Жорж Санд
Франсиа
Переводчик выражает благодарность Г. Попко за помощь в работе над книгой
Часть первая
В четверг 31 марта 1814 года парижане наблюдали проезд необычного кортежа. Царь Александр, сопровождаемый королем Пруссии и посланником австрийского императора князем Шварценбергом, в окружении блестящего штаба и эскорта из 50 тысяч гвардейцев медленно ехал верхом по предместью Сен-Мартен. Внешне царь был спокоен. Он играл важную роль великодушного победителя, и играл ее хорошо. Его свита была великолепна, солдаты величественны. Толпа хранила молчание.
Это происходило на следующий день после героической битвы последних легионов Империи[1], когда отважных французов отдали на милость победителя, унизительную для них. Все было потеряно, когда народ, не доверяя ему, лишили оружия, отказали в праве и средствах самому себя защищать. Поэтому молчание было для него единственным протестом, скорбь — единственной славой. По крайней мере эта скорбь останется в памяти свидетелей событий.
На фланге блестящего царского эскорта молодой русский офицер замечательно красивой наружности с трудом сдерживал свою горячую лошадь. Это был высокий, стройный человек, туго затянутый в талии офицерским ремнем, золотые кисти которого касались его бедер, как у загадочных фигур, изображенных на персидских барельефах периода заката; возможно, лишь любитель древности узнал бы в чертах и одежде молодого офицера почти неуловимый восточный колорит.
Он принадлежал к одному из тех южных народов, которые в результате войн или добровольно вошли в состав Российской империи. У него был прекрасный профиль, выразительные глаза, полные чувственные губы, великолепно развитые мускулы, скрытые под элегантным военным мундиром. Цивилизация смягчила его облик, однако в нем сохранилось что-то странное и завораживающее, что привлекало и останавливало взгляды, поначалу обращенные только на царя.
Лошадь молодого офицера, донельзя раздраженная медлительностью шествия и не понимающая, как вести себя в данных обстоятельствах, стремилась победоносно ворваться в поверженный город и растоптать его в своем диком галопе. Вот почему всадник, опасаясь нарушить строй и вызвать этим недовольство командиров, сдерживал ее с усилием, которое поглощало все его внимание и не позволяло ему заметить недружелюбный, а порой открыто враждебный прием населения.
Царь, внимательно и недоверчиво наблюдавший за всем, не заблуждался на сей счет, и ему не вполне удалось скрыть свои опасения. Толпа уплотнилась настолько, что стоило ей чуть сильнее сжать победителей (один из них сказал об этом царю), как они были бы раздавлены, даже не успев воспользоваться оружием. Это совсем не входило в замысел главного триумфатора. Он хотел вступить в Париж как ангел-хранитель народов, то есть как глава европейской коалиции. Царь наивно полагал, что подготовил все для этой великой и жестокой комедии. Малейшее волнение публики могло испортить сценарий задуманного им спектакля.
Это волнение едва не вспыхнуло из-за оплошности молодого всадника, вкратце описанного нами. В ту минуту, когда его лошадь, казалось, начала успокаиваться, молодая девушка, влекомая людским потоком или любопытством, нарушила стройные ряды национальных гвардейцев[2], молчаливо и скорбно поддерживавших порядок. Быть может, легкое прикосновение ее голубой шали или белого платья напугало строптивую лошадь, и она взвилась на дыбы; высоко поднятое копыто внезапно опустилось на плечо парижанки. Та пошатнулась, но, к счастью, не упала в толпе жителей предместья. Была ли она ранена или только испугана? Устав не позволял молодому русскому остановиться ни на мгновение и посмотреть, что с девушкой; сопровождая всемогущего императора, он не посмел нарушить торжественность процессии. И все же офицер оглянулся и проводил долгим взглядом группу взволнованных людей, оставшихся позади него.
