Импульсивный роман - Ксения Васильева 14 стр.


Там она долго возилась с плитой и поисками чего-нибудь к чаю. Печенье, сахар, испеченный позавчера пирог, который они так и не попробовали вместе.

Все-таки у нее гость, которого она сейчас не слышит даже, хотя уверена, что ходит он сейчас как лесная кошка по гостиной, заглядывая за шкафы и держа наизготове свой наган. А может, осмотрел уже и диванную. (Замечательная жизнь началась!) Он наверняка не успокоится, пока не осмотрит все. Она надменно улыбнулась, сидя на корточках и с трудом растопляя печку щепой — этого она совсем не умела, и приходилось учиться. Ну что ж, и прекрасно! Когда-то же надо!

Она предложит ему прогулку по дому и, хоть и не хочется ей забираться в пыль, откроет чердак, раскинет все старые сундуки, пусть чихает от пыли и хоть немного сконфузится. Самоуверен, как гвардеец.

…Быть богатой, знатной дамой… — промелькнуло в ней сегодняшнее гадание. Врут противные гадашки!

…Или бедной, бедной самой…

Эта строчка ей сегодня не выпала, но так и просится на язык.

А человек странен. Он будто чей-то двойник. Офицерский френч и солдатская шапчонка. Лица его она так и не разглядела, ей было неловко его рассматривать, да еще когда он хватается за наган. Но все же он опять показался ей похожим на Шурочку, а вроде и нет. Стриженные накоротко волосы разве? У Шурочки из-за ранения, а у этого из-за чего? И у Шурочки темнее, а у этого сероватые и жестко курчавятся даже такие короткие. Это она рассмотрела, потому что свет высоко поставленной свечи падал ему на голову. На круглую голову, давно выбритую наголо, а теперь курчавившуюся плотной сероватой бараньей шерстью.

И Эвангелина почувствовала, что ей не хочется идти к незнакомому этому человеку, который обходит мягкими неслышными шагами ее дом, а потом будет сидеть и пить с нею чай, а понадобится, то и пристрелит из своего нагана. А если бы тут, как вчера, сидел в темноте Юлиус, чего она сама бы не знала и вошла бы в дом как в пустой? Она зажгла бы свечу, и Юлиус вскочил, а человек бы выстрелил прежде, чем кто-нибудь успел хоть что-нибудь сказать. О том, что есть простой приказ руки вверх или за спину, она еще не знала. И не потому, что раньше были благословенные времена, когда никто такой приказ никогда не отдавал, а потому что их семья была настолько тиха и бездейственна, что даже не задумывалась над чем-либо подобным. Разве кто-нибудь когда-нибудь в их городке крикнул кому-нибудь: «Защищайтесь, сударь!»? Прекрасное и романтическое — «Защищайтесь, сударь». Да что говорить об их городке…

Эвангелина сделала все так, как будто работала в лучших домах горничной. Она расставила на серебряном мамочкином гостевом подносе все, что нашла на кухне, и быстро, ничего не качнув, пронесла поднос по коридору и легко, как показалось ей — изящно, вошла в гостиную. Человек стоял у отцовских стеколышек, разглядывал их, спиной к двери.

— Хорошая мишень, — сказала вдруг из какой-то давней книги Эвангелина, сама не зная, как это получилось, и что-то дрогнуло в ней и укатилось. Навсегда?..

Человек обернулся мгновенно и, странно узко раздвигая будто смерзшиеся губы, сказал:

— А что, хотели использовать?

Эвангелина поставила поднос на стол и засмеялась. Получилось. Ответить быстро и остро она не всегда могла. Только когда что-то захлестывало ее и ей казалось, что человека, которого она высмеивает, она любит, ну не любит, а влюблена в него, и тогда шуточки Улиты Болингер записывались в альбомы и она объявлялась «душкой». Так было с гимназическим батюшкой. Девицы заявили, что она в него влюбилась и оттого задает свои вопросы. И Эвангелина вдруг почувствовала, что ей интересно встречать его в коридорах гимназии, и особенно замирало у нее сердце, когда Закон Божий первый урок и зимой — зажжены лампы и тени качаются на стенах. И чем более интересен становился ей батюшка, тем нахальнее она себя с ним вела.

