Я давно ждал, когда Тэп спросит о своем собственном вероисповедании: было ли оно у него или у его родителей и что с ним случилось, если было. Мы — непримкнувшие, сказал бы я ему. Скептики, которые глядят вокруг с легким высокомерием. Христианская диаспора. Непоколебимое сомнение было одним из многих пунктов, где мы с Кэтрин сходились, хотя и не обсуждали этого впрямую. Мы просто знали это друг о друге. Новый квазар, взаимодействие элементарных частиц — вот что поражало нас и служило пищей для размышлений. Наши кости созданы из вещества, продрейфовавшего через всю галактику после взрыва далеких звезд. Это знание было нашей общей молитвой, нашим религиозным гимном. Тут чувствовалось нечто мрачное и необъяснимое, обладающее божественной весомостью. Воспринимай мы Бога как существо, сказал бы я Тэпу, единственно верным выбором для нас было бы сделаться бродягами, как садху. Лежать в куче золы, стоять на палящем солнце. Если существует Бог,как можно не покориться Ему целиком? Мир для этих людей — низшая реальность, чистилище. А они — его дополнительное украшение, как могла бы сказать Кэтрин. Всякое зрелище было для нее ценно, даже если не имело под собой убедительной базы. Как прекрасны эти дервиши, опирающиеся на посохи, с выжженным мозгом и пустыми глазами, вывалянные в индийской пыли, бесконечно бормочущие себе под нос имя Господне.
Алфавит.
Позже я посидел на веранде один, слушая постепенно замирающий дневной шум, голоса людей в соседних кафе, стрекот насекомых на двух тонах, доносящийся из кипарисовых крон. Славный вечер. Допплеровские взревывания мотоциклов, штурмующих холм.
Ананд сказал, что на острове безопасно: те люди уехали, он в этом уверен. Я спросил его, сколько раз Оуэн ходил к ним в пещеру. Много. Но Оуэн говорил мне, что видел их только однажды, а когда пришел снова, они уже исчезли. Ананд сказал, что Оуэн не имеет возможности покидать раскопки без его ведома. Он ходил к тем людям не один раз, в этом нет никаких сомнений.
На следующий день, рано утром, я смотрел вслед их катеру. До острова надо было добираться целый день, даже если подгадать по расписанию так, чтобы не застрять на пересадке. Кэтрин, наверно, уже в траншее, орудует пинцетом и ножичком для фруктов. Ищет, как у них говорят, «скорлупки». Моет находки. Раскладывает их по ящичкам. Надписывает ящички. А когда на горизонте покажется катер, она будет сидеть на крыше со своими записями и схемами почвенных слоев, под привязанным к шесту фонариком.
Каждый ослепительный день приносил ей немножко нового. Дул такой жаркий ветер, что с бугенвиллий осыпались все цветы. Расход воды ограничили, телефон не работал. Но хранитель вернулся: он склеивал горшки, купал их в химических растворах. Дело двигалось. Один из студентов углублял траншею в оливковой роще. Черта еще не подведена. Всегда остается что найти.
Она спустится на пристань и будет смотреть, как он сходит с катера — рюкзачок за плечами, кривоватая улыбка.
Дома.
По Стамбулу, городу вымерших автомобилей, катят в сумерках длинные такси: «олдсмобили-88», «бьюики-роудмастеры», крайслеровские лимузины, «де-сото» со сломанными глушителями — Детройт сбрасывал сюда свои излишки на протяжении десятилетий. С воздуха все города напоминают бурые зародыши ураганов, ловушки жары и пыли. Раусер отправил меня в Каир на один день, чтобы закончить отчет за тамошнего сотрудника, у которого случился удар в вестибюле «Шератона». Каир — это аэропорт без радаров, Каир — кучки меченных краской овец на центральных улицах, открытые автобусы с гроздьями людей по бокам. В Карачи была колючая проволока, стены с вмазанным наверху битым стеклом, грузовики с деревьями, обернутыми в мешковину. Милитаристские правительства всегда сажают деревья. В этом есть что-то трогательное.
