Импульсивный роман - Ксения Васильева 13 стр.


— Здравствуй, — сказала Томаса.

— Здра-авству-у-уй, — ответила как можно длиннее Эвангелина, чтобы хоть как-то подготовиться, потому что не могла пока понять и определить, с чем сестра послана и одна ли она здесь.

Томаса видела все. Какой робкой и виноватой вошла Эва в гостиную, и как смешалась, увидя ее, и как быстро «приняла вид». Все это увидела и поняла младшая сестра, она вдруг научилась понимать взгляды, движения, даже походки, то есть то, чему раньше не придавала значения. Всего уже произошло между нею и сестрой за малое время. Томаса успела и удивиться сестре, и возненавидеть ее на короткое время, конечно, и снова полюбить, жалеть и думать о ней ежеминутно. И мучиться тайной того, что вчера произошло здесь между отцом и сестрой, почему отец так странно неподвижно лежит с тех пор, как пришел отсюда, хотя все, что он сказал об их с Эвой решении, было разумным и с ее точки зрения. Однако никто ее в расчет не брал. Только когда стемнело на улице и в доме зажгли лампу, отец открыл глаза и смотрел долго в окно, а потом зашевелился на оттоманке, пытаясь встать. Они с Томасой были одни. Зинаида Андреевна сидела у Аннеты. Она, правда, глянула раза два в дверь; увидев, что Юлиус спит, успокаивалась. Сердилась она на мужа за то, что он никак не идет к новой власти выяснять их положение. А Томаса видела, что отцу плохо. Он не спал. Она это понимала. Иногда он открывал глаза и смотрел на комнату удивленно и смутно. Вот только когда стало темнеть, он ясными глазами посмотрел в окно и попытался встать. Но не смог этого сделать. И увидел Томасу. Тогда он улыбнулся и сказал: вот как я устал.

И тогда Томаса быстро — она чувствовала, что скоро придет мамочка, — сказала:

— Папа, я схожу за Эвой.

Юлиус снова попытался встать. И почти смог. Томаса подскочила к нему и ощутила, как трясутся у него руки от напряжения и насколько у него нет сил.

Но вдвоем они дошли до кресла. Юлиус присел на него и сказал совсем тихо: я тебя одну не пущу. Пойдем вместе.

Но Томаса уже обертывала голову старым Зинаиды Андреевниным платком, на туфли натягивала боты и говорила звонко и не своим голосом:

— Папа, я сейчас. Я скоро. Папа, только ты маме не говори. Я быстро. Никто меня не тронет. Я скоро. Мы с Эвой. Только маме, ради бога!

И не слушая ничего (хотя Юлиус молчал), Томаса выбежала на улицу. Ей казалось, что прямо на пороге ей встретится Эва, которая тут же «сделает вид», потому что она гордячка, всегда была ею и осталась. Конечно, отец вчера сказал Эве, что придет за нею, иначе быть не могло. Но разве Эва может догадаться, как отцу плохо. Томаса только сейчас, на бегу, поняла, как плохо Юлиусу. И может быть, это Эва, ненормальная, наговорила ему что-нибудь, а сейчас мучается от этого и боится идти к ним? Томаса добежала до дома за несколько минут, хотя расстояние было немалым. Она даже задохнулась и закашлялась, но не остановилась ни на секунду. Вдали от родных ей стало казаться, что положение у них катастрофическое, что все они пропадают и гибнут и что если она не поспеет, то прежде всего погибнет Эва и их ничто уже не спасет тоже. Тут она увидела, что дом их темен. Эвы там не было. Но Томаса не думала плохого: просто у Эвы не горит лампа, она спит, дремлет, плачет…

А вдруг Эва бежит другими переулками к тети Аннетиному дому? Как Томаса об этом не подумала, дурочка! Отец не догадается послать за нею Колю, да и не сможет со своею вечной вежливостью и стеснительностью. Хотя Томаса знала, что это-то отец попросит Колю сделать! Но ей нужно было как можно дольше чувствовать, что все не страшно и почти в порядке и скоро снова начнется скучная, но такая милая позавчерашняя жизнь. По инерции спешки Томаса не сняла пальто и платка и обежала весь дом единым духом, крича громко: Эва! Где ты, Эва!

Эвангелины не было.

