Повесть о днях моей жизни - Вольнов Иван Егорович 9 стр.


   Чутко насторожив уши, дремлют собаки. Звенят на молодых жеребятах колокольчики. В Борисовке, верстах в трех от табуна, в плотной вечерней тишине сочно шлепает валек: а-ах! а-ах!.. Кружится нетопырь.

   А от реки поднимается пар, холстом расстилаясь по низине, потягивает свежестью, пропитанной илом и водорослями. Когда ветер забегает с другой стороны, чувствуется запах гари выжженного солнцем поля и полыни.

   Ползая на коленях по росистой отаве, мы ощупью собираем в темноте щепки и хворост для костра. Несколько человек, подсучив штаны, режут тростник. Наступив босой ногою на жесткие корни или порезав о шершавые листья руку, они ругаются, а стоящие повыше смеются и советуют:

   -- Вы легонечко -- не жадничайте... Не в чужом огороде.

   Вокруг огня, лежа на боку и животе, подперев кулаками белые, черные и русые головы, лежат малыши, подкладывая в пламя упавшие ветви. Смотря на него синими, карими и серыми глазами, перебрасываются шутками, блестя крепкими, как из слоновой кости, белыми и ровными зубами. Огонь играет на их румяных щеках и темных ресницах, в спутанных курчавых волосах прячутся пугливые тени, молодой смех переливается и звенит, как хор веселых колокольчиков.

   -- Дядя, расскажи что-нибудь страшное,-- пристают они к старику Капкацкому, николаевскому солдату, работнику старосты.

   -- Смешное лучше,-- говорят другие,-- про попа иль барина.

   Изъеденный морщинами, с лицом, похожим на захватанную классную губку, Капкацкий жмурит под лохматыми бровями старые выцветшие глаза, из которых бьет слеза; седые щетинистые усы его пропитаны табаком и пожелтели, давно небритый подбородок торчит ежом, по переносью и лбу лежат темные борозды.

   -- Сказку? -- хрипит оп.-- А на табак дадите?

   Вперебой кричат:

   -- Дадим, дадим, ей-богу! Завтра целую пачку получишь!

   -- В некотором царстве, не в нашем государстве, а именно в том, в котором мы живем, жил-был царь Латут...

   Делает длинную паузу, смотря подслеповатыми глазами в лица слушателей, и заканчивает речь под неистовое ржание и хохот грязною рифмой.

   -- Это присказка, а дальше будет быль,-- говорит он, гнусавя и сплевывая беззубым ртом желтую тягучую слюну.-- Сошел раз спаситель на землю, а с ним -- Петр-апостол, Илья-пророк и Никола-зимний. Видят: бедный мужичок пашет землю. "Бог на помощь!" -- говорят они. "Спасибо, добрые люди".-- "Что сеешь?" -- "Гречу". -- "Уроди бог гречу". Идут дальше -- богач с пашней ковыряется. "Здравствуй, мужичок-серячок, что сеешь?" Ничего им не сказал богатый -- погордился, потому они идут с сумочками и в свитенках заплатанных, вроде как бы нищие. Объехал богач еще борозду, а спаситель и угодники стоят на меже -- дожидаются. Спрашивает Петр-апостол: "Мужичок, что ты сеешь?" Гордый человек посмотрел на святого и сплюнул...

   Прижавшись друг к другу, ребята впиваются острыми глазами в лицо повествователя, напряженно ловят каждую гримасу на нем, запоминают каждое слово и каждый взмах сухих рук.

   Захрустело жнивье, послышался топот и глухой кашель.

   -- Ой, кто это? -- испуганно встрепенулся маленький Ваня Зубков.

   Посмотрев на шорох, Дюка равнодушно сказал:

   -- С телегой едут.

   На фоне потухающей вечерней зари медленно двигалась черная точка, как жук, распластавший черные крылья.

   -- Сиденье вам,-- охнула темная ночь.

   -- Садись к нам.

   -- Тпррру!.. Греетесь?

   Мерцающий свет костра обнял круглое, обросшее пушистой бородой лицо, шапку спутанных волос, посконную рубаху и лапти.

   -- Архипка Мухин с работником, -- шепнул Зубков соседу.-- А я испугался: не межевой ли, думаю?

   -- Что ты! -- пробасил тот снисходительно. -- Межевой ездит в полночь, это надо знать.

   Спутав лошадей, приехавшие расположились у костра, оба серые от пыли и пота, с красными воспаленными глазами.

