Имена - Виктор Емский 23 стр.


Это был мрачный абориген с вьющимися черными волосами и густыми усами. Я подошел к нему почти вплотную — говоря по-гречески, я обычно стараюсь, чтобы меня слышало как можно меньше народу, — и неловко, с запинками объяснил, что у меня есть три карты местности к югу отсюда, района, где главная дорога спускается до предела, а затем поворачивает вверх по другому побережью. И все три — разные. И я хотел бы, чтобы он взглянул на них и сказал, какая из этих карт правильная, если таковая вообще имеется. Люди за ближним столиком, не греки, замолчали, когда я достиг середины своего монолога. Естественно, их молчание действовало мне на нервы. Черноволосый же остался совершенно невозмутим. Он произнес три-четыре слова, которых я не понял, глядя мимо меня на переднее окно.

Беседа за столиком возобновилась. Я купил несколько шоколадок для Тэпа. Потом спросил, есть ли здесь туалет. Грек посмотрел налево, я спросил, значит ли это, что он снаружи, он посмотрел снова, и я понял, что да.

Я прошел по дорожке, через грязный двор к туалету. Такой клоаки я еще не видел даже на Пелопоннесе. Стены были заляпаны дерьмом, унитаз засорен, дерьмо было на полу, на сиденье, на трубах и арматуре. У подножия унитаза желтела лужица стоялой мочи в дюйм глубиной — маленькое болото среди общего зловонного хаоса. Под холодным ветром, под мелким освежающим дождем этот скорбный приют представлял собой другой срез существования. У него была своя история — армии оправлявшихся на корточках бойцов, столетия войн, грабежей, осад, кровавых распрей. Я помочился, стоя на цыпочках в пяти футах от унитаза. Как странно, что люди все еще продолжают пользоваться этим отхожим местом. Это было как жертвоприношение Смерти — стоять здесь, направляя свою струю в загаженную фаянсовую дыру.

Медленно выезжая из городка, я миновал кафе с чувством, что за нами наблюдают, хотя и не понимал, кто. Разломив шоколадку, мы снова направились на юг сквозь легкую дождевую взвесь. Скоро впереди показались каменные башенки — высокие и узкие, с плоскими крышами, если не считать тех, у которых обвалились верхушки. Они стояли на фоне пустынного ландшафта, в мертвой послеполуденной тишине, одинокие, как шахматные фигуры с прямыми лаконичными силуэтами. С трудом верилось, что это бывшие человеческие жилища, — они больше походили на какие-то загадочные ритуальные сооружения.

— Я родился во время войны с Вьетнамом?

— Почему так мрачно? Не думаю, чтобы это травмировало тебя на всю жизнь.

— Но все-таки?

— Да. Это была наша любимая война — моя и твоей матери. Мы оба были против нее, но она настаивала, что она больше против, чем я. В результате возникло соревнование, нескончаемая битва. Страшно вспомнить, какие у нас были баталии.

— Неумно.

Вот что он говорил в тех случаях, когда другой мальчишка сказал бы «глупо» или «чушь». Неумно. В этом определении таился целый мир.

Он сидел, пристегнутый ремнем к креслу, в синей матросской шапочке, сосредоточившись на чем-то своем. В такие моменты его спокойствие выглядело немного жутковатым и он был способен на самые шокирующие вопросы о себе, состоянии своего душевного здоровья, своих шансах перешагнуть двадцатилетний возраст с учетом нынешних мировых конфликтов и новых болезней. Он задавал вопросы тихим, упорным голосом. У него была эта особенность, можно сказать, дар — тщательно взвешивать все за и против, обитать в своем собственном сознании как расчетливый статистик, нейтральный наблюдатель судеб.

— Что делают шерпы? — спросил я.

— Лазят по горам.

— Что находится в Аресибо?

— Радиотелескоп. Большая тарелка.

— Погоди, придумаю что-нибудь еще.

— Давай.

— Погоди, — сказал я.

На плато впереди нас, разделенные прогалиной чистого неба, стояли две группы башенок — длинные серые карандаши, поднимающиеся из утесов и кустарника. Они были разной высоты и в комплексе напоминали размытые дымкой и моросью очертания далекого современного города, выросшего из руин. Мы словно приближались к заповедному уголку, куда тысячу лет не ступала человеческая нога. Затерянная история. Пара сказочных городков на краю континента.