Успокоившись немного, но так и не сняв пальто, Томаса села в гостиной и рассудила, что должна Эву подождать. Ждать. А вдруг Фирка утащила ее объясняться к новым властям? Мало ли что. Томаса чувствовала себя сейчас главой семьи, она видела, как сдали сразу родители. Но как ни запугивала себя Томаса, мысли ее о сестре заканчивались неожиданным припевом: ничего с ней не случилось.

Томаса зажгла свет, чтобы не было одиноко и чтобы тот, кто первый придет, знал, что она здесь. Когда стукнула входная дверь и тихо зашелестели шаги, она поняла, что это Эва. Кто еще так крадучись войдет, умеет войти? Шаги затихли. Эва чего-то боялась, подозрительным страхом, но не ужасом, когда кричат и бегут вон.

А когда Эва вошла, Томасе не захотелось ни объясняться, ни говорить обычные меж ними ласковые слова: душка, душечка, милочка, прелесть и т. д.

Она встала, накручивая на голову по-бабьи платок, и сказала спокойно:

— Пойдем, Эва. Мама велела бросить все и идти. Завтра папа идет к властям.

Говоря это, Томаса застегивала пальто, надевала варежки, но слышала, что Эвангелина не двигается. Томасе было шестнадцать, и она уже не была такой маленькой, как представлялось сестре. Томаса была некрасивой, а маленькой — нет.

Теперь все было застегнуто, надето и надо было ждать Эву. Томаса глянула на сестру. И увидела сестру вовсе не в позе готовности. Наоборот. Эва прочно и как бы надолго прислонилась к дверному косяку и рассматривала Томасу с очевидным интересом. Будто та проделывала бог весть какие удивительные вещи, а не застегивала пальто. Томаса, глядя прямо в ее коричневые, светлые — ах какие красивые глаза! — сказала:

— Идем же, Эва. Папа и мамочка волнуются.

Эвангелина медлила с ответом. Она смотрела на Томасу и думала о том, что вот сейчас или никогда. Или сейчас кончится это тем, что она все-таки уйдет с сестрой, или… Отца к ней не пустили, это ясно. Он же не сумел ее уговорить, привести. Внезапно с тоскливой нежностью Эвангелина вспомнила отца, каким он был вчера, как лежал, молчал, не звал ее никуда и сегодня сбежал утром, боясь ей надоесть. О господи! Она же все понимает! Но изменилась жизнь, и она выбирает новую, измененную; пусть даже плохую, дурную, грязную, без родителей, без сестры, без прошлого. Какую угодно, но новую. Так распаляла она себя, не зная о новой жизни ни с птичий носок, а определяла ее для красоты и собственного жертвенного величия.

Поэтому медлила с ответом. Напрягая все силы, чтобы сейчас, разом, отделаться от своего прошлого.

— Никуда я не пойду, — сказала она, принимая свою любимую испанскую позу. — Я папе об этом вчера сказала. Что он там выдумал про меня? Я сказала, что не пойду, и он сам со мною согласился. — Уле-Эве уже было без разницы, предает она Юлиуса или нет. — Пойми, это невоз-мож-но. Возвращаться. Пойми, Тоня, — вдруг назвала сестру ее крещеным именем, которое почти забыла. — Пой-ми. Не-воз-можно. Меня зазывают, а я не хо-чу. Я стану жить так, как мне хочется, а не кому-то. Мне от родителей ничего не надо, пусть забирают все, что здесь есть. — Эвангелину совсем покинула мимолетная тусклая нежность к отцу, и ей хотелось предстать перед Томасой взрослой девицей, которая вправе решать сама свою судьбу.

У Томасы сделалось каменное лицо — наверное, на словах об отце. Вот как? Но разве не вместе они хихикали над ним ежевечерне, лежа в постелях и обсуждая дневные новости. Без отца не обходился ни один пододеяльный хохот. Отец был для них Юлиусом и шутом. А теперь Томаса обижается, стоит Эвангелине сказать что-нибудь совсем невинное. Какая хитрая девчонка. Маленькая, толстая, злая. Глаза у Эвангелины вспыхнули как рождественские свечи на темной до поры елке. Но Томаса опередила ее:

— Ты гадкая, Эва.

И Томаса прошла мимо сестры в дверь с тем же каменным лицом. Эвангелина еле сдержалась, чтобы не ущипнуть ее пребольно, еле-еле удержалась.

Прошептала, скорее прошипела:

— Только больше без послов!