Гризетку, а это могла быть только она[3], подняли множество крепких рук и в одно мгновение перенесли в находящийся поблизости кабачок. Толпа тотчас заполнила пустоту, образовавшуюся после происшествия. Послышались гневные восклицания, и достаточно было одного ответного слова из рядов чужеземцев, как возмущение распространилось бы с молниеносной быстротой.
Царь, с рассеянной и одновременно суровой улыбкой наблюдавший за всем, не сделал ни одного движения, чтобы сдержать свои когорты; его намерения были известны. Казалось, никто из окружения царя не заметил выражение угрозы, появившееся на лицах. Несколько бессвязных проклятий, несколько энергично поднятых кулаков остались позади. Офицер, невольно вызвавший эту неурядицу, тешил себя надеждой, что ни царь, ни один из его генералов ничего не заметили, но у русского правительства есть глаза и на затылке. Все обратили на это внимание: царь должен был узнать о проступке молодого ветреника, имевшего неосторожность выбрать для этого триумфального дня самую красивую и самую своенравную из верховых лошадей. Кроме того, ему доложили, что лицо молодого человека выразило сожаление и печаль, чего ему по неопытности не удалось скрыть.
Однако они обманулись. Выбор непокорной лошади сочли заслуживающим наказания, открыто проявленное сочувствие — частью чувствительной комедии, призванной растрогать парижан. Таким образом, к непродолжительному замешательству в рядах своего эскорта царь отнесся довольно спокойно.
По мере приближения к богатым кварталам воцарялось взаимное согласие, чужестранец вздохнул наконец свободно; затем внезапно все объединились — не без неловкости, но и без угрызений совести. Сторонники короля сбросили маски и устремились в объятия победителя. Волнение распространилось в массах. Здесь не думали о Бурбонах[4], им еще не доверяли, их не знали, но любили Александра, и бессердечных женщин, бросавшихся к его ногам, не останавливали и не оскорбляли национальные гвардейцы, грустно взиравшие на все и полагавшие, что чужестранцев благодарят просто за то, что они не разрушили Париж. Находя подобную благодарность ребяческой и преувеличенной, они не замечали того, что, выражая безрассудную радость, эти люди словно рукоплещут падению Франции.
Молодой русский офицер, чуть не испортивший представление этой грустной комедии, где столько актеров были просто статистами, ибо не знали слов пьесы, напрасно пытался осознать то, что наблюдал в Париже, — он, который видел сожженную Москву и все понял! Благодаря полученному им военному воспитанию и беспокойному времени, на которое пришлась его молодость, офицер приобрел рассудительность. Недостаток его философских воззрений восполнялся тонкой проницательностью, присущей его расе, и недоверчивостью, свойственной его среде. Он видел тогда и вновь увидел теперь две крайности патриотического чувства: богатую торговую Москву сожгли из-за ненависти к чужеземцам-французам; эта дикая, но возвышенная самоотверженность ужаснула и восхитила его. Затем блестящий и великолепный Париж пожертвовал честью во имя человечества, поскольку видел свой долг в спасении любой ценой цивилизации, оплотом которой он являлся.
Этот русский, сам бывший во многих отношениях дикарем, считал себя вправе глубоко презирать Париж и Францию. Он не догадывался, что Москва не сама себя разрушила, ибо у народов-рабов не спрашивают совета; они героичны поневоле и потому не имеют основания гордиться своими жертвами. Офицер не подозревал и о том, что с парижанами так же мало советовались о сдаче Парижа, как с москвичами о сожжении Москвы; не знал, что французы лишь относительно свободны, что их судьбами играли верхи и парижане были тогда столь же героичны, как и в наши дни[5].
Чужеземец, пришедший с берегов Танаиса[6], не более самих французов постигал тайны истории. Во время происшествия с его лошадью он понял жителя парижского предместья. Прочитал разгадку на его озабоченном лице, в его гневных глазах. Он сказал себе: этот народ предали, быть может, продали! Вместе с тем наблюдая постыдную симпатию, выказанную врагу знатью, офицер пришел в недоумение. Он говорил себе: эти люди трусливы. Вместо того чтобы потакать им, нашему царю следовало бы презирать их.
