

Проговорил он это своим обычным голосом, не кощунственным — и я тотчас очнулся.

— Что — Миша, что делает?

— Кунят, говорю, куняет. Ну, дремлеть. Вовсе ты не понимаешь по-русски.

Матушка застеснялась:

— Да уж правда, язык у нас бедный, канцелярский. Как замечательно: «кунять»! Вот откуда Куняев!

— Што за Куняев?

— Поэт. «Добро должно быть с кулаками», написал.

— Ить от очинно правильно! Без кулаков што от добра никака польза, што от зла. Верно, Мишь?

Я все не мог привыкнуть и гордился, что мамин сибиряк разговаривает со мной, как со взрослым мужчиной.

Но не поддался на лесть, вспомнил, как Кутя независимо отнеслась к мамину сибиряку, и спросил запальчиво:

— Почему «кунять» — такое замечательное слово, настоящее народное, а «дремать» — нет? Чем «дремать» плохо, что в нем канцелярского? А мне «кунять» не нравится, некрасиво как-то: «кунять», «вонять».

— Ишь! Вот так, Мишь, чево думашь, то говори — с кулакам. Мужик будешь. А по мне, што «кунять», што «дремать». Рази я говорю, што «кунять» лутшей?

— Ты ж сам сказал, что мама не понимает по-русски.

— Не понимат — ить точно. «Кунять» я по-русски сказамши? А она не понимат.

Железная логика.

Матушка делала мне знаки, чтобы я не спорил. И серединские боги взирали на меня неодобрительно: и Род с Рожаницами, и Перун, и Волос, и Дажбог, и сама Мокошь. Один только дедушка Чур хихикал. Их набралась уже целая большая полка, сколько мамин сибиряк ни раздавал своих идолов, а они от этого только прибывали. Дажбог сидел на маленьком сундучке, на шкатулке, куда мамин сибиряк забрасывал небрежно ругу, получаемую от новых язычников за серединских богов. И можно было брать оттуда свободно — не только матушке, но и мне. «Тыща рублей — не деньги». Я не брал тысячу, но сколько нужно было, брал запросто, если что-нибудь купить или куда-то пойти. Захотел бы — стал бы весь в «фирме», как Витька Полухин. Но меня не очень интересуют фирменные тряпки, честно — потому что смешно, когда все ходят в одинаковых штанах, и чем одинаковей, тем сильней гордятся. В армии форма — необходимость, но зачем на гражданке самим залезать в форму? Витьке Полухину этог не понять, он гордится, что уже назаработал себе на дубленку цвета беж, а скоро поставит у себя и всю фирмовую аппаратуру — нафарцует. Обычно у тех, у кого одинаковые штаны, мнения тоже одинаковые. Витька всегда пишет сочинения такие, какие нужно, он очень хорошо знает, какие нужно писать, наша бедная Вероника верит, что он очень идейный ученик… Потому я не бросился покупать фирму, чтобы навесить на себя. Раньше ходил в чем попало от бедности, а теперь — от зазнайства. И матушка тоже — чего-то себе покупала, но без остервенения. Она ведь и раньше ничего не понимала в тряпках. Когда шкатулка под Дажбогом переполнялась мамин сибиряк куда-то перекладывал деньги, уж не знаю, куда, но несколько сотен там всегда лежали для общего пользования — и никто не спрашивал отчета.

Я теперь шикарно угощал Кутю мороженым. На рестораны у меня не хватало смелости: они представлялись мне вертепами разврата, где демонические официанты униженно служат самым разгульным из гостей и с презрением изгоняют прочих посетителей, не поднимающихся до высот гусарского или купеческого кутежа. Жалко, уже уехал Луна-парк: мы в нем были летом и с имевшейся у меня трешкой чувствовали себя весьма жалко, а просадить бы, не раздумывая, не экономя, хоть червонец, хоть два — вот тогда бы получили массу удовольствия!

Зато я впервые взял такси — не с отцом проехал, не с матушкой, а остановил сам и посадил Кутю. Мы с нею были на дне рождения ее подруги где-то на проспекте Художников — она меня привела, сам-то я не очень разбираюсь в этих районах. Подарок тоже купил — ручные кружева — и цветы на рынке. Вышли мы от подруги уже около двенадцати. Кутя ныла, что поздно, что обещала быть дома в двенадцать, а нам еще чуть не час добираться — действительно, нужно ждать автобуса, которые вечером ходят редко, ехать до метро, потом на метро с двумя пересадками и еще пешком от Сенной — тут-то я увидел свободное такси и махнул рукой. Небрежно, будто привык останавливать. Честно говоря, все же не ожидал, что такси остановится. Шофер увидит, что я еще школьник, не поверит, что есть деньги — но машина затормозила. Кутя сразу сменила тон:

— Ой, Мишка, ты что? Знаешь, сколько нащелкает с окраины? Давай только до метро!

Она еще не понимала, что тыща рублей — не деньги.

