Он собрал в Сан-Франциско съемочную группу. Они постоянно работали вместе и сделали два документальных фильма. Темой одного из них были антивоенные митинги и столкновения с полицией. В центре второго был любовный роман, внебрачная связь женщины средних лет, хорошо известной в обществе Хиллсборо. Благодаря этому обстоятельству фильм приобрел скандальную славу в тех краях, а благодаря одному сорокаминутному куску, занятому послеполуденным сексом и разговорами, вызвал интерес чуть ли не по всей стране. По юридическим причинам фильм имел ограниченное распространение, а потом был и вовсе снят с проката, но о нем много говорили и писали, и он долгие месяцы не сходил с частных экранов на обоих побережьях. Его продолжительность составляла два часа; любовником героини был Вольтерра.
Фильм. Вот что тогда было главным: снять фильм, смонтировать фильм, показывать и обсуждать его.
Группа развалилась, когда некая корпорация купила права на вторую пленку, сменила имена действующих лиц, сменила название, пригласила звезд и сделала игровую версию, наняв опытного режиссера и четырех сценаристов. Это было одним из тех странных мероприятий, когда люди, точно сговорившись, теряют из виду самое реальность. Но что являлось реальностью в данном случае? Фильм поднимал с десяток вопросов, связанных с этикой, психическим манипулированием, мотивами героини. Документальная версия, пусть краешком, касалась и других вещей — политики, ненависти. Фрэнк стал авторитетом в своем кругу.
Конечно, он и сам порой переключался на игровое кино, надолго выпадая из поля зрения, поскольку считал, что работать надо втайне. Но уже за годы до этого он занял важное место в нашей жизни. Благодаря ему мы задумывались о наших скромных надеждах. Его стремление делать фильмы было таким могучим, что мы не могли не возлагать известных надежд на него самого и беспокоились за его будущее. Мы были неравнодушны к Вольтерре. Нам хотелось защищать его, объяснять его поведение, извинять его промахи, верить в его мечты о бескомпромиссном кино. В его лице мы получили объект для безрассудной приверженности.
Когда мы сказали ему, что Кэтрин беременна, он откликнулся на это достаточно эмоционально, под стать нашему собственному благоговению перед тем, что мы совместно произвели, перед этой плавной округлостью, скрывающей живое, сложное существо. Мы не знали, готовы ли иметь ребенка, пока реакция Фрэнка не показала нам, насколько излишней может выглядеть сама постановка такого вопроса.
Став родителями, мы только укрепились в своей умеренности, в нежелании что-либо менять. Именно Фрэнк породил у нас сомнения в безошибочности нашего выбора, но под конец оправдал его в наших же глазах. Таков гармоничный эффект стимулирующей дружбы.
Его влияние на Кэтрин было очевидно. Мерки, с которыми она обычно подходила к людям, для него не годились. Он смешил ее, воодушевлял. Узкое, нездоровое милое лицо, нечесаные волосы. У него был настоящий талант, он, единственный среди всех, заслуживал особого отношения — почитания и снисходительности. Когда твоим принципам бросают вызов, это стимулирует. Она яснее видела свою жизненную позицию, когда защищала перед собой этого человека, сидящего напротив нее за ресторанным столиком и монотонно, бесстрастно описывающего склонности и пристрастия, интимные повадкиженщины, с которой он недавно провел ночь. Его случай был исключением, достаточно серьезным для того, чтобы подтверждать правило. Его обаяние — обаянием гигантского и невинного эго.
Все это было до фильма о женщине из Хиллсборо. Кэтрин решительно отказалась смотреть его.
Фрэнк имел манеру появляться неожиданно и был труднодосягаем для тех, кто хотел его найти. Жил он, как правило, по чужим квартирам. Окружал свою нору лабиринтами тайных путей. Иногда это слегка охлаждало наши симпатии к нему. Он пропадал надолго. Гуляли слухи, что он за границей, ушел в подполье, снова вернулся на восток. Потом он возникал, сгорбленный, на фоне ночи, крадучись проходил в дом, кивал, тронутый тем, что с виду мы почти вовсе не изменились.
Эпизодическая любовь.
— Мало того, — сказала Кэтрин. — Он говорил с Оуэном.
Звездные россыпи, торжество над временем. Неподалеку человек с фонарем и осликом, нагруженным черными мусорными мешками. Холм темнел как дыра в лучистом средневековом небосклоне, расписанном по-арабски и по-гречески. Мы пили красное вино с Пароса, слишком переполненные ночью и небом, чтобы зажигать свечи.