Теперь она только засмеялась, расставляя вазочки и чашки. Но человек упрямым поворотом к ней и настойчивым взглядом ждал ответа на свою — шутку ли? Откуда она могла знать. Она-то пошутила. А кто он такой?.. Она и лица его почти не видела и не могла предположить, сколько ему лет. Но, точно ощущая его состояние, все же ответила заготовленную фразу:

— Если господину угодно, я проведу его по всем залам дворца, чтобы он сам убедился, что здесь нет ни одного заговорщика.

Она усвоила вдруг и терминологию горничной. Скорее вольноопределяющейся фрейлины. Но все равно как бы то ни было — услужающей.

— Господа кончились, барышня, — вдруг хрипло и устало сказал он. — Начались граждане. Это вы сразу запомните. Я ладно, а другие могут и построже быть. — И сел устало в кресло, вытянув ноги в тонких офицерских сапогах.

Эвангелина вспыхнула от его замечания и от нахально-вялого тона. Противный серый тонконогий пшют с мягкими согласными в речи. Этот тон держал ее как бы на расстоянии и в повиновении. Она до сих пор не могла понять, сколько ему лет, и из каких он, и зачем сидит с ней. И если не доверяет, то почему не рыскает по дому? Сидит, свободно вытянув ноги, а сам готов в секунду вскочить и рысьим глазом посмотреть именно туда, куда будет нужно. Где прячутся Эвангелинины сообщники!

— Пейте чай, пожалуйста, — сказала она, придвинув к нему чашку с дымящимся чаем. Она и печенье пододвинула и варенья положила в розетку.

Он будто не заметил этого, а спросил все так же вяло:

— А где ваши родные, барышня?

— Здесь никого нет, — ответила Эвангелина и для верности обвела вокруг рукой, но почувствовала, что человек этим ответом не удовлетворился, продолжал сидеть так же и чай не пил. Но весь его вид показывал, что он как бы прислушивается и присматривается к дому.

Эвангелина молчала и тоже не притрагивалась к чаю. Настороженность и вместе с тем вялая презрительность человека злили ее. Но, злясь, она одновременно боялась, потому что в доме они были одни и он может сделать с нею все что захочет, а может, и самое ужасное для девицы, о чем рассказывали шепотом гимназистки. И родные стали казаться такими милыми и далекими, до слез почти, а приключение не таким уж и веселым и интересным, каким она его себе представляла, сидя на корточках и растапливая плиту. Но идти к своим она не хотела. Оставаться с человеком — тоже. Что ей делать — она не знала. Зазвала — сидит. Из диванной пробили часы. Человек сверил свои, и Эвангелина почувствовала, что он сейчас уйдет, потому что весь подобрался, подтянул ноги. Так и есть. Встает.

— Спасибо, милая барышня, за уют и ласку. Но мне недосуг, извините. Чай как-нибудь в другой раз. А бегать по темноте не советую. Могут и… — Он не закончил фразу, но все было ясно. Стоял, и Эвангелина увидела, какой он худой и высокий и какая у него тонкая шея. А голова круглая с серыми жесткими, наверное, волосами, коротенькими и неровными, кучерявыми коротко. Она пристально смотрела на него, потому что уже собралась попросить проводить ее к своим. Но как это сделать, чтобы не превратиться сразу в маленькую трусиху, — не знала.

И он смотрел на нее. На гладкий выпуклый светлый лоб со светлыми бровями, на затененные сейчас глаза, странные, слабо коричневые. Пелеринка на покатых плечах, и руки, обтянутые форменным платьем, тоненькие, длинные, судорожно зажаты. И круто вьющиеся волосы надо лбом и в косе, перекинутой на грудь. Барышня, ясно, чего-то боится. И почему — одна? Боится, что он что-то узнает? Что придут? Кто? Кого ждет эта барышнёнка в пустом доме, куда мчалась как заполошенная? Мелькнула мысль, что она боится просто. Его. Пустоты в доме. Вон какие жалкие глаза.

Человек отвернулся. Жалеешь. Нечего жалеть. О ней сегодня говорила ему лихая бабенка Глафира. Что девчонка из немцев, контра по натуре. А куда она бежала, ведь так и не сказали, барышня. Увиливали. Да и ловко. Не умеет он работать. Развел антимонию. Почему? Красивая? Видели и красивее. И не только видели. Размазня он. Хлюпик.