   -- Умаялись,-- просипел работник Так-Себе, подгибая длинные жидкие ноги.-- Последки нынче добивали, осыпается овес-то...

   Его движения медленны и неуклюжи, большой рот обметан волдырями, голова пыльна и нечесана; липкие, потные волосы свисают грязными прядями на уши и бронзовое лицо; заскорузлые руки -- как разбитые крылья больной, бессильной, неуклюжей птицы.

   -- Сказки слушаете? Промышлять бы шли! -- говорит, присаживаясь, Мухин.

   С давних пор молодежь и дети делают набеги из ночного на деревню, обивая сады и огороды, таская чужих кур, уток и гусей. Это в обычае, считается молодечеством.

   -- Ступайте,-- повторяет Архип,-- я кувшин дам для варки.-- Мужик щурит узкие глаза и причмокивает: -- Важно бы теперь цыплятники хватить -- сладкая она, молодая-то... Эх, вы!.. Бывало, вашу пору...

   Шесть человек: Андрюшка Жук, Калебан, я, Так-Себе -- работник, Федька Пасынков и Алешка Горлан отправляемся на промысел. Никто из нас молодой цыплятины не хочет, но нужно показать, что мы не трусы.

   А перед утром, когда запели жаворонки и пар от реки поднялся выше осокорей, нас поймали с поличным.

   Товарищи спали мертвым сном. Одежда покрылась росою, и лица посерели, измялись. Медленно тлели дрова, натасканные из изгороди; тонкими струйками шел от них дым, расстилаясь ковром по лугу. Мы шестеро дремали у костра, ожидая ужин.

   -- Вы что тут варите? -- спросили неожиданно. Вскинув глаза, оглушенные и растерянные, в предчувствии близкой беды, мы едва проговорили:

   -- Нет, мы ничего не варим... Сидим и греемся.

   Склонившись лохматыми головами, в свитах, перетянутых поводьями, на нас враждебно смотрят три пары глаз. В руках у каждого по палке.

   -- Поздно сидите... Подай сюда кувшин!..

   Слетела с головы шапка, в затылке отдалась тупая, ноющая боль, закружилась и запрыгала земля.

   Нас били ногами и палкой, таскали по земле за волосы, заставляли становиться на колени и просить прощения.

   В плотном кругу товарищей, разбуженных шумом и бранью, бегал Архип, всплескивая руками и визгливо крича:

   -- Глядите-ка ребятушки, они и посуду у меня украли, сукины дети! Ишь, оголодали, будьте вы трижды прокляты!..

   -- Дядя Архип, ты помолчал бы,-- сказал Андрюшка Жук,-- ведь ты же сам научил нас, а теперь ругаешься, а?

   Мухин взвизгнул, как собака, которую огрели камнем по боку, и, брызгая в лицо слюною, схватил его за волосы, приговаривая:

   -- Я т-тебе покажу! Ты у меня узнаешь! Научи-ил? Научил? Воровству я тебя буду учить, проклятая душа?

   Откопали перья и пух из-под копны, головы и лапки. Один из пришедших, Ерема Косоглазый, закричал:

   -- Нестер, утки-то, братец ты мой, наши, глаза лопни, наши! Смотри-ка на мету -- от поля палец подрезан!.. А я думал борисовские!..

   Опять нас били, таская по земле и вывертывая руки, совали в рот сырое утиное мясо, говоря злобно:

   -- Жрите! Жрите, ненасытные утробы! Жрите, чтобы вам подавиться, стервам!

   Сначала мы плакали, прося прощения, а потом перестали: ни слез уж не было, ни силы.

   Изо всей компании никто за нас не заступился. Один лишь Капкацкий начал было укорять:

   -- Что ж вы увечите ребят, разве они первые? Испокон веку озорство ведется, не годится, братцы, этак!.. Постегали бы кнутом или обротью, дома -- отцу, матери пожаловались: пусть платят деньги за убыток, а то что же это...

   Но на него закричали:

   -- Ты, видно, дьявол старый, сам с ними заодно!

   Капкацкий плюнул, выругавшись, и отошел в сторону:

   -- По мне, хоть убейте... Меня ничем не удивишь...

   Дома спросили, когда я приехал:

   -- Ты что какой невеселый? Дрался, что ли, с кем?

   -- Нет, я веселый, -- ответил я, но сами собою брызнули слезы, я выскочил из-за стола и убежал в конопли.

   "Эх, скоро узнают все!.. Опять начнут бить... На улице смеяться будут... Зачем мы это наделали?"

