— Пойдем, — сказал мой голос.
Мы пошли к филателистическому магазину на набережной. Когда-то я собирал марки. (Как давно это было. Как чисто все и безмятежно в детстве.)
На набережной пустынно. Тошнотворная пустота в животе. Я смотрю сбоку на нее, как накрашено ее лицо. Останавливаюсь и проворачиваюсь.
— Что ты делала в ресторане?
— Что обычно делают…
— Отвечай!.. — сжались мои челюсти.
Она вздрогнула.
— Что ты хочешь, чтобы я рассказала?
— Как ты себя вела?! — вскрикнул я.
— Я целый день ничего не ела, я опьянела. Я не умею пить…
— Ты курила?!
— Хотелось попробовать хорошую сигарету, и я закурила.
— Что еще?!
— Пригласили танцевать, неудобно было отказать. Я им рассказывала о тебе и что ты живешь напротив.
— Как это мило…
— А что, — ее губы очаровательно сложились, — а что случилось?
— Почему ты мне этого раньше не сказала, почему я должен это узнавать от следователя…
— Я не думала, что это секрет или заинтересует тебя.
Что-то зашелестело в аллее.
— А что ты думала? С первыми встречными!
Она схватила цепкими пальцами мой локоть и потянула к себе.
— У меня нет объяснения, я — безмозглая. Но я никогда не желала обидеть тебя. Причинить тебе боль.
— Идем, я доведу тебя до метро.
— Уже? Ты отправляешь меня, Алеша?
— Да. Я не хочу, чтобы ты поздно возвращалась домой одна.
Мы переходим привокзальную странную площадь. Около входа с буквой «М» я поворачиваюсь и сразу ухожу.
— Спокойной ночи, милый, — слышу я вслед.
На первой лекции Литы нет. После занятий она стережет меня на Плющихе, зная мой путь домой. В руках у нее шоколадный батончик с шоколадной начинкой за тридцать три копейки. Единственный, который я люблю и позволяю себе раз в неделю. Я покупал их ей.
— Это тебе, — она протягивает шоколад красивыми пальцами, тонкая кисть, удлиненные ногти.
— Где ты была?
— Я лечилась.
Ах да, она же…
— Они меня самой первой принимают, как только открывается диспансер. Чтобы стерильными шприцами. Главврач оказалась очень давней знакомой. Я с ее дочерью в школе училась.
— И что?..
— Говорит, что это ужасно, что со мной случилось, и постарается вылечить меня как можно скорей.
Венерологический диспансер, главврач знакомая, вылечит скорей. Господи, мог ли я подумать… Когда все это начиналось. Была немного капризная, красивая, невинная девушка.
— Прощай, Лита.
Я сажусь в автобус. Она тут же запрыгивает вслед за мной.
— Я провожу тебя до Киевского вокзала, а там пересяду в метро.
Я не хочу, хотя этого. Смотрю на ее лицо. Лебединый переход шеи в плечи. Небольшие, но увеличенные краской глаза. Почему я не могу оторваться от этого. Выкинуть, забыть, выбросить, как мне говорит родивший меня. Папа. Чувство противоречия? Или нечто другое? Я не могу разобраться в своих чувствах.
Дома никого нет. Я отрезаю кусок хлеба, докторской колбасы, складывается бутерброд, с помидором. Даже нет желания нагнуться за салфеткой. И начинаю вспоминать, куда я положил простыню. Жую, не чувствуя, что ем. И нахожу ее позже на дне лакированного платяного шкафа-секции, аккуратно сложенную. На память. Чтобы потом она и я могли смотреть. И вспоминать… Теперь это будет вещественное доказательство. Чего?
Ровно в шесть я стучу в дверь следователя. Уже знакомую мне: как человек быстро ко всему привыкает.
Кабинет стоял такой же казенный. Ничего не изменилось. Он достал не спеша папку. А что должно было измениться?
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
Мы посмотрели друг на друга. Он был мне неприятен. Как и я ему. Неприязнь была взаимная. Что-то в нем отталкивало. Впрочем, есть ли следователь, который притягивает? Казалось, его раздражало, что нужно заниматься делом девушки, которую изнасиловали. К тому же он в это абсолютно не верил.
— Вы должны были принести простыню.
