Это был мрачный абориген с вьющимися черными волосами и густыми усами. Я подошел к нему почти вплотную — говоря по-гречески, я обычно стараюсь, чтобы меня слышало как можно меньше народу, — и неловко, с запинками объяснил, что у меня есть три карты местности к югу отсюда, района, где главная дорога спускается до предела, а затем поворачивает вверх по другому побережью. И все три — разные. И я хотел бы, чтобы он взглянул на них и сказал, какая из этих карт правильная, если таковая вообще имеется. Люди за ближним столиком, не греки, замолчали, когда я достиг середины своего монолога. Естественно, их молчание действовало мне на нервы. Черноволосый же остался совершенно невозмутим. Он произнес три-четыре слова, которых я не понял, глядя мимо меня на переднее окно.
Беседа за столиком возобновилась. Я купил несколько шоколадок для Тэпа. Потом спросил, есть ли здесь туалет. Грек посмотрел налево, я спросил, значит ли это, что он снаружи, он посмотрел снова, и я понял, что да.
Я прошел по дорожке, через грязный двор к туалету. Такой клоаки я еще не видел даже на Пелопоннесе. Стены были заляпаны дерьмом, унитаз засорен, дерьмо было на полу, на сиденье, на трубах и арматуре. У подножия унитаза желтела лужица стоялой мочи в дюйм глубиной — маленькое болото среди общего зловонного хаоса. Под холодным ветром, под мелким освежающим дождем этот скорбный приют представлял собой другой срез существования. У него была своя история — армии оправлявшихся на корточках бойцов, столетия войн, грабежей, осад, кровавых распрей. Я помочился, стоя на цыпочках в пяти футах от унитаза. Как странно, что люди все еще продолжают пользоваться этим отхожим местом. Это было как жертвоприношение Смерти — стоять здесь, направляя свою струю в загаженную фаянсовую дыру.
Медленно выезжая из городка, я миновал кафе с чувством, что за нами наблюдают, хотя и не понимал, кто. Разломив шоколадку, мы снова направились на юг сквозь легкую дождевую взвесь. Скоро впереди показались каменные башенки — высокие и узкие, с плоскими крышами, если не считать тех, у которых обвалились верхушки. Они стояли на фоне пустынного ландшафта, в мертвой послеполуденной тишине, одинокие, как шахматные фигуры с прямыми лаконичными силуэтами. С трудом верилось, что это бывшие человеческие жилища, — они больше походили на какие-то загадочные ритуальные сооружения.
— Я родился во время войны с Вьетнамом?
— Почему так мрачно? Не думаю, чтобы это травмировало тебя на всю жизнь.
— Но все-таки?
— Да. Это была наша любимая война — моя и твоей матери. Мы оба были против нее, но она настаивала, что она больше против, чем я. В результате возникло соревнование, нескончаемая битва. Страшно вспомнить, какие у нас были баталии.
— Неумно.
Вот что он говорил в тех случаях, когда другой мальчишка сказал бы «глупо» или «чушь». Неумно. В этом определении таился целый мир.
Он сидел, пристегнутый ремнем к креслу, в синей матросской шапочке, сосредоточившись на чем-то своем. В такие моменты его спокойствие выглядело немного жутковатым и он был способен на самые шокирующие вопросы о себе, состоянии своего душевного здоровья, своих шансах перешагнуть двадцатилетний возраст с учетом нынешних мировых конфликтов и новых болезней. Он задавал вопросы тихим, упорным голосом. У него была эта особенность, можно сказать, дар — тщательно взвешивать все за и против, обитать в своем собственном сознании как расчетливый статистик, нейтральный наблюдатель судеб.
— Что делают шерпы? — спросил я.
— Лазят по горам.
— Что находится в Аресибо?
— Радиотелескоп. Большая тарелка.
— Погоди, придумаю что-нибудь еще.
— Давай.
— Погоди, — сказал я.
На плато впереди нас, разделенные прогалиной чистого неба, стояли две группы башенок — длинные серые карандаши, поднимающиеся из утесов и кустарника. Они были разной высоты и в комплексе напоминали размытые дымкой и моросью очертания далекого современного города, выросшего из руин. Мы словно приближались к заповедному уголку, куда тысячу лет не ступала человеческая нога. Затерянная история. Пара сказочных городков на краю континента.