— Я слушала только урывками. Речь шла в основном о культе. Теперь Оуэн уже не сомневается. Это культ, и никаких вариантов. Все признаки налицо. Не нравятся мне эти разговоры.
— Знаю.
— А он развернул целый диспут. Хлебом не корми, дай порассуждать. Он знает, что я от этого устала, но в данном случае у меня не хватает духу обвинять его в чрезмерном усердии. Фрэнк был просто заворожен. Он без конца теребил Оуэна, расспрашивал. Они проговорили об этом культе часов семь или восемь кряду. Один вечер здесь, другой — в доме археологов.
— Зачем Фрэнк ездил в Турцию? Он снимает фильм?
— Он прячется от фильма. Бросил группу, натуру — в общем, все. Он не сказал мне, где они снимали, но я знаю, что это уже четвертый проект подряд, от которого он сбегает. И второй, дошедший до стадии съемки.
— Где он сейчас?
— Понятия не имею. Уплыл родосским пароходом. Там по дороге еще два или три острова.
— Ты видела его последний фильм?
— Он замечательный. Великолепный. Такой только Фрэнк мог снять. В нем чувствуется его напор. Знаешь его манеру вклинивать повсюду короткие эффектные штучки. Мне страшно понравилось.
— Это было как раз когда мы закруглялись с семейной жизнью.
— Я ходила в молельный дом на Ронсевале. Пешком. Сколько там миль?
— Это за Батхерстом.
— За Дюфференом.
— Пошла в кино. А я что делал?
— Так приятно было отправиться в кино одной. Понимаешь?
— А я, наверное, смотрел телевизор. Какая трагическая разница.
— Ты работал над своим списком, — сказала она.
— Над твоимсписком.
— Я никогда не подытоживала в уме твои так называемые пороки. Это была твоя игра.
— Верно, верно. Должно быть, я тогда совсем расклеился смотреть телевизор! А ты шагала мимо Дюфферена в своих сапогах и меховой куртке, точно какая-нибудь лесбиянка из тех, которыми нынче пугают детей.
— Спасибо.
— Отправилась на фильм.
— Так приятно было пройтись.
— И ведь не на какой попало.
— Помнишь, как мы ругались у машины?
— Белка в подвале. Единственное дерево, которое краснело по осени.
— Как странно — ностальгия по концу брака!
Я увидел его прежде, чем услышал: Оуэн Брейдмас (его силуэт) тихо поднимался по лестнице, высоко задирая колени, осторожный, неуклюжий; за ним ползло пятно, высвеченное его фонариком.
— Почему вы сидите в темноте?
— А зачем вы светите назад? — сказал я.
Мы произнесли свои реплики почти одновременно.
— Правда? Я не заметил. Дорогу-то знаю уже наизусть.
— А мы в темноте расчувствовались.
Кэтрин принесла стакан, я налил вина. Он выключил фонарик и растянулся на стуле.
Неспешный вдумчивый голос.
— Я вдруг сообразил, в чем секрет. Несколько месяцев гадал, что такое есть в моем отношении к этому месту, чего я не могу уловить. Во всем какой-то глубокий смысл. Форма скал, ветер. Горы на фоне неба. Эта прозрачная ясность перед закатом — прямо сердце разрывается. — Смешок. — Потом догадался. Все эти вещи я как будто бы помню.Но откуда я могу их помнить? Да, я бывал в Греции прежде, но никогда — в таком уединенном уголке, среди именно таких холмов, такой игры цвета и тишины. С тех самых пор, как попал сюда, я вспоминаю. Все вроде бы знакомо… хотя нет, я не совсем точно выражаюсь. Порой случается, что ты делаешь какую-нибудь простейшую вещь и это производит на тебя совершенно неожиданное впечатление, которое ты будто уже когда-то испытывал, но давным-давно забыл. Ешь, например, смокву, и в этой смокве есть что-то высшее.Первая смоква. Прототип. Родоначальница смокв. — У него снова вырвался смешок. — Я чувствую, что уже знал когда-то особенную чистоту здешнего воздуха и воды, забирался в горы по тем же каменистым тропкам. Жутковатое ощущение. Метемпсихоз. Вот что я чувствовал с самого приезда, но до сих пор не отдавал себе в этом отчета.