Я раскрыл пакет. Он взял ее в руки, развернул и стал внимательно рассматривать. Я увидел, как упал волосок с ее лобка. Он небрежно смахнул его, продолжая внимательно рассматривать капли крови на простыне. Одно пятно было огромное. Почти…
— Это не может быть менструация? — сказал он вслух скорее самому себе.
— Нет, она у нее началась несколько дней спустя. После девятого мая…
— Есть свидетели? — машинально спросил он.
Как могут быть свидетели чьей-то менструации?
— Ей не могли сделать мазок в диспансере.
— И что из этого?
— Они — свидетели.
— А, да.
Его лоснящиеся округлости лба, казалось, что-то переваривали. Как переваривает фарш мясорубка.
— Она была сегодня на допросе.
— Она ничего мне не…
— Она не должна вам ничего говорить. Вы слишком впечатлительный. Подменяете эмоциями факты. А факт — вещь суровая. Вам ее не потянуть.
— Как вы быстро разобрались. Попробуйте…
— Что вы хотите узнать?
— Как все произошло.
— Из того, что известно мне: ее насиловали двое. Пока один держал ей руки на спинке кресла, другой насиловал ее внизу. Потом они поменялись местами. Но… не насиловавший сказал: «Если хочешь отсюда выйти — возьми в рот…»
— Как?! — воскликнул я. — Как вы…
— Из показаний…
Я содрогнулся.
— Поэтому второй и не хотел ее насиловать снизу, а насиловал в рот. Он знал. А это — умышленное заражение венерическим заболеванием.
Рот, впервые целованный мной…
Меня чуть не вырвало. В мозгах били электрические плети. Разорвите, разорвите во мне все. Я задыхаюсь. Я горю…
— Э, да вы совсем на себя не похожи.
Я зажал рот, подавляя рвотный инстинкт.
— Значит, ее… изнасиловали двое, по очереди?..
— Снизу и сверху, — забил он гвоздь, — два раза. Поэтому преступление и называется групповое изнасилование.
Я замотал головой. Как в шоке.
Он добил:
— А вы что ожидали, что второй будет просто так держать: после ресторана, выпивки, курения, танцев, короткой юбки, открывающей соблазнительные ляжки? Так не бывает. А запретный плод: молодая, необжатая, темнота комнаты, кресло, сорванный лифчик, гипюровые трусики, смех — веселье девушек (боевых подруг) за дверью. Грудь молодого тела, девичьи подмышки, тонкие кисти рук, зажатые их лапами…
— Хватит! — Я вскочил.
— Успокойтесь, сядьте! Я же вам говорил — впечатлительный. Эмоциональный, — сказал он с презрением. — Я поэтому всего вам и не рассказываю. Вопросы еще есть?
— Их посадят? — уже безжизненно спросил я. Хотя это был единственный вопрос, волновавший меня все это время.
— Им дадут срок, положенный по закону. От восьми лет…
И все? Этого было мало. Но шрам ведь останется на всю жизнь. Я хотел их смерти…
— Но сначала нужно закончить расследование. Собрать неопровержимые факты, назовите их улики, и доказать, что было совершено преступление…
— Вы в этом, кажется, сомневаетесь?
— Не знаю. У меня свое мнение. Она не думала мозгами, что их провоцирует, хотя в конечном счете — они ее изнасиловали. На пятый день девушка, только что ставшая женщиной, вряд ли захочет развлекаться таким способом, обслуживать сразу двоих.
— Значит, было преступление?
— Безусловно. Но есть еще смягчающие обстоятельства: какую роль и участие принимала жертва в преступлении.
— Она их просто заманила в квартиру! Чего там!..
Я вскочил, он не обратил на это никакого внимания. И пробил:
— Не будем забывать, что в квартиру она поднялась добровольно. Ее никто не тащил.
Убитый, оплеванный, одураченный, запутанный во лжи, я возвращался домой. Спускаясь по крутой дорожке в лощину, где стоял наш, ненавидимый мною, на всю теперь жизнь, дом. Напротив их дома. Это был тупик. Я был в тупике. Ее очаровательный рот, красиво вычерченные губы, белые зубы. Уста. Вся эта гадость влилась в нее.
Ей кончили в рот!
Губы в этот момент находились на члене. Горло касалось головки…
Хоровод мыслей опять закружился в моей голове. (Водка, сперма, никотин сигареты — в этом невиннейшем рту. За неделю до этого ничего, кроме… — не ощущавшей.)