— Вот что, барышня. Вы мне все-таки скажите, куда это вы так бежали? И познакомиться не мешает, — сказал резко, не медлительно и не вяло человек.

Эвангелина со страхом отметила резкость, мысли ее заметались, и она стала отвечать как на экзамене, когда присутствовал инспектор.

— Меня зовут Эвангелина Болингер, — смешалась, — Улита Болингер…

— Как? — удивился человек и приблизил к ней лицо. — Как?

— Эван-гелина, то есть Улита Болингер.

Она близко увидела его лицо и увидела, что ото рта его прямо к уху идет тонкий глубокий шрам, и потому ей и казалось, что рот у него узкий и ужасно длинный. Этот шрам напугал ее, казалось, что на лице человека все время продолжается какая-то недобрая улыбка. И хозяин ее знает об этом и, когда не хочет, чтобы улыбку видели, отклоняется, а когда хочет напугать — то приближает лицо, как теперь. Сухое, обтянутое бесцветной кожей лицо с блеклыми губами и эта прячущаяся узкая кривая улыбка. Эвангелина отшатнулась. Боже мой, кого она пригласила к себе на чай, боже мой, Эвангелина! И что она думала, когда шла по темно-синему снегу и он держал ее за рукав. Стыдно произнести! А тут этот длинный белый рот и голос хриплый и тихий.

— Кто вы?

Зловеще все, зловеще. Эвангелина стала уже совершенно бормотать:

— У моего отца магазин точной оптики. Юлиус, то есть Алексей Егорович Болингер. Его все знают в городе. И нас…

Он перебил ее: видел. Читать умею.

— Училась в гимназии. В последнем классе, — упавшим голосом сказала она и замолчала. Потому что не знала, что еще говорить этому злому человеку со шрамом, ужасным шрамом. Его худоба, и эта серость лица, и белый шрам, продляющий по-клоунски рот, — но страшно, потому что не время для цирков и клоунов, а если и время, то для представлений, которые кончаются кровопролитно, как в далекой древности, когда цирк был самым жестоким зрелищем. И думаете, не смешным? И смешным тоже.

Эвангелине не приходилось бывать в таких непонятных отношениях с молодым человеком, возможно, ее круга. Человек удивительно менялся на глазах. То становясь старым крестьянином, то тридцатилетним шулером (как она их представляла), а иной момент казалось, что он приезжал сюда в свите великого князя в летнюю резиденцию. В свите был такой вот мальчишка с сухим и равнодушным лицом, только в статском платье. И с тросточкой. И когда этот стал похожим на статского с тростью, она перестала бояться и рассердилась снова. Чего он кривляется?

И этой злостью она убила свой страх. Как этот пшют смеет изображать из себя таинственную личность?! В конце концов, они оба с нею в новом и непонятном мире. А она еще отвечала перед ним как перед директрисой, пуще даже. Чуть книксен не сделала! Какой ужас! Теперь она вступила в игру со своими правилами! Пусть знает Эвангелину-Улиту Болингер!

— А кто вы?

Сказала это с вызовом.

Человек изумился такой перемене и не смог этого скрыть, но ответил.

— Моя фамилия Машин, а имя Михаил. Устраивает?

Эвангелина небрежно пожала плечами. Это означало, что ей вовсе неинтересно, как зовут этого человека, грубого и несимпатичного, а этикет соблюден, и хватит с нее. А сама подумала, ну и фамилия, неужели не смог придумать что-нибудь получше. Сейчас она кое-что ему скажет, пусть не думает, что она такая уж дурочка.

— А я вас знаю, — сказала Эвангелина и села, положив ногу на ногу, как делала тетя Аннета, рассказывая о своих заграничных путешествиях. — Знаю, знаю, не думайте, — повторила она, и в голосе ее звучало нарочито неприкрытое презрение.

Человек как-то вздернулся, а руку из-за борта френча не вынимал, туда тоже нарочито уставилась Эвангелина, чтобы кроме презрения он еще видел, что она все понимает и пистоля его ничуть не боится. Теперь, когда он узнан, франтик из свиты, Эвангелина почувствовала себя прекрасно.

— Вы решили, что я глупенькая барышня, купеческая дуреха, — продолжала Эвангелина вызывающе и подняла голову, а руки заложила под гимназический фартук, который раньше почему-то надела.

— Нет, — ответил человек, — нет. Вовсе я не подумал, что вы глупенькая барышня.