В стамбульском «Хилтоне» я наткнулся на знакомого по фамилии Лейн — юриста, который выполнял кое-какую работу для банка «Мейнланд». Вчера в Амманском Международном он наткнулся на Валида Хассана, одного из подчиненных Дэвида Келлера. Последний раз я видел Хассана в Лахоре, тоже в «Хилтоне», где мы наткнулись друг на друга перед столом администратора: оба хотели подписать документ, дающий нам право на получение выпивки в баре за дверью без опознавательных знаков. В баре мы наткнулись на человека по фамилии Кейс, начальника Лейна.
Кейс прилетел из Найроби с историей из одной фразы. Когда танзанийские войска вошли в Кампалу, ее жители встречали их с цветами и фруктами и насмерть забивали на улицах пленников из своих собственных отрядов.
Все подобные места были для нас историями из одной фразы. Кто-нибудь появлялся, говорил о ящерицах длиной в фут в номере его гостиницы в Ниамее, и это становилось характеристикой города, приметой, с помощью которой мы закрепляли его у себя в памяти. Такие фразы были эффективны, они отодвигали в тень более глубокие страхи, сомнения, вечную тревогу. Вокруг нас не существовало почти ничего привычного и безопасного — только наши отели, постоянно обнесенные заборами, потому что их непрерывно перестраивали. Наше восприятие изменилось так, что теперь мы могли фиксировать лишь краешек какой-нибудь сложной тайны. Мы будто потеряли способность отбирать, выискивать подробности и прослеживать их связь с неким центром, который наше сознание могло бы перемещать в привычные нам условия. Эквивалентная сердцевина отсутствовала. Здесь действовали иные силы, правила отклика ускользали от нашего понимания. Нас окружали другие флексии и времена. Другая правда, другой вербальный мир и повсюду — люди с оружием.
В историях из одной фразы воплощались наши мелкие огорчения и промахи. Это был юмор, за которым таился страх.
Вернувшись в Афины, я решил заглянуть к Чарлзу Мейтленду. Он жил на тихой улочке, обсаженной олеандром, квартала за полтора от меня, бок о бок с библиотекой Американского классического колледжа. Открыв дверь, он всегда сразу же поворачивался и брел в гостиную, вынуждая посетителя гадать, насколько желанно его появление. В этой привычке можно было бы усмотреть самоуверенность и надменность, плоды аристократического воспитания, но на самом деле Чарлзу просто приелся ритуальный обмен репликами на пороге.
У него была маленькая квартирка с множеством сувениров из Африки и с Ближнего Востока. Он только что прилетел из Абу-Даби, с нефтеперегонного завода, где помогал налаживать систему охранной сигнализации.
— Там убивают американцев? — спросил я.
Он сидел у окна в расстегнутой рубашке, шлепанцах, потягивая пиво. На полу у его ног валялась книжка «Боевые корабли „Джейнс“». Я налил себе выпить и прошелся вдоль полок.
— Я предлагаю им магнитные датчики, — сказал он. — А они брыкаются. Обычная путаная процедура. Я обошел, наверно, сотню кабинетов. Что вы пьете? Это я смешивал?
— Вы не умеете.
— Не надо смотреть мои книги. Это меня нервирует. Я чувствую, что должен вести себя светски и объяснять, какие из них я получил в подарок от знакомых дураков и неудачников.
— Тут в основном книги Энн.
— Когда вы наконец бросите эту ужасную манеру? Как услышу такое, прямо теряюсь.
— Вы же два разных человека, правда? По большей части это ее книги. А вы читаете инструкции, технические описания.
— Расскажите мне о Каире, — попросил он. — Это город для вас.
— Сорок градусов по Цельсию.
— Девять миллионов жителей. Нынче в уважающем себя городе должно быть не меньше девяти миллионов. Жара впечатляет, да?
— Впечатляет песок. Я видел там старика с метлой — он чистил дорожку в аэропорту.
— Черт, а я соскучился по песку. Значит, он сметал его обратно в пустыню? Вот молодец.
— Я ездил туда только на один день.
— А больше и не надо. На крупные города довольно дня. Это их общее свойство. Дороги, канализация, жара, телефоны. Чудесно. Попросите Дэвида рассказать о дорожном движении в Тегеране. Вот это движение. Настоящий город.
— Он мне рассказывал.
Трескучий смех.
— Они все бегут, знаете?
Они убегали в пан-амовских «боингах» и викерзовских «десятках», в военно-транспортных «геркулесах» и «старлифтерах». Они летели в Рим и во Франкфурт, в Афины и на Кипр.