Тогда гуманные и великодушные чувства были подавлены и словно обесценены в его сердце видом небывалой низости, а сам он оказался во власти диких пьянящих инстинктов. Мурзакин решил, что этот город безумен, его жители легкомысленны и развращены, а женщины, предлагавшие себя и неотступно следовавшие за колесницей победителя, лишь прекрасные трофеи. Охваченный необузданным желанием, с горящим взором, трепещущими ноздрями и надменным сердцем, он въехал в Париж. Царь, с напускной скромностью отказавшийся занять Тюильри[7], отправился на Елисейские поля, чтобы произвести смотр своей великолепной гвардии, разыграв до конца спектакль, предназначенный для алчущих зрелищ парижан, после чего намеревался расположиться в Елисейском дворце[8].
В этот момент он должен был уладить два совершенно различных по важности дела. Одно касалось полученного во время смотра сообщения о том, что Елисейский дворец не безопасен для царя, так как в него заложена бомба. Тотчас отправили курьера к господину Талейрану[9], который любезно предложил свой дворец. Царь согласился, весьма довольный тем, что будет находиться в окружении тех, кто собирался вручить ему судьбу Франции. Затем он взглянул на другое сообщение: оно относилось к молодому князю Мурзакину, провинившемуся в предместье Сен-Мартен. «Пускай поселится где захочет, — сказал государь, — но остается там под арестом в течение трех дней». Вскочив на лошадь, император вместе со своим штабом вернулся на площадь Согласия, откуда пешком отправился к господину Талейрану. Его солдаты получили приказ располагаться на площадях. Жители, с которыми обходились так любезно, с удивлением и восхищением взирали на эти красивых, дисциплинированных военных, завладевших только городскими мостовыми и разместивших там свои походные кухни, ничего более не требуя. Парижский обыватель обрадовался и вообразил, что нашествие русских ему ничем не угрожает.
Что касается молодого штабного офицера, не допущенного во дворец, где собирался расположиться император, то он понял, что попал в крайнюю немилость, и искал ее причину, когда его дядя, адъютант государя граф Огоцкий, проходя мимо, тихо сказал:
— У тебя есть враги в окружении императора, но не бойся. Он знает и любит тебя. И чтобы уберечь тебя от них, государь велел тебе несколько дней не появляться при дворе. Дай мне знать, где остановишься.
— Я еще не знаю, — ответил молодой человек с фатальной покорностью судьбе, — все в руках Божьих!
Едва он произнес эти слова, как появился привлекательный всадник и вручил ему записку следующего содержания: «Маркиза де Тьевр с удовольствием напоминает, что по мужу она родня князю Мурзакину, и поручает мне пригласить Вас поселиться в особняке де Тьевров. Я присоединяюсь к ее настойчивой просьбе». Под запиской стояла подпись: «Маркиз де Тьевр». Мурзакин передал записку дяде. Тот с улыбкой вернул ее и пообещал навестить племянника, как только у него появится свободная минута. Сделав знак своему гайдуку, Мурзакин последовал за всадником, который быстро сопроводил их в особняк Тьевров в сен-жерменском предместье.
Красивый дом в стиле Людовика XIV, расположенный между двором и таинственным садом, был окружен высокими деревьями; его первый этаж возвышался над парадным подъездом; просторная прихожая, мягкие ковры, богато убранная столовая, очень уютный и с тонким вкусом меблированный салон — вот что мельком заметил Диомид Мурзакин, которого по русскому обычаю называли просто Диомидом, сыном Диомида, Диомидом Диомидовичем.