Конечно, это были всего только поселки, и не такие уж затерянные. Просто так они выглядели здесь, на Мани, среди скал. Мы нашли поворот и въехали в первый из городков. Дорога везде была немощеная — местами сплошная грязь, местами глубокие лужи. В некоторых домах явно жили, хотя мы никого не видели. Среди полуразвалившихся башенок попадались сравнительно недавние постройки из того же камня. Огороженные кактусовые садики. Номера домов, выведенные зеленой краской. Линия электропередач.

— В честь кого меня назвали?

— Ты знаешь.

— Но он умер.

— Это тут ни при чем. Когда приедешь в Лондон, попроси свою мать и тетку рассказать тебе о его причудах. Он был большой оригинал. Там это не редкость. А когда вернешься в Викторию, не забывай пописывать мне время от времени.

— Но почему меня назвали в его честь?

— Мы с твоей матерью оба любили его. Он был хороший человек, твой дед. Даже в семье мы зовем тебя так, как звали его некоторые деловые партнеры. Тэп — Томас Эдвард Паттисон, понял? Но его родственники это имя почти не употребляли. Мы звали его Томми. Он был Томми, ты — Тэп. Два славных чудака. Даже хотя ты Томас Эдвард Акстон, а вовсе не Паттисон, мы стали называть тебя Тэпом в его честь.

— А как он умер?

— Ты хочешь знать, как он умер, чтобы поразмыслить, так ли ты умрешь или по-другому. Но связи тут нет, поэтому брось выпытывать.

Мы проехали мимо собаки, спящей на куче оливкового жома. Еще через минуту снова выбрались на основную дорогу, затем свернули с нее во второй раз и покатили наверх, в следующий поселок с башенками. Какая-то женщина и ребенок отступили с порога вглубь дома, с холмов донеслись два негромких выстрела из дробовика — опять охотники. Кое-где попадались круглые каменные площадки для молотьбы. На шиферных крышах некоторых домов лежали камни. Другие камни были втиснуты в оконные проемы.

— Вот тебе еще. Что происходит на Бонневильских соляных равнинах?

— Реактивные автомобили. Испытания на скорость.

— Что тебе вспоминается при слове «Кимберли»?

— Подожди, дай подумать.

Кто они, те люди в кафе? Неужели из секты? За одним столиком — старик, перед ним белая чашка с отколотым краем. За другим целая группа, трое или четверо, определенно не греки. Они слушали, когда я спрашивал насчет карт. Откуда я знаю, что они не греки? Кто они, что они делают здесь, в этом унылом месте, зимой? А что здесь делаю я, и вправду ли я наткнулся на них, и хочу ли вернуться, взглянуть еще раз, убедиться так или иначе, когда со мной сын?

— Южная Африка.

— Теперь, если я догадаюсь, получится, что только из-за подсказки.

— Там кое-что добывают.

— Спасибо, что практически ответил за меня.

— Ну и что же это?

Мрачно сгорбился на сиденье.

— Алмазы.

Вскоре мы опять выехали на побережье. Последний отрог Тайгета уходил в море — ровная линия в угасающем свете дня. Я остановил машину, чтобы свериться с картами. Тэп показал на север: он заметил что-то через лобовое стекло с моей стороны. Спустя несколько секунд я тоже разглядел на фоне спускающегося террасами холма темную кучку башенок.

— По-моему, пора найти где-нибудь гостиницу или комнату. Хотя бы выяснить, где мы.

— Только туда и обратно, — попросил он.

— Ты любишь деревни с башенками.

Он не отрываясь смотрел на поселок.

— Или просто кататься?

— Туда и обратно, — повторил он. — А потом будем искать ночлег, обещаю.

Наверх вела плохая дорога, сплошь камни и грязь. Я услышал плеск — навстречу нам сбежали, перекрещиваясь, три-четыре ручейка, — и в голову мне полезли мысли об острых скалах, глубокой грязи, силе водных потоков, сгущающихся сумерках. Тэп отломил кусок шоколадки, потом разделил его на два — себе и мне. Дождь опять превратился в ливень.