Уезжая из Тегерана в аэропорт, Теннант слышал автоматные очереди. По его подсчетам, стреляли десятый день подряд. Для тех, кто был в Мешхеде, стрельба продолжалась шесть дней. Нефтедобытчики в Иране организовывали чартерные рейсы для своих работников и их семей. За один день в Афины прибыло пятьсот человек. На следующий — триста.
Афины приобрели заманчивый ореол приюта для беглецов, сказочного королевства, где приезжие из многих заморских стран делятся своими историями о перестрелках и монотонно скандирующих толпах. Мы, живущие здесь, стали понимать, что недооценивали это место. В восточном Средиземноморье, районе Персидского залива и гораздо дальше стабильность была редким гостем. Здесь же царило родное нам демократическое спокойствие.
К нам летели обычными рейсами из Бейрута, Триполи, Багдада, из Исламабада и Карачи, из Бахрейна, Маската, Кувейта и Дубая жены и дети бизнесменов и дипломатов, создающие нехватку номеров в афинских отелях и привозящие с собой все новые и новые истории. Это произойдет в первый месяц нового исламского года. Тем, кто еще не уехал, их посольства советовали взять отпуск или по крайней мере как можно реже выходить из дома. Первый месяц — священный.
Из окна мне было видно, как по переулку в нашу сторону идет поп. Эти люди в черных рясах и цилиндрических шапках двигались как корабли, неторопливо покачиваясь. Воскресенье.
— Почему вы не запускаете свой аэроплан?
— А что, надо?
— С тех пор как я здесь, вы всегда выбирались по воскресеньям.
— Энн считает, что я пытаюсь развить в себе иллюзию рухнувшего величия. Эта иллюзия страдает, когда я торчу в пыльном поле, а над головой у меня жужжит игрушечный самолетик. В такой сцене совсем нет величия. Она может вызвать разве что жалость. Если старики занимаются в одиночку определенными вещами, их полагается жалеть. Гонять самолетики — занятие для мальчишек. В этом моем увлечении есть что-то подозрительное. Такова теория.
— Но не теория Энн.
— Неважно, теория. Я не добрился, сижу в расстегнутой рубашке. Все это, по мнению Энн, ради демонстрации моего рухнувшего величия.
— Она права?
— Это ее книги, — ровным голосом сказал он.
— Сейчас в делах кавардак. Вам хватает предложений?
Он махнул рукой.
— Потому что я всегда могу поговорить с Раусером.
— Ну нет.
— Он не так плох. Если понять, как у него работают мозги.
— А как они у него работают?
— Щелк-щелк, единичка-нолик.
— В двоичном коде. А как вообще работают мозги? Хоть у кого. Черт, пиво кончилось. После смерти будут магазины, открытые по выходным?
На стене висела маска — страшная рожа из дерева и конского волоса. Тяжелые веки, симметричный нос. Я чуть было не рассказал Чарлзу об убийствах на Кикладах. Но, поразмыслив, решил, что эта тема слишком тесно связана с Оуэном Брейдмасом. Пришлось бы подробно обсудить и его. Он видел тех людей, он выдвинул предположение, что за убийствами кроется какой-то смысл. В этот сонный летний день я вряд ли сумел бы создать нужный фон, да и Чарлз, похоже, был не в том настроении, чтобы воспринять его.
— А мне нравится работать у Раусера, — сказал я. — Нравится быть здесь. История — тут чувствуешь, как она идет. Все эти страны связаны общими событиями. О чем мы говорим за обедом? Как правило, о политике. Вот к чему все сводится. Политика и деньги. И это моя работа. Ваша тоже.
— Я живу в мире, куда деться. Никогда от него не бежал. Но в последнее время я не уверен, что он мне по душе.