Я начал бить дерево кулаками, пока не увидел на дереве кровь.
Я должен ее бросить, я должен ее бросить. Но как?
Я пошел на кухню и посмотрел на газ. Шелестящий свист раздался из конфорки. Свист с запахом.
Как же она может жить со всем этим. Ее это и не волнует, по-моему. Я вздрогнул.
Пришла наливная Люба и предложила налить мне обед.
Она заметила, что включен газ, и спокойно выключила его. (От обеда я отказался.)
Раздался телефонный звонок.
— Алик-хрусталик, ты что же мне не звонишь? Зазнался или новую девушку встретил?
— У меня случилось несчастье…
— Так почему же не придешь, с братом не поделишься, может, легче станет!
Он никогда всерьез не относился к моим неприятностям и не воспринимал их, меня, всерьез. Мой родной брат.
— Разве ты работаешь, Максим?
— Дежурю до двенадцати ночи во славу отечественной медицины и «Скорой помощи». Хочешь заехать?
— Когда в следующий раз?
— Послезавтра.
— Лучше тогда я и приеду.
— Как хочешь. Только не раскисай, жизнь не такая страшная штука, как тебе кажется.
Следствие страшней, подумал я.
— А где папа?
Папы дома не было, и он сказал, что перезвонит. Он был сыном от первого брака, мамы у нас были разные.
Сны странные снились в это время мне. Будто я на долгожданном суде, а Лите задают вопрос: как же пять человек поместились в одном такси — после ресторана? Она молчит. Кто же у кого ехал на коленях? Она не отвечает. Сколько бутылок водки было на столе? Она не отвечает. И вдруг смотрит на меня и говорит: я нечистая, я изнасилованная. Выскреби меня, Алеша, выскреби. Скребком! И вдруг рвет юбку, задирая ее на бедра, и раздвигает ноги…
Я дергаюсь — ее схватить — и просыпаюсь. Возбужденный и холодный пот испуга катится по спине. Как она могла такое сделать на людях? Я должен ее спросить. Ах да, ее же изнасиловали почти на людях… Потом вспоминаю, что это был сон — на суде.
Я иду в туалет и мочусь. Неужели какая-то дьявольская сила может возбуждать меня при мыслях о ней после всего происшедшего? У нее вылепленная фигура, тончайше натянутая кожа, талия, зовущая к… Но я же не животное. Я боюсь даже подумать о том, что у нее внизу…
А теперь — рот, к нему нельзя прикоснуться. Он осквернен, изгажен навсегда. В него влилась насильная сперма. В течение шести минут в нее влились две чужие спермы, искалечив, испохабив все навеки. А какие у нее губы… Хватит! Все!
Я засовываю голову под холодную струю. Потом забираюсь в ванну, отмыться от этой грязи. Но я не отмываюсь… Я буду в ней запачкан всегда.
Сегодня суббота. Папа с девушкой еще не появлялись, дверь в спальню плотно закрыта. Интересно, когда мама выйдет из больницы и соседи ей все расскажут, в деталях, я же окажусь во всем виноватым. Или он свалит все на меня: что это была моя девушка.
Любаша. (Как он любовно ее звал.) Молодая, ядреная ярославская баба. Вся спелая, налитая. Папа любил молодых, с крепкими телами. Атласных. Кровь со сгущенным молоком, как он говорил. А там тела хватило бы на троих. Тело-на-троих. Почему такая ассоциация? Как это пришло на ум? Я не хочу ни о чем думать.
Любаша. Шелковая. Выпуклая. Выступами. Интересно, что за все время я с ней двух слов не сказал. Смотрю только — с усмешкой. И кроме имени, не знаю ничего о ней.
Когда папа был деканом медицинского факультета, у него было пару романов со студентками. С мамой они давно не жили, ее это не волновало. Она, по-моему, брезговала физической близостью с мужчинами. Ходили про него и юных Клеопатр разные слухи. Но чтобы домой он приводил — это в первый раз. Домой он никогда никого не приводил.