— Указателей нет. Если бы знать, как называется это место, можно было бы отыскать его на карте. Тогда мы для разнообразия знали бы, где находимся.

— Может, спросим кого-нибудь там, наверху.

— Хотя его все равно, наверное, нет на карте.

— Давай у кого-нибудь спросим, — сказал он.

Грязные ручьи бурлили на корнях и каменистых порожках. Я заметил над нами засохшие кипарисы. Дорога петляла, низкорослые кактусы щеткой свисали со скал на обочинах.

— Сначала видишь что-нибудь впереди машины, а потом это проносится мимо таким, какое оно на самом деле.

— Как дерево, — сказал я.

— Потом смотришь в зеркальце и видишь тот же предмет, только он выглядит по-другому и движется быстрее, гораздо быстрее. Побочему тобак.

— Жалко, что твоей матери нет. Вы могли бы как следует поговорить на вашем родном языке. Ей уже выделили канаву?

— У нее кабинет.

— Ладно, это вопрос времени. Где-нибудь в Британской Колумбии есть канава, в которой она рано или поздно очутится. Ты, кажется, задал вопрос?

— На обском не бывает вопросов. Ты можешь спросить, но ты не произносишь это как вопрос по-английски. Говоришь, как обычное предложение.

Последний виток дороги на минуту увел нас от нужного направления, и открылся вид на другую деревню с башенками, темнеющую на далекой гряде, и еще одну, поменьше, маленький силуэт на равнине под нами. Потом мы свернули на длинную прямую перед въездом в поселок, и тут я увидел нечто такое, от чего по спине у меня поползли мурашки (не сразу — я должен был вдуматься, перевести). Я остановил машину и замер, упершись взглядом в холмистые поля.

Это был кусок скалы, десятифутовый валун, лежащий у кромки дороги слева от нас, красноватый камень с ровной поверхностью, на которой во всю ширину были написаны два слова — кое-где белая краска стекла вниз, образовав потеки, над одной буквой стояло четкое ударение.

Та Onómata.

— Почему мы остановились?

— Зря нас понесло на этот холм. Я виноват. Надо было искать, где переночевать, где поесть.

— Ты хочешь сказать, что мы повернем назад, когда уже почти доехали?

— Ты же прокатился вверх. Теперь прокатишься вниз.

— Что написано на той скале? Думаешь, это у них вместо дорожного указателя?

— Нет. Это не указатель.

— А что?

— Просто кто-то написал. Везде, где мы были, нам попадались надписи на стенах и зданиях. Политика. Мы даже видели короны — да здравствует король. Наверное, если поблизости нет стены, они рисуют на всем, что подвернется под руку. В данном случае, на скале.

— Это политика?

— Нет. Это не политика.

— Так что же?

— Я не знаю, Тэп.

— А что это означает, ты знаешь?

— Имена, — ответил я.

Мы сняли комнату над бакалейной лавочкой в обшарпанном приморском поселке с галечным пляжем и отвесными утесами у воды. Я был рад оказаться здесь. Мы сели каждый на свою кровать в полумраке, стараясь создать мысленную дистанцию между собой и автомобильной тряской, ухабами и поворотами этого дня. Нам не сразу удалось поверить, что мы наконец выбрались с последней полузатопленной дороги.

Старик-хозяин и его жена пригласили нас на ужин. В простой комнате за торговым помещением был брусчатый потолок, масляная лампа и резной сундук для белья, и благодаря этому возникало впечатление порядка и уюта — душа отдыхала после бесконечных камней снаружи. Старик немного знал немецкий и переходил на него, когда замечал, что я перестаю его понимать. Время от времени я переводил его слова Тэпу, придумывая на ходу большую их часть. Кажется, это устраивало и того и другого.

У женщины были седые волосы и ясные синие глаза. Зеркало окружали фотографии детей и внуков. Почти все они жили в Афинах или Патрах, кроме одного сына, похороненного неподалеку.