— Абсолютное чувствуешь сплошь и рядом, — сказал я. — Голые холмы, человеческая фигура вдалеке.
— Да, и кажется, что ты это уже переживал в прошлом. Если как следует поразмыслить над словом «метемпсихоз», в нем обнаружишь не только «переселение души», но и индоевропейский корень «дышать». По-моему, это правильно. Мы словно вдыхаем то же самое. Подобные переживания глубже, чем то, что улавливают наши органы чувств. Дух, душа. Эти ощущения как-то связаны с самопознанием. Я думаю, их испытываешь только в определенных местах. Может быть, наш остров — мое место. Да, Греция полна этого мистического абсолюта. Но, может быть, надо попутешествовать, чтобы отыскать в нем себя.
— Это ведь индусская идея, — сказала Кэтрин. — Метемпсихоз. Или нет?
— Слово греческое, — ответил он. — Взгляните вверх, вселенная — чистая вероятность. Джеймс говорил, что слова витают в воздухе. Возможно, вместе с ними витают также и идеи, чувства, воспоминания. Не посещают ли нас воспоминания других людей? Если судить по законам физики, прошлое и будущее неотличимы. Мы всегда находимся в контакте. Хаотическое взаимодействие. Узор повторяется. Миры, скопления звезд, может быть, даже воспоминания.
— Включите свет, — сказал я.
Очередной смешок.
— У меня начинается слабоумие? Почему бы и нет. Возраст позволяет.
— Насчет слабоумия — это у всех. Но лучше бы вам не уходить так далеко от смокв. Про них мне было понятно.
Оуэн редко защищал свои выводы или точку зрения. При малейших признаках несогласия он поспешно капитулировал. Кэтрин, конечно, знала об этом и тут же заботливо сменила тему, всегда готовая охранять его душевное равновесие.
Страх. Вот какую тему она выбрала. В Европе нападают на свои собственные институты, на свою полицию, журналистов, промышленников, судей, ученых, законодателей. На Ближнем Востоке нападению подвергаются американцы. Что это значит? Ей хотелось услышать мнение аналитика.
— Банковские займы, кредиты на оружие, товары, технологии. Западные спецы — это ржа, разъедающая древние общества. Они говорят на тайном языке. Приносят с собой новые виды смерти. Новые способы думать о смерти. Учат оборачивать смерть себе на пользу. Вся банковская и промышленная деятельность, все эти нефтяные деньги создают в здешних краях нездоровую атмосферу, сложный комплекс зависимостей и страхов. Конечно, чужих тут тьма — не одни же американцы. Тут все. Но только в американцах есть нечто мифическое — оно-то и привлекает террористов.
— Хорошо, продолжай.
— Америка — это живой мировой миф. Когда убиваешь американца или винишь Америку в каком-нибудь местном несчастье, у тебя не возникает чувства, что ты неправ. Наша роль состоит в том, чтобы служить типажом, олицетворять собой некие вечные представления, которые нужны людям, чтобы утешать себя, оправдывать себя и так далее. Мы здесь ради того, чтобы помогать. Людям что-то нужно — мы это обеспечиваем. Миф — полезная вещь. Недовольные используют нас для разрядки, отводят на нас душу. Любопытно: когда я говорю со средиземноморским бизнесменом, выражающим симпатию и уважение к Соединенным Штатам, я автоматически предполагаю, что он либо обманщик, либо дурак. Недовольство Америкой ощущается всеми, как ни крути.
— И какая часть этого недовольства оправдана?
Я попытался прикинуть.
— Конечно, кое-где есть наше военное присутствие. Еще одна причина для нападок.
— Не кое-где, а почти везде. Ваше влияние чувствуется везде. Но отстреливают вас только в некоторых местах.
— Кажется, я слышу нотку сожаления. Канада — вот ты о чем? Там мы работаем безнаказанно.
— Да уж, там ваших хватает, — сказала она. — Две трети крупнейших корпораций.
— Канада — развитая страна. У них нет чувства морального превосходства. Люди, обладающие высокими технологиями и распространяющие их, — торговцы смертью. Все остальные невинны. Здесь, на Ближнем Востоке, сейчас особый подъем. Никаких сомнений, никакой неопределенности. Им все ясно как день. Высшая справедливость в том, чтобы убивать, — наверное, иногда в это начинают верить целые народы.
Звездная ночь, разговор с женой на греческом архипелаге.