Конечно, это были всего только поселки, и не такие уж затерянные. Просто так они выглядели здесь, на Мани, среди скал. Мы нашли поворот и въехали в первый из городков. Дорога везде была немощеная — местами сплошная грязь, местами глубокие лужи. В некоторых домах явно жили, хотя мы никого не видели. Среди полуразвалившихся башенок попадались сравнительно недавние постройки из того же камня. Огороженные кактусовые садики. Номера домов, выведенные зеленой краской. Линия электропередач.
— В честь кого меня назвали?
— Ты знаешь.
— Но он умер.
— Это тут ни при чем. Когда приедешь в Лондон, попроси свою мать и тетку рассказать тебе о его причудах. Он был большой оригинал. Там это не редкость. А когда вернешься в Викторию, не забывай пописывать мне время от времени.
— Но почему меня назвали в его честь?
— Мы с твоей матерью оба любили его. Он был хороший человек, твой дед. Даже в семье мы зовем тебя так, как звали его некоторые деловые партнеры. Тэп — Томас Эдвард Паттисон, понял? Но его родственники это имя почти не употребляли. Мы звали его Томми. Он был Томми, ты — Тэп. Два славных чудака. Даже хотя ты Томас Эдвард Акстон, а вовсе не Паттисон, мы стали называть тебя Тэпом в его честь.
— А как он умер?
— Ты хочешь знать, как он умер, чтобы поразмыслить, так ли ты умрешь или по-другому. Но связи тут нет, поэтому брось выпытывать.
Мы проехали мимо собаки, спящей на куче оливкового жома. Еще через минуту снова выбрались на основную дорогу, затем свернули с нее во второй раз и покатили наверх, в следующий поселок с башенками. Какая-то женщина и ребенок отступили с порога вглубь дома, с холмов донеслись два негромких выстрела из дробовика — опять охотники. Кое-где попадались круглые каменные площадки для молотьбы. На шиферных крышах некоторых домов лежали камни. Другие камни были втиснуты в оконные проемы.
— Вот тебе еще. Что происходит на Бонневильских соляных равнинах?
— Реактивные автомобили. Испытания на скорость.
— Что тебе вспоминается при слове «Кимберли»?
— Подожди, дай подумать.
Кто они, те люди в кафе? Неужели из секты? За одним столиком — старик, перед ним белая чашка с отколотым краем. За другим целая группа, трое или четверо, определенно не греки. Они слушали, когда я спрашивал насчет карт. Откуда я знаю, что они не греки? Кто они, что они делают здесь, в этом унылом месте, зимой? А что здесь делаю я, и вправду ли я наткнулся на них, и хочу ли вернуться, взглянуть еще раз, убедиться так или иначе, когда со мной сын?
— Южная Африка.
— Теперь, если я догадаюсь, получится, что только из-за подсказки.
— Там кое-что добывают.
— Спасибо, что практически ответил за меня.
— Ну и что же это?
Мрачно сгорбился на сиденье.
— Алмазы.
Вскоре мы опять выехали на побережье. Последний отрог Тайгета уходил в море — ровная линия в угасающем свете дня. Я остановил машину, чтобы свериться с картами. Тэп показал на север: он заметил что-то через лобовое стекло с моей стороны. Спустя несколько секунд я тоже разглядел на фоне спускающегося террасами холма темную кучку башенок.
— По-моему, пора найти где-нибудь гостиницу или комнату. Хотя бы выяснить, где мы.
— Только туда и обратно, — попросил он.
— Ты любишь деревни с башенками.
Он не отрываясь смотрел на поселок.
— Или просто кататься?
— Туда и обратно, — повторил он. — А потом будем искать ночлег, обещаю.
Наверх вела плохая дорога, сплошь камни и грязь. Я услышал плеск — навстречу нам сбежали, перекрещиваясь, три-четыре ручейка, — и в голову мне полезли мысли об острых скалах, глубокой грязи, силе водных потоков, сгущающихся сумерках. Тэп отломил кусок шоколадки, потом разделил его на два — себе и мне. Дождь опять превратился в ливень.