Я подсадил Кутю, сел рядом — только жлобы, когда едут вдвоем, важно усаживаются впереди, как начальники в персональной машине — сел и приказал:

— На Гражданскую. — И вдруг добавил небрежным тоном, сам не ожидая, что умею так: «Да не перепутайте: на улицу, а не на проспект!»

Потому что проспект где-то здесь близко, а на улицу — через полгорода.

И обнял Кутю за плечи.

Я чувствовал Кутю плечом, боком, бедром — и думал о том, что еще ни разу ее не целовал. Стыдно! И давал себе слово, что когда сейчас приедем, непременно поцелую! Раз уж так умею разговаривать с таксерами, то ничего мне не стоит ее поцеловать!

Нащелкало всего восемь рублей — я ожидал, что раза в два больше. Я дал таксеру десятку и вышел, не дожидаясь сдачи.

Во дворе у нас темно, лампы над подъездами давно перегорели. Вот и хорошо — старушка Батенькина ничего не разглядит из своего окошка. Я был готов гордиться Кутей перед всем миром — но не хотел, чтобы бессонная бабушка подглядывала, как мы целуемся.

Я уже совсем набрался духу взять Кутю сзади за талию, оторвать от Тигрншки прижать к себе — как вдруг послышались шаги на лестнице, открылась дверь — и явилась кутина мама.

— Это вы? А я уже начала беспокоиться! Хотела вас встречать у метро.

Кутя выпрямилась. Тигришка спряталась.

— Ну, мамочка, чего беспокоиться? Сколько сейчас? Всего десять минут! Совсем даже вовремя приехали, как обещали! И я же не одна, а с Мишей!

— С Мишей спокойнее, конечно, ну а если взрослые хулиганы?

Кажется, она меня не принимала всерьез!

— Вечно ты паникуешь, мамочка, я просто не знаю! И никогда не ходи встречать к метро: мы приехали на машине, а ты бы там стояла как… как я не знаю кто!

Ай да Кутя! Я был отомщен.

— На машине?! Какие аристократы! Мы в ваши годы так не роскошествовали. Спасибо, Миша, что доставили нам дочку.

Для них специально старался!

У нас в окнах еще горел свет. По лестнице спускались. Слышался Петров-не-Водкин. Конец фразы я уже разобрал:

— …и все-таки получается некое шоу, ансамбль песни и пляски.

С ним Татарников — а кто ж еще! Профессорскую речь я разбирал совсем хорошо:

— В церкви тоже ансамбль песни и пляски, только шикарнее. Сейчас спрос на всякую этнографию. Время раскапывания корней. Увидишь, эти Мокоши пойдут скоро у Сотби на тысячи фунтов!

Я громко зашлепал ногами по ступенькам, чтобы не подумали, будто подслушиваю. Голоса оборвались. На втором этаже рядом с дверью Ларисы мы встретились.

— Здравствуй, Миша! Здравствуй, дорогой! Небось, от девочек?

Уж так они мне обрадовались, будто встретили живого Перуна или Волоса. Очень им было интересно, расслышал я про тысячи фунтов или нет, потому так и расшумелись. Я важно согласился, что от девочек, и оставил их в полном недоумении слышал я все-таки или не слышал?!

Мы разминулись — и тут за моей спиной приоткрылась дверь, выглянула Лариса.

— Это ты ходишь, Миша? А ваш Степан Петрович как — дома?

Я приостановился, спустился назад н несколько ступенек. Лариса была в одном халате. На лестнице у нас лампочки тусклые, и в полумраке она показалась почти молодой, в какой-то миг мне захотелось обрушить на нее все нерастраченные поцелуи. Но сразу же стало противно.

— Откуда я знаю. Наверное, дома. Где ему быть.

Я отвечал довольно грубо. Но Лариса не смущалась.

— А то у меня что-то с холодильником. Он же на все руки. Скажешь ему, хорошо?

— Скажу, когда увижу. Не пойдет же сейчас.

— Я рыбу достала. Обидно, если протухнет. Хорошая рыба. А ты не понимаешь? Вас в школе не учат?

Снова промелькнуло искушение войти в темноту ларисиной квартиры, в смешанный запах парикмахерской и прачечной.

— Нет, не учат!

И я поспешно взбежал наверх. Вернее, убежал. И долго не мог успокоиться, воображал несостоявшееся приключение и презирал себя за трусость, и радовался, что не предал Кутю, избежал ларисиного капкана. Что все мне почудилось, что Лариса и не пыталась меня заманить, я не думал совсем…

Поэтому подслушанный разговор вспомнил только наутро. Передавал мамину сибиряку просьбу Ларисы. Передал я не при матушке, нарочно выбрал момент, как бы приглашая его в тайный заговор. Но мамин сибиряк отмахнулся небрежно:

— Нищак, потерпить. — Не протухнеть у ей, авось.

В этот момент я вспомнил про подслушанный разговор. Передавать мамину сибиряку или нет?