— Канадцы парализованы неизбежностью, — сказала она. — Я не оправдываю их капитуляцию. Да-да, именно так. Жалкие капитулянты.
— У нас в Америке убийства неправильные. Это одно из следствий потребительской политики. Естественная эволюция фантазии потребителя. Люди стреляют с эстакад, из забаррикадированных домов. Чистое воображение.
— Теперь нотку сожаления слышу я.
— Нет связи с землей.
— Пожалуй, в этом есть доля правды. Малюсенькая.
— Я рад. Малюсенькая доля правды — на большее я никогда и не претендовал. Понимаете, что я имею в виду, Оуэн? Где вы там? Подайте голос. Я люблю натыкаться на что-нибудь в темноте.
Я опрокинул стакан и с удовольствием слушал, как он катится по грубой деревянной столешнице. Кэтрин поймала его на краю.
— Ну-ну, — сказала она.
— Самый крупный недостаток этого вина в том, что к нему можно привыкнуть.
Свет высоко на холме. Мы помолчали; тишина текла мимо.
— Почему язык разрушения так прекрасен? — спросил Оуэн.
Я не понял, о чем он говорит. Имел ли он в виду обычное оружие: парабеллумы, осколочные фанаты? Или то, что могло бы оказаться у террориста, какого-нибудь волоокого мальчика из Аданы — «Калашников» через плечо, тихий шепоток в темноте, с гасителем вспышки и складывающимся прикладом? Он сидел тихо, то бишь Оуэн, раздумывая над ответом. Здесь открывался простор для интерпретации, расширения охвата. Вермахт, панцер, блицкриг.Возможно, он терпеливо размышлял о том, в чем притягательная сила этих звуков, как они влияют на химию мозга на ранней стадии его развития. Или он говорил о математическом языке войны, ядерной теории игр, об этой кастаньетной сфане технических данных и мелких щелкающих слов?
— Может быть, они боятся хаоса, — сказал он. — Я пробовал понять их, представить, как у них работают мозги. Тот старик, Михаэли, мог стать жертвой некоего инстинкта, призывающего к порядку. Возможно, им чудилось, что они движутся к какому-то статическому совершенству. Культы всегда тяготеют к замкнутости, это естественно. Изолированность от внешнего мира здесь очень важна. Один разум — одно безумие. Стать частью единой фантастической картины. Сгруппироваться, сплотиться. И тем спастись от хаоса и жизни.
— Мне вот что пришло в голову, — сказала Кэфин. — Я думала об этом после того, как мы с Джеймсом говорили о раскопках на Крите, о человеческих жертвоприношениях у минойцев. Может быть, этот культ — современная разновидность того, древнего? Вы же помните пилосскую табличку, Оуэн. С линейным Б [16]. Молитвы о божественном заступничестве. Список жертв из десяти человек. Могло ли здешнее убийство тоже быть жертвой богам, только в современном исполнении? Вдруг эти люди верят в конец света?
— Любопытная версия. Но что-то мешает мне считать, что они приняли бы идею о высшем существе. Я видел их и говорил с ними. Они не одержимы мыслью о Боге или о богах, в этом я почему-то убежден, и даже если они верят, что надвигается светопреставление, они просто ждут его, не пытаясь предотвратить, не пытаясь успокоить богов или умилостивить их. Определенно, ждут. У меня сложилось впечатление, что они чрезвычайно терпеливы. И потом, разве смерть Михаэли была связана с каким-нибудь ритуалом? Ему проломили череп. Никаких признаков ритуала. Разве можно придумать бога, который удовлетворился бы такой жертвой, слабоумным стариком? Это же, по сути, обыкновенное уличное убийство.
— Может, их бог тоже слабоумный.
— Я говорил с ними, Кэтрин. Они просили меня рассказывать о древних алфавитах. Мы обсуждали эволюцию букв. Фигурку молящегося в синайском письме [17]. Пиктограмму быка. Алеф, альфа. Все начинается с обиходного, правда? Бык, дом, верблюд, ладонь, вода, рыба. С образов из внешнего мира. С самого простого, что было у людей на глазах. Обыденные предметы, животные, части тела. Мне кажется очень интересным, что эти символы, эти значки, которые теперь воспринимаются нами как чистая абстракция, вначале изображали собой реальные объекты, нередко одушевленные. — Продолжительная пауза. — Ваш муж считает, что все это заумная и бессмысленная болтовня.