— Указателей нет. Если бы знать, как называется это место, можно было бы отыскать его на карте. Тогда мы для разнообразия знали бы, где находимся.
— Может, спросим кого-нибудь там, наверху.
— Хотя его все равно, наверное, нет на карте.
— Давай у кого-нибудь спросим, — сказал он.
Грязные ручьи бурлили на корнях и каменистых порожках. Я заметил над нами засохшие кипарисы. Дорога петляла, низкорослые кактусы щеткой свисали со скал на обочинах.
— Сначала видишь что-нибудь впереди машины, а потом это проносится мимо таким, какое оно на самом деле.
— Как дерево, — сказал я.
— Потом смотришь в зеркальце и видишь тот же предмет, только он выглядит по-другому и движется быстрее, гораздо быстрее. Побочему тобак.
— Жалко, что твоей матери нет. Вы могли бы как следует поговорить на вашем родном языке. Ей уже выделили канаву?
— У нее кабинет.
— Ладно, это вопрос времени. Где-нибудь в Британской Колумбии есть канава, в которой она рано или поздно очутится. Ты, кажется, задал вопрос?
— На обском не бывает вопросов. Ты можешь спросить, но ты не произносишь это как вопрос по-английски. Говоришь, как обычное предложение.
Последний виток дороги на минуту увел нас от нужного направления, и открылся вид на другую деревню с башенками, темнеющую на далекой гряде, и еще одну, поменьше, маленький силуэт на равнине под нами. Потом мы свернули на длинную прямую перед въездом в поселок, и тут я увидел нечто такое, от чего по спине у меня поползли мурашки (не сразу — я должен был вдуматься, перевести). Я остановил машину и замер, упершись взглядом в холмистые поля.
Это был кусок скалы, десятифутовый валун, лежащий у кромки дороги слева от нас, красноватый камень с ровной поверхностью, на которой во всю ширину были написаны два слова — кое-где белая краска стекла вниз, образовав потеки, над одной буквой стояло четкое ударение.
Та Onómata.
— Почему мы остановились?
— Зря нас понесло на этот холм. Я виноват. Надо было искать, где переночевать, где поесть.
— Ты хочешь сказать, что мы повернем назад, когда уже почти доехали?
— Ты же прокатился вверх. Теперь прокатишься вниз.
— Что написано на той скале? Думаешь, это у них вместо дорожного указателя?
— Нет. Это не указатель.
— А что?
— Просто кто-то написал. Везде, где мы были, нам попадались надписи на стенах и зданиях. Политика. Мы даже видели короны — да здравствует король. Наверное, если поблизости нет стены, они рисуют на всем, что подвернется под руку. В данном случае, на скале.
— Это политика?
— Нет. Это не политика.
— Так что же?
— Я не знаю, Тэп.
— А что это означает, ты знаешь?
— Имена, — ответил я.
Мы сняли комнату над бакалейной лавочкой в обшарпанном приморском поселке с галечным пляжем и отвесными утесами у воды. Я был рад оказаться здесь. Мы сели каждый на свою кровать в полумраке, стараясь создать мысленную дистанцию между собой и автомобильной тряской, ухабами и поворотами этого дня. Нам не сразу удалось поверить, что мы наконец выбрались с последней полузатопленной дороги.
Старик-хозяин и его жена пригласили нас на ужин. В простой комнате за торговым помещением был брусчатый потолок, масляная лампа и резной сундук для белья, и благодаря этому возникало впечатление порядка и уюта — душа отдыхала после бесконечных камней снаружи. Старик немного знал немецкий и переходил на него, когда замечал, что я перестаю его понимать. Время от времени я переводил его слова Тэпу, придумывая на ходу большую их часть. Кажется, это устраивало и того и другого.
У женщины были седые волосы и ясные синие глаза. Зеркало окружали фотографии детей и внуков. Почти все они жили в Афинах или Патрах, кроме одного сына, похороненного неподалеку.