Маркиз де Тьевр вышел к нему навстречу с распростертыми объятиями. Это был непривлекательный человек лет пятидесяти, невысокий, худой, подвижный, с необыкновенно черными глазами и мертвенно-бледным лицом, в парике неправдоподобно черного цвета, в черной облегающей одежде, панталонах и черных чулках и в белоснежном жабо. В его неприметной особе поражал контраст белого и черного: настоящая сорока по оперению, трескотне и резвости.
Он говорил много, в самой любезной и предупредительной манере. Мурзакин знал французский язык довольно хорошо и говорил на нем свободнее, чем по-русски, поскольку родился в Малороссии, и ему приходилось прилагать немалые усилия, чтобы исправить свой южный выговор. Однако он не мог понять многословную и торопливую речь своего нового хозяина и, улавливая лишь несколько слов из каждой фразы, отвечал ему несколько невпопад. Мурзакин понял только то, что маркиз старается выяснить степень их родства, называя и страшно коверкая имена и фамилии тех людей, которые во времена французской эмиграции завязали с ним отношения благодаря браку одной из родственниц госпожи де Тьевр.
Мурзакин не имел ни малейшего представления об этом союзе и только намеревался чистосердечно признаться в том, что считает это родство весьма отдаленным, как вошла маркиза и приветствовала его менее пространно, но так же любезно, как и ее муж. Маркиза была молода и красива; это быстро рассеяло сомнения русского князя. Он сделал вид, что полностью в курсе дела, и, ничуть не смущаясь, согласился называться кузеном, как желала того маркиза. Она также потребовала, чтобы и Мурзакин называл ее кузиной, что тот сделал не без лукавства. Таким образом их отношения установились в несколько минут.
Маркиз проводил Мурзакина в приготовленные для него роскошные апартаменты, где он нашел своего казака, разбиравшего чемодан в ожидании прибытия остального багажа, за которым уже послали. Кроме того, маркиз предоставил в распоряжение Мурзакина преданного слугу: тот, немало путешествуя, запомнил несколько немецких слов и поэтом вообразил, что они с казаком поймут друг друга. От этого наивного заблуждения ему пришлось вскоре отказаться. Полагая, что Мурзакин — влиятельный князь, старый слуга стоял позади него, ловя взглядом каждое его движение и стараясь угадать, чем он может услужить и угодить высокому гостю.
По правде говоря, Диомид-варвар очень нуждался в помощи слуги, чтобы понять назначение предметов роскоши и туалета, предоставленных в его распоряжение. Он открыл множество флаконов, недоверчиво отодвигая подальше духи с тонким запахом и пытаясь найти обычный одеколон, который, по его мнению, был признаком хорошего тона. Мурзакин избегал отменно свежих и ароматных кремов и мазей: они казались ему испорченными, поскольку он привык к залежалым запасам своего походного багажа. Наконец, удовлетворившись щеткой и стряхнув пыль с волос и великолепного мундира, Мурзакин вернулся в гостиную. Заметив, что слуга-француз по-прежнему следует за ним, он вспомнил, что хотел просить его об одолжении. Мурзакин начал с того, что спросил его имя, и тот попросту ответил:
— Мартен.
— Ну хорошо! Мартен, окажите мне любезность, пошлите человека в предместье Сен-Мартен, номер… впрочем, я не знаю; это небольшое кафе, где можно курить… в витрине выставлены бильярдные кии; если едешь по предместью, оно расположено к бульвару ближе других.
— Мы найдем его, — с важным видом сказал Мартен.
— Да, его нужно найти, — повторил князь. — Кроме того, необходимо справиться об одной особе. Имени ее я не знаю: это молодая девушка лет шестнадцати или семнадцати, одетая в белое с голубым, довольно хорошенькая. — Мартен не сдержал улыбки, значение которой Мурзакин тотчас понял. — Это не каприз. Моя лошадь случайно задела эту девушку, и ее отнесли в кафе. Я хочу узнать, не ранена ли она, и принести ей свои извинения или же оказать помощь, если она в ней нуждается.