И это двойное нет и какая-то теплота, возникшая в его взгляде, подействовали на Эвангелину как укол, как запах эфира, в ней разлилась вдруг доброта, и вдруг неудержимо поманил ее этот человек без возраста и симпатичности и вообще всего, присущего нормальному мужчине. Без денег, богатства, родовитости, ей это открылось тоже сейчас, как и то, что человек манит ее, ничего для этого не совершая. Ей теперь стало все равно, был ли он в свите великого князя или нет. Или она ошиблась. Она услышала, но уже по-другому, тишину дома и черноту ночи за окном и одиночество вдвоем, в которое он не верил.

— Вы здесь одна? — снова резко спросил он.

— Да, — просто ответила Эвангелина, и он посмотрел на нее недоверчиво, но уже с тем, что произошло неслышимо с ними. Ему хотелось верить, но он не умел. Разучивался и преуспевал в этом.

— Почему? — криво усмехнулся он. И чувствовал, как двоится его сущность и как теплое и смутное, возникшее в нем, осваивается там. Необходимо было все приводить в порядок. Единственно возможный сейчас.

— Я с ними не хочу, — трудно и почти косноязычно сказала Эвангелина. И не могла пока сказать больше ничего, о чем должна бы сказать человеку, чтобы он все понял.

— «С ними», — подхватил и оживился человек. Он уже взял себя в руки и был только менее резким, что и так было большой победой барышни, о которой она не знала и не должна знать. — С кем же?

Он подумал, что не зря сидит здесь больше часа, что барышня наконец что-то скажет.

— С кем? Почему не хотите? Что вас не устраивает? Ну давайте же, давайте, — досадливо говорил человек, видя, что Эвангелина кусает губы и готова плакать. Вот еще радость!

Эвангелина молчала, опустив голову, но уже была готова исповедаться человеку. И не знала, как начать свою тяжкую исповедь, в которой, она понимала, не должна будет щадить ни мать, ни отца, ни сестру. Молчала и кусала губы, чтобы не заплакать перед человеком, которого то опасалась, как никогда нигде ранее не виданного, не похожего ни на кого из ее бывшего окружения, то испытывала к нему странное чувство, не сходное ни с одним из чувств, которые ей раньше приходилось испытывать к знакомым молодым людям. Разве только вот к Шурочке… Чувство это она не стала бы никому объяснять, потому что не сумела бы этого сделать. Разобраться в себе. Эвангелина взглянула украдкой на него и встретилась с небольшими, очень светлыми, чуть выпуклыми глазами, в которых появилось выражение. Какое-то. Впервые за вечер. Эвангелина стала уже привыкать к его холодному, пустому взгляду, пустоту которого усугубляла удивительная светлость, почти бесцветность глаз и лица.

Был третий, самый глухой час ночи, свеча стала уже оплывать, и чай остыл, так и не выпитый.

— Как я устал, — сказал человек, вырвалось вдруг из него, помимо его воли. Вот что придавало новое его взгляду. Усталость. Обычная человеческая усталость! И это простое человеческое вдруг позволило Эвангелине спросить то, о чем она все время думала и что не могла решить.

— Скажите, это вы приезжали сюда в свите великого князя?

Человек даже руку вынул из-за борта френча, сонливость его минутную сдуло ветром.

— Великого князя? Я? В свите? — повторял он, как бы уясняя себе то ли чудовищность вопроса, то ли пытаясь придумать достойный ответ. Достойный не глупости вопроса, а самому себе. То ли просто по привычке повторять сказанное, будто механически, а на самом деле для работы мысли.

— Да, — прошептала Эвангелина. — Мне показалось, я вас там видела.

Он засмеялся в первый раз. Смех у него был скрипучий. Шрам натянул кожу на щеке и не давал нормально открыться левой половине рта. Человек стал уродливым. С тонкими, облепившими зубы губами и провалами под острыми скулами. Скоро он перестал смеяться.

— Ну хватит всякой ерунды, — сказал он строго, считая, наверное, смех ответом. — Вы хотели мне все рассказать. Кто и что. Давайте. Я устал.

Теперь об усталости он сказал по-другому. Что, мол, не от слабости вырвалась ранее эта фраза, а что устал он возиться с нею и сидеть бессмысленно в этом доме, а его ждут дела. Что, наверное, тоже было правдой.

Назад Дальше