   Медленно тянется время, голова -- как в огне, сердце то ноет мучительно, то падает, готовое разорваться... Не знаешь, как лечь, куда положить голову, о чем думать. Нестерпимо хочется забыть пережитое.

   "Умереть бы!.. С мертвого взять нечего... А если станут бить,-- не стыдно и не слышно..."

   Конопля шелестит. Горячими волнами пробегает по ее верхушкам ветер, она качается, как сонная. Пальцеобразные листья опустились и поблекли; лохматые головки сереют маленькими ядрами спеющих зерен.

   Пришла Мотя. Молча села рядом.

   -- Зачем вы, глупые? -- спросила тихо.

   -- Я не знаю...

   -- Сходку собирают. Ступай спроси старосту: пожалеет, гляди... На колени перед ним стань...

   -- Не пойду -- мне стыдно, боюсь...

   -- Ступай. Отец сердит, платить ведь надо, а денег нет... Ругает он тебя...

   ...В избе у Еремы Косоглазого, хозяина уток, стоим на коленях, целуем ноги и руки у всех, клянемся с горьким плачем, что не будем никогда озорничать, а они пьют чай из светлого самовара, смеются и говорят:

   -- Знаем мы вас!

   Калебан просит:

   -- Я твоих лошадей буду целое лето без денег пасти, прости нас Христа ради!

   Федька обещает еще что-то сделать, и я обещаю, а староста вытирает пиджачной полою румяное лицо с капельками пота на нем, хмурит белобрысые брови, важно спрашивая:

   -- Что, чертята, плачете? -- Бьет меня ладонью по затылку.-- Кто кожелуп-то -- староста? А ты -- утятник, сочинитель! Я тебе припомню песенку!

   Другие говорят:

   -- Он -- мастер на эти штуки. Поглядим, как теперь запоет! Сотский-то близко? Вели бы на сходку их,-- пора!..

   Эх, горе наше, горе!..

   Кольцо суровых бородатых лиц. Посконные рубахи, сапоги в дегтю и лапти. Седой старик толкает меня палкою в плечо.

   -- Рассказывай, как дело было. Становись посредине сходки и рассказывай...-- Жмурит пухлые глаза без ресниц.-- Лишнего не привирай. Что ты плачешь?

   Сбежалась вся деревня: женщины, дети, подростки. Теснятся около нас, заглядывают в лица, шепчутся:

   -- Вот они, утятники-то... Били их иль нет еще?

   -- Ондрюха-то, бесстыжая харя, Ондрюха-то? Жених, а тоже затесался!.. Ему надо больше всех влить!

   Руки трясутся, в горле пересохло. Заикаясь и путаясь, передаем, как было дело, и робко молчим.

   Вспоминаются наставления матери: "Поклонись на все четыре стороны и скажи: православные, простите меня, глупого!" И я опускаюсь на землю, бессвязно бормоча:

   -- Православные...

   А старик с опухшими глазами трясет меня за плечо и скрипит противным голосом:

   -- Чем уток-то?

   Изо рта у него скверно пахнет, в углах глаз -- желтый гной, толстый нос покрыт угрями.

   -- Чем вы их?

   -- Колотушкой...

   -- А? Шибче сказывай! -- подставляет большое мясистое ухо, из которого торчат клочья грязных седых волос.

   -- Колотушкой. Ею колья забивают... старички!..

   Падаю ему в ноги.

   -- По головам небось? Ты погоди, после поклонишься... Слушайте вы, не галдите: они колотушкой их! По головам, говорю, или как?

   -- По головам и по другому месту... Простите меня, глупого!..

   Старик дробно смеется, будто чистит ножом сковородку, и кашляет, обдавая гнилым запахом, треплет сухой рукою с шишками на суставах по спине меня и шепелявит:

   -- Ишь ты -- ловкий какой! Как хлопнешь, так и готова?

   -- Да-а...

   -- Ловкий, шельмец, ловкий!..

   Нанизанные на тонкую бечевку куски мяса нам обматывают вокруг шеи, пухом и перьями посыпают головы и ведут рядком с одного конца деревни на другой и обратно. Улюлюкая, звонко бьют в старые ведра и заслонки, кричат, забегая к самому лицу: "Утятники! Воры!..", заставляют низко кланяться миру, позорят нас...

   А меня клонит сон: усталые ноги еле передвигаются, голоса толпы, дикой и жадной до зрелищ, звон посуды и брань кажутся чужими, далекими.

   ...Ночью загорелся у старосты сарай. Опять крики, звон и топот. Огонь с сарая перебросился на скирды хлеба, оттуда -- на избы и клети. К голосам людским и визгу присоединился набат, рев скотины, плач детей...