Во-первых, я не знал, кто такой Сотби, почему он считает в фунтах, а не в рублях. Ну и зарабатывает мамин сибиряк много — если применим к его промыслу термин «зарабатывать» — хотя и не берет за своих идолов тысячи. Потому решил пока не говорить. Но хотелось как-нибудь ухитриться и разузнать: сам Татарников собирается продавать этому Сотби серединских богов за тысячи фунтов или кто-то другой?

Те, кто приходил покупать изготовляемых маминым сибиряком идолов, может быть, и относились к нему как к солисту фольклорного ансамбля из некоей легендарной уже Середы, — не знаю. Трудно же всерьез поверить в Мокошь, Рода, дедушку Чура. Хотя по дереву-то стучим! Тут какая-то путаница: стоит произнести языческие имена: «Мокошь», «дедушка Чур» — и смешно утверждать, что веришь в них. Но совсем отрицать какую-то безымянную силу, которая может либо принести счастье, либо, наоборот, помешать, испортить дело — не хватает духу совсем ее отрицать! А вдруг все-таки есть что-то?! Но такой вере на всякий случай не хватает страсти, тут уж неизвестно чего больше: веры или иронии? Но раз явились к нам с маминым сибиряком некие боги, должны были явиться и настоящие страждущие. Ибо был бы бог, а богомольцы найдутся.

И страждущие явились.

Опять началось с Ларисы. Заявилась она в очередной раз и, жадно глядя на мамина сибиряка, стала жаловаться:

— Чувствую себя — ну невозможно как! Ноги к вечеру не ходят. А внутри так все и отрывается. От печени, я думаю. Мне давно один гомеопат сказал, что у меня — печень. А эти твои лупоглазые, они могут — от печени?

— Печень не быват, быват камни, — поставил диагноз мамин сибиряк.

— Ну так неужели не могут они камни выгнать? Какой от них тогда прок?

— Камни в печени бесом мечены.

— Так пусть выгонят! Бесы или кто.

— Попроси. Ругу каку дашь. Чура проси. Чур — он щекочур, выщекотит.

— Правда, выщекотит?! Я так и думала, что они от щекотки рассыпаются!

— Выщекотит. Приду опосля, научу уж, как Чура уважить.

Лариса ушла вся в надежде, а мамин сибиряк повторил ей вслед уже известную поговорку:

— Бабье жерло кляпом не заткнешь.

Матушка все это терпела молча, но на следующий день, едва я вошел, сразу услышал с порога — благо стараниями мамина сибиряка замок у нас теперь открывался легко и неслышно:

— …всякая дрянь здесь выставляет свое бесстыдство, а ты и рад! Тебе только и надо, чтобы были откинуты всякие нормы морали!

Бедная матушка! Даже скандалит она так, будто читает утвержденный текст официальной экскурсии.

— Кто марал! Никто не замарал! Попы придумат, штоб одна жена, а надо жить да радовацца!

— Прописала-то тебя я одна, а не все подряд, которые извращают мораль, чтобы разврату своему радоваться!

— Баба люба не за прописку, а за горячу…

Я неслышно отступил на лестницу — пусть доскандалят без меня.

И каким-то способом доскандалили, так что через час я застал дома мир.

А Ларисе помогло — Чур ли выщекотил ей камни, сам ли мамин сибиряк, но слава пошла, и теперь к нам двинулись не только коллекционеры, не только желающие приобщиться к отеческим богам — но и болящие. Этих я отличал сразу: страждущие выделялись особенным испугом и надеждой в глазах.

Мне часто казалось, что мамин сибиряк нарочно старался огорошить страждущих примитивизмом своих медицинских суждений:

— Понос, что ль? Знамо: болит живот — страдат нос.

— Забиты у тя почки? Знамо: маяли дево́чки.

— Не ходют ноги? Худы выбрал дороги.

— Бухат сердце? Жил, знат, с перцем.

И терпели такие диагнозы. Даже считали за мудрость. Или по контрасту со всякими непонятными «холецистопанкреатитами»?

Каких-нибудь настоек, хоть святой воды из водопровода, мамин сибиряк не давал, и к явным волхованиям прибегал редко. Обычно он вручал своих идолов — и больше ничего. Правда — по специальностям: кто головой страдал — тем Перуна, печеночникам прописывал Хорса, легочникам — Дажбога; дряхлым старикам и старухам при любых немощах — дедушку Чура; от мужских слабостей, естественно, — Род, от женских — Рожаницы. Однажды пришла женщина, умоляя спасти собаку, у которой отнимаются задние лапы. Я ожидал, что мамин сибиряк накричит на нее, что городские собаки — один распут. Но нет, он отнесся к случаю чисто академически и даже впервые заколебался, какого бога прописать, а поколебавшись, выдал Волоса: «Потому как он есть скотий бог, а собака тож к скотам тянет». Женщина заикнулась, что ее Чапа все понимает как человек, но мамин сибиряк приговора не изменил, так она и ушла со скотьим Волосом.

Назад Дальше