Я выхожу из ванной с горящим от губки телом. Любаша уже у плиты в своем длинном китайском халате. Как призовой скакун гарцует на своих высоких «бабках», бедра расталкивают шелк изнутри. Вот-вот разорвут и вырвутся наружу. Бедрам тесно в китайском обтягивающем шелке. Им хочется свободы, воздуха, голости, оголения. Я останавливаюсь и безразлично смотрю на нее. Она обожала делать ему завтраки. А он жить не мог, если не выпивал два стакана чая с горячей закуской.
— Вам сегодня нужно в институт, Алеша?
Я киваю.
— Вы очень бледный, у вас воспаленные глаза.
Я молчу.
Она наливает только что заваренный чай, аромат которого разносится по кухне.
— Садитесь, пожалуйста.
Я сажусь, и она торжественно и аккуратно ставит чашку на стол.
— Я буду печь оладьи, съешьте хоть одну.
— Только чай, — повторяю я и выключаюсь, погружаясь в свои раздумья.
Я иду по Пироговке. Медленно, стараюсь как можно медленней, мне не хочется в институт. Я боюсь, что я ее изобью. Она опять солгала. И как, отпираясь, она говорила: ну, закурила, ну, выпила, ну, станцевала. Все это время зная, зная чтó скрывает.
Сегодня консультация по зачетам, которые надо сдавать в сессию, и я захожу в гулкий вестибюль. Мы в разных группах, и я знаю, что не увижу ее. Но после окончания она караулит меня на Плющихе.
— Ты хочешь шоколадку?
Я смотрю на нее страшными глазами. (Я смотрю на нее, как на ненормальную.)
Она опускает руку:
— Что случилось, Алешенька?
— А ты не знаешь?!
— Я ничего не сделала… больше.
— Ты ничего не знаешь?! — кричу я.
— Пойдем в парк, я тебя прошу…
Люди оборачиваются на нас. Она берет меня под локоть, я резко отдергиваю руку.
— Хорошо, — она глубоко вздыхает. — Но я ни в чем больше не виновата.
Мы переходим Плющиху и заходим в парк, который тянется вдоль Пироговской. Она садится на скамейку. Колени оголены и видны ее трусики. Меня почему-то это смущает.
— Сядь нормально!
Она садится на край скамейки, сжимая колени, и выпрямляется. Ее бедра, фронт бедер, должны чувствовать воздух, который входит, касаясь их. Платье на две сомкнутые ладони выше коленей. Ну и что в этом преступного?
Она неотрывно всматривается мне в глаза.
— Я истосковалась без тебя, Алеша.
Я гляжу на проходящую мимо пару: мужчину и женщину.
— Ты не хочешь меня видеть? — спрашивает она.
— Ты мне солгала. И продолжаешь лгать! Все это время.
— Родной мой, я все сказала.
Ее не по-девичьи цепкие пальцы хватают за мою кисть.
— Я не желаю тебя ни видеть, ни слышать. Ты вся — грязь, запачкана в грязи.
— Что тебе сказал следователь?
— Ты мне устраиваешь допрос?
— Он тебе, — она запнулась, — что-то рассказал?
— Перестань говорить дурацкими эвфимизмами. Говори правду: правду я тебя просил!
— Я скажу, я все скажу, милый!
— Значит, тебя насиловал только один… Один? — вскричал я.
— О господи. — Она обхватила ладонями виски. — Зачем он это сделал? Я хотела рассказать сама. Зачем…
— Так ты хотела скрыть?!
— Нет, нет, я боялась. Я не знала, как начать, я не хотела делать тебе совсем больно. Ты… ты…
— Оставь эту болтовню. Говори!
— Зачем ты хочешь это знать? Это такой ужас. Тебе будет больно.
— Говори мне правду, тварь, — вскричал я.
Она откинулась назад, как от пощечины. Я опять увидел ее трусики… Внутреннюю, с легким промежутком, часть бедер, кожу, обтягивающую эти стройные ноги. С обнаженными коленями.
— Алешенька, я все скажу. Сейчас… сейчас, я только соберусь… Ты так никогда не говорил.
Я смотрел на ее горло, тонкое, высокое, скульптурное, нежное, шею, восхищавшую меня. Я готов был вцепиться в это горло и душить его, душить, душить. Чтобы оно стало бездыханным в моих руках. Безжизненным. Чтобы это горло никогда не произнесло то, что собиралось произнести. Что уже шло по нему, касаясь неба ее рта. Наружу.
Она вздохнула.
— Когда Гадов закончил все, я была выключенная…
— Это кто?