— Мы все вдруг стали важными фигурами. Не чувствуете? Мы находимся в центре событий. Тонко оперируем гигантскими денежными суммами. Мы обращаем нефтедоллары. Строим заводы. Анализируем риск. Вы сказали, что живете в мире. Это же существенно, Чарлз. Год назад я пропустил бы ваши слова мимо ушей. Ну, кивнул бы рассеянно. А теперь они имеют для меня смысл. Я приехал сюда, чтобы быть поближе к семье, но нашел нечто большее. Я вижусь со своими. Но еще мне просто нравится здесь быть. Мир — он ведь здесь. Разве вы не чувствуете? Почти во всем, что происходит в здешних краях, есть сила. Все события значительны. Они таинственны, они чреваты последствиями. Что-то надвигается. Я говорил Кэтрин. Люди, бегущие по улицам. Народ. Естественно, я не хочу, чтобы все взлетело на воздух. Суть только в высоком жизненном градусе. Когда банк «Мейнланд» предлагает что-нибудь одной из этих стран, когда Дэвид летит в Цюрих на встречу с турецким министром финансов, он что-то ощущает, он становится чуть розовее обычного, дышит глубже. Действие, риск. Это вам не заем какому-нибудь строителю в Аризоне. Это гораздо шире, серьезнее. Здесь все серьезно. А мы в самом центре.
— Как работают мозги? — спросил он.
— Что?
— Каковы последние данные?
— Не пойму, о чем вы.
— История. Чувствуешь, как она идет. Чем дальше, тем розовее.
Его голос звучал отрывисто, как у человека, говорящего с незнакомцами в подземке. Неприкрыто. Можно было подумать, что он чем-то уязвлен. Что бы ни означал его тон, я не видел смысла ему отвечать.
Я вышел на террасу. Сегодня с самого утра дул горячий ветер с песком. Поблекший город был неподвижен и тих. Из дома неподалеку появилась женщина и медленно пошла по улице. Она была единственным человеком в поле зрения, единственным движущимся объектом. В этой ослепительной пустоте она выглядела загадочной. Высокая, в темном платье, с сумочкой на плече. Треск цикад. Яркое солнце лениво переваливает за полдень. Я стоял, смотрел. Она шагнула с тротуара на мостовую, не оглянувшись в мою сторону. Машин не видно и не слышно. Что делало ее такой эротичной — безлюдье, жара или время дня? Она точно притягивала все к себе. Ее тень придавала вещам глубину. Она шла по улице, и уже одно это было соблазнительно, насыщено эротической силой. Механическая самоуверенность тела. Чувственная надменность. Отсутствие всякого движения вокруг, ее легкое покачивание бедрами при ходьбе, ее крепкие аккуратные ягодицы, то, как медленно она проходила мимо на солнечном свету, — все это сложилось в картину, полную сексуального драматизма. Я словно погрузился в транс томительного вожделения. Вот она, гипнотическая фигура, от которой невозможно отвести взгляд. Долгие, ленивые, тихие, пустынные воскресенья. Мальчишкой я ненавидел такие дни. Теперь ждал их с нетерпением. Тягучие часы, мертвый штиль. Я понял, что мне нужен каждый такой день — день чистого, беспримесного бытия.
Когда я вернулся в гостиную, там сидела Энн. Ее лицо казалось выцветшим, большие глаза посветлели. В руке у нее был стакан.
— Не смотрите на меня, — попросила она.
— А я думал, вас нет. По телефону Чарлз сказал мне, что вы на цветочном рынке.
— Он закрывается в два. Вообше-то я пришла за пять минут до вас.
— И прятались от меня.
— Вроде того.
— А где Чарлз?
— Заснул.
— Любопытная вы пара. Исчезаете по очереди.
— Простите, Джеймс, я понимаю, что это нехорошо.
— Мне все равно пора идти.
— Ладно, не дуйтесь. Что вы пьете?
— Значит, у вас нелады.
— Без этого не бывает, правда? Нас собирается навестить сын. Питер. К его приезду мы все утрясем. Долг есть долг. Вы заметили, что он не добрился? Мне постоянно кажется, что он вот-вот отколет какой-нибудь колоссально смешной трюк. Его все время тянет на что-то комическое. Интересно, сам-то он знает? Из него мог бы выйти гениальный клоун. Это ж надо, побриться наполовину. Он не хочет брать меня с собой запускать его игрушку. Ему не хочется, чтобы его видели.
Она говорила словно заранее приготовленными фразами. Усталая, без остановки льющаяся речь. Как дождь. Утомление и стресс перевозбудили ее, она испытывала почти лихорадочную жажду нанизывать предложения одно за другим — любые предложения. Носителем смысла была интонация. Конкретные слова не имели значения. Важны были только модуляции ее ироничного голоса, его музыкальный рисунок и ритм, ударения. В нашей беседе отсутствовала тема.