После ужина мы с полчаса посмотрели телевизор. Человек с указкой стоял перед картой, объясняя погоду. Тэп вдруг очень развеселился. Конечно, эта картина была ему знакома: карта, условные знаки на ней, человек, который говорит и показывает. Но этот человек говорил не по-английски. Вот что было смешно — эти странные слова в знакомой обстановке противоречили его ожиданиям, точно сама погода сошла с ума. Бакалейщик с женой присоединились к нему. Я тоже. Возможно, из-за необычного звучания чужого языка Тэпу вдруг показалась глупой сама эта идея — давать прогноз, говорить перед камерой о погоде. Она была глупой и в английском варианте. Но раньше он этого не осознавал.

Мы сидели в голубом свете экрана и смеялись.

Что ты знаешь о них?

Они не греки.

Откуда ты это знаешь?

Это видно сразу. По лицам, одежде, повадкам. Бросается в глаза. По всему. У иностранцев свое прошлое. Они прямо-таки светятся на фоне некоторых здешних мест. Их узнаешь мгновенно.

Сколько их было?

Один столик занят целиком. Но столики там маленькие. Я бы сказал, четверо. По крайней мере одна из них — женщина. За то короткое время, что я был там, видел их краем глаза, по-животному чувствовалих присутствие, я, кажется, успел уловить недоверие, подозрительность. Возможно, я фантазирую задним числом, но вряд ли. Это действительно было. Тогда я не ощутил этого в полной мере. Я был сосредоточен на другом и не думал, что это может оказаться важным.

На каком языке они говорили?

Не знаю. Их голоса для меня сливались, звучали в комнате только как фон. Я был так поглощен своими вопросами, что не замечал почти ничего вокруг.

Может быть, на английском?

Нет. Это был не английский. Его я опознал бы, даже не разбирая слов, по одной интонации.

Как они выглядели — общее впечатление?

Они выглядели как люди, явившиеся ниоткуда. Ускользали из круга всех привычных ассоциаций. Они не греки, но кто же они? В каком-то смысле они сочетались с этим жалким кафе не хуже любого местного лодыря. Они явно не спешили перебираться куда-то еще, чтобы сидеть там, жить там. Похоже, этих людей устраивало любое место. Им было безразлично, где находиться.

И все это с одного взгляда, за один проход по комнате?

Чувство есть чувство. Я не узнал бы их в толпе похожих людей, я не помню, как они выглядели по отдельности, но своего рода единство, впечатление некоей коллективной индивидуальности — да, это можно уловить и сразу.

Во что они были одеты?

На одном, кажется, был старый-престарый летчицкий китель. Вытертый чуть ли не до дыр. Шапка. На ком-то была шапка — вязаная, вроде ермолки, в темных тонах, с узором по краю. На женщине, по-моему, был шарф и сапоги. Эти сапоги я, наверное, заметил, когда мы проезжали мимо кафе после моих расспросов. Окна от потолка до пола.

Что еще?

Только впечатление чего-то старого, разномастного, с отдельными яркими пятнами, многослойного — надели все что могли, лишь бы удержать тепло.

Что еще?

Ничего.

Утром, через несколько минут после выезда из поселка, я увидел вынырнувшее из кустов на обочине темное пятно, что-то быстрое и увесистое, мелькнувшее рядом с правым передним колесом, сшиб его — глухой звук прокатился под нами — и поехал дальше.

— Что это было?

— Собака, — сказал он.

— Я слишком поздно ее заметил. Она выскочила прямо под машину.

Он промолчал.

— Хочешь вернуться?

— Какой смысл? — сказал он.

— Может, она еще жива. Взяли бы ее, пристроили куда-нибудь.

— Куда мы ее пристроим? Какой смысл? Поехали дальше. Я хочу ехать. Все.

Дождь лил уже сплошными потоками, и люди начали выбираться с полей — я и не знал, что они там были, — в основном старики и совсем дети, закутанные в плащи и шали, верхом на ослах, пешком, нагнув голову, или на тракторах, целыми семьями, с зонтиками, одеялами, кусками пластмассы, которые они держали над собой, скучившись между огромными колесами, медленно везущими их домой.

Я был в конторе один: рассылал телексы, считал на калькуляторе. Мне чудилось, что со времени самых первых вечерних посиделок на острове я втянут в спор с Оуэном Брейдмасом. Я не понимал толком, в чем предмет спора, но впервые почувствовал ослабление своей позиции, некую смутную опасность.

Назад Дальше