   Прижавшись к забору, я смотрю на зарево и тихо плачу...

   Постарел я за этот день.

Книга вторая

Отрочество

I

   В марте месяце, перед жаворонками, приехал к нам Созонт Максимович Шавров, скотопромышленник и богатый человек из Мокрых Выселок.

   -- Хозяин дома? -- постучал он в двери.

   -- Дома, дома,-- отозвались наши.-- Заходите -- гостем будете.

   В избу вошел коренастый мужик среднего роста, широкоплечий, с небольшою лысиною, краснобородый.

   Отец, как ужаленный, соскочил с голобца, оправил рубаху и, моргнув сестре, поздоровался с ним за руку. Мать поспешно сдернула столешник со стола, немытые ложки и солоницу, вытерла тряпицей лавку, говоря умильно:

   -- Присядь покуда что, присядь, миленочек...

   Мотя побежала за водой на самовар.

   Вздыхая и покашливая, Созонт Максимович неторопливо снял тулуп, оставшись в новом романовском дубленом полушубке с вышивкою на груди и в коломенковой, с махрами, подпояске.

   -- Старик, чайку бы гостю-то,-- несмело вымолвила мать.

   Отец весело ответил:

   -- Девка побежала уж,-- и опять незаметно моргнул матери, щелкнув себя под подбородок. Мать схватила из угла стеклянную посудину.

   Гость сказал отцу:

   -- Я насчет должку, Лаврентьич... Чисто смерть -- расходы одолели, подати, страховка, жеребца вот купил... ты уж как-нибудь похлопочи, пожалуйста, а в случае чего -- опять ссужу...

   Отец, глядя в окно на серую в яблоках лошадь, запряженную в легкие козыри, проговорил, вздыхая:

   -- Лошадка -- важная... Что твой князь теперь ты ездишь, Созонт Максимович.

   Глаза гостя заблестели удовольствием, но сейчас же спрятались под густыми бровями, и он сокрушенно ответил, оправляя бороду:

   -- Куда уж нам!.. Намедни князь-то -- с колокольчиком и кучер в перьях... Не угнаться нам за ним, за князем-то...

   Созонт Максимович -- приблудный сын Максы Шаврова. У него -- ветряная мельница, лавка, маслобойня, крупорушка и денег несметное множество. Половина Осташкова, окрестные деревни и своя -- Мокрые Выселки -- должники его. При старом князе Дуроломе сестра Максы -- покойница Мариша Барыня -- была господскою любовницей, потом стала любовницей жена его -- Федосья Китовна, а муж -- бурмистром. Обе получали много милостей от барина, оттого разбогатели так. Князь Осташков, прежний, умер; Мариша Барыня тоже умерла; Макса теперь без ног, с виду желт и лыс, как чахлый гриб; домом управляет старший сын его Созонт вместе с братом Федором, вдовцом, тоже приблудным. Они дают деньги в рост, торгуют шерстью, льном, маслом, имеют много земли и скотины, вообще народ очень хозяйственный, первый в волости. На вид Шаврову сорок пять -- сорок семь лет, а на самом деле -- много больше. Он -- сыт, румян и богомолен, говорит тихим, ласковым голосом, любит пошутить с девками, посмеяться, побалагурить или, как он говорит, "поточить балясины". Он шипит тогда, как селезень, и веселые, колечками, жидкие кудерцы его вьются и подпрыгивают на лоснящемся затылке, а пухлые пальцы в крупных перстнях мягко шевелятся и дрожат.

   Созонт Максимович безграмотен, но должников знает, хозяйство и лавку ведет -- дай бог всякому, никому никогда ни в чем не ошибается и сроки платежей не пропускает.

   -- Нынче к шестому тебе, а деньжат собрал пять красных, нуко-ся, подумай! -- говорит он ласково отцу.-- С тебя там что приходится?

   -- Четыре пятишницы,-- кряхтит отец.

   -- И то никак четыре,-- жмурится Шавров.-- Четыре, да... Пенечку не измял еще?

   Отец чешет живот и сплевывает в угол.

   -- Ишь ты, веник-то в пороге бросили, холерные! -- нагибается он у дверей. -- Места не найдут получше, так и суют под ногами!..

   -- Бабье дело глупое! -- смеется гость,-- Баба -- что овца... Овина два, чай, было или больше? Нынче, слава богу, пенька добрая: зеленая, волнистая, как шелк... Пудиков пятнадцать вышло?

Назад Дальше