После ужина мы с полчаса посмотрели телевизор. Человек с указкой стоял перед картой, объясняя погоду. Тэп вдруг очень развеселился. Конечно, эта картина была ему знакома: карта, условные знаки на ней, человек, который говорит и показывает. Но этот человек говорил не по-английски. Вот что было смешно — эти странные слова в знакомой обстановке противоречили его ожиданиям, точно сама погода сошла с ума. Бакалейщик с женой присоединились к нему. Я тоже. Возможно, из-за необычного звучания чужого языка Тэпу вдруг показалась глупой сама эта идея — давать прогноз, говорить перед камерой о погоде. Она была глупой и в английском варианте. Но раньше он этого не осознавал.
Мы сидели в голубом свете экрана и смеялись.
Что ты знаешь о них?
Они не греки.
Откуда ты это знаешь?
Это видно сразу. По лицам, одежде, повадкам. Бросается в глаза. По всему. У иностранцев свое прошлое. Они прямо-таки светятся на фоне некоторых здешних мест. Их узнаешь мгновенно.
Сколько их было?
Один столик занят целиком. Но столики там маленькие. Я бы сказал, четверо. По крайней мере одна из них — женщина. За то короткое время, что я был там, видел их краем глаза, по-животному чувствовалих присутствие, я, кажется, успел уловить недоверие, подозрительность. Возможно, я фантазирую задним числом, но вряд ли. Это действительно было. Тогда я не ощутил этого в полной мере. Я был сосредоточен на другом и не думал, что это может оказаться важным.
На каком языке они говорили?
Не знаю. Их голоса для меня сливались, звучали в комнате только как фон. Я был так поглощен своими вопросами, что не замечал почти ничего вокруг.
Может быть, на английском?
Нет. Это был не английский. Его я опознал бы, даже не разбирая слов, по одной интонации.
Как они выглядели — общее впечатление?
Они выглядели как люди, явившиеся ниоткуда. Ускользали из круга всех привычных ассоциаций. Они не греки, но кто же они? В каком-то смысле они сочетались с этим жалким кафе не хуже любого местного лодыря. Они явно не спешили перебираться куда-то еще, чтобы сидеть там, жить там. Похоже, этих людей устраивало любое место. Им было безразлично, где находиться.
И все это с одного взгляда, за один проход по комнате?
Чувство есть чувство. Я не узнал бы их в толпе похожих людей, я не помню, как они выглядели по отдельности, но своего рода единство, впечатление некоей коллективной индивидуальности — да, это можно уловить и сразу.
Во что они были одеты?
На одном, кажется, был старый-престарый летчицкий китель. Вытертый чуть ли не до дыр. Шапка. На ком-то была шапка — вязаная, вроде ермолки, в темных тонах, с узором по краю. На женщине, по-моему, был шарф и сапоги. Эти сапоги я, наверное, заметил, когда мы проезжали мимо кафе после моих расспросов. Окна от потолка до пола.
Что еще?
Только впечатление чего-то старого, разномастного, с отдельными яркими пятнами, многослойного — надели все что могли, лишь бы удержать тепло.
Что еще?
Ничего.
Утром, через несколько минут после выезда из поселка, я увидел вынырнувшее из кустов на обочине темное пятно, что-то быстрое и увесистое, мелькнувшее рядом с правым передним колесом, сшиб его — глухой звук прокатился под нами — и поехал дальше.
— Что это было?
— Собака, — сказал он.
— Я слишком поздно ее заметил. Она выскочила прямо под машину.
Он промолчал.
— Хочешь вернуться?
— Какой смысл? — сказал он.
— Может, она еще жива. Взяли бы ее, пристроили куда-нибудь.
— Куда мы ее пристроим? Какой смысл? Поехали дальше. Я хочу ехать. Все.
Дождь лил уже сплошными потоками, и люди начали выбираться с полей — я и не знал, что они там были, — в основном старики и совсем дети, закутанные в плащи и шали, верхом на ослах, пешком, нагнув голову, или на тракторах, целыми семьями, с зонтиками, одеялами, кусками пластмассы, которые они держали над собой, скучившись между огромными колесами, медленно везущими их домой.
Я был в конторе один: рассылал телексы, считал на калькуляторе. Мне чудилось, что со времени самых первых вечерних посиделок на острове я втянут в спор с Оуэном Брейдмасом. Я не понимал толком, в чем предмет спора, но впервые почувствовал ослабление своей позиции, некую смутную опасность.