А Томаса? Что Томаса! Она шла по коридору. Как будто за ее спиной не оставалась родная сестра, в пустом доме, одна, которая, может быть, и не хочет жить с ними, но это никак не касается их любви. Где же эта любовь? В которой Томаса клялась Эве каждый вечер, где? Куда подевалось обещание никогда не покидать друг друга? Эва не хочет жить с ними? Ну и что! Томаса может остаться с нею. Не остаться, ладно, но спросить хотя бы — Эвочка, милочка, почему ты не хочешь с нами жить? Мы тебе надоели? И, может быть, тогда бы они подумали вдвоем, что же такое новая жизнь и что такое они в ней. Не умирать же им, в конце концов. Или, может быть, умирать? Ну нет, она умирать не собирается! Эвангелина была вне себя. Хлопнула входная дверь. Томаса ушла. Эвангелина кинулась к окну и увидела на синем снегу квадратную тень Томасы и дальше ее саму, такую же квадратную, идущую быстро прочь. Вот она завернула за угол. Все. Пусть себе идет, сказала Эвангелина, и голос ее показался ей незнакомым. Она прошла в диванную, в кухню, в гостиную и зажгла везде лампы. Самой светлой оказалась диванная, самая маленькая в доме. Эвангелина подошла к фортепиано, подняла и опустила крышку, села в угол диванчика, подобрала ноги… И тут, в стороне, где бежала сейчас Томаса, раздался выстрел. Эвангелина замерла. Дом, от внутренней вездесущей тяжелой тишины колыхался, как бочка на волнах. Из черноты окна, издалека, неслись еще выстрелы и странно молчали собаки, которые раньше, казалось, в давние-давние времена, заливались лаем на любой звук.

Сейчас. Войдут к ней. И убьют. Эвангелина знала, что будет кричать. Разрывая до крови рот и не чувствуя боли. Она оглянулась. Никого. Сзади! В поту она повернулась лицом к двери. От резкого ее движения заколебался огонек в лампе (керосин, видно, уже кончался, лампа еле светила). ОНО ТАМ! Больше смотреть в муть комнаты она не могла, неслась в переднюю, на ходу вдевая руки в рукава пальто, схватив только шальку, тонкую, как паутинка. Выскочила из дома. Не закрыла дверь. Не видя ничего перед собой, в распахнутом пальто, она бежала в сторону тети Аннетиного дома. Кто-то крикнул ей вслед, но она летела как аэроплан. Она услышала за собой бег, когда он был совсем близко, рядом с нею. Сил не стало, Эвангелине казалось, что из горла у нее сейчас хлынет кровь, так велико было напряжение последних минут. Кто-то ухватил ее за рукав, и она, покачнувшись, остановилась. Ей не пришлось оборачиваться — тот, кто остановил ее сумасшедший бег, вышел перед ней и протянул ей что-то, от чего, как от обличающих документов, она отшатнулась. Это была ее шалька, которую она в беге выронила на снег. А отшатнулась она от нее, потому что шалька в ночи виделась как комок бинта. Ей протягивали этот комок, и она наконец различила шальку. Всего-то шальку. Она взяла ее и, не понимая, что с нею делать, держала в руке и глянула на того, кто дал шальку. Кто молча стоял перед ней. Это был военный в длинной шинели и шапчонке, которого она недавно видела с Фиркой. Лицо у него было белое, а нос темнел на этом лице, потому что человек замерз. Губы его от долгого холода (наверное, он целый день пробыл на улице) прилипли к зубам и были плоские и тоже темные, и Эвангелина смотрела на это странное лицо и боялась. Она была готова снова бежать, но человек не позволил, учуяв ее движение. С трудом раздвигая темные губы, человек спросил:

— Чего вы, барышня, так испугались?

Эвангелина не могла отвечать, она продолжала смотреть в лицо человека и, покоряясь его жесткой воле, медленно двинулась куда-то. Он сбоку, все еще держа ее за руку, посмотрел на нее и отрывисто и хрипло сказал:

— Застегните пальто и повяжите платок.

Эвангелина послушно и неловко, она была без перчаток, застегнула пальто, накинула шальку на голову, только теперь ощутив, как морозно на улице.

— Чего вы так испугались? — снова спросил ее теперь уже немного знакомый голос.

— Не знаю, — ответила она, и вправду теперь не зная, почему так бежала.

Она вдруг подумала, что, может, попросить этого человека проводить ее к родителям, но не попросила, опасаясь его самого.

— За мной кто-то гнался, — сказала она еще.

— Куда вы бежали? — спросил снова человек. И она почувствовала, что ему это важно почему-то. Сказать, что к тете Аннете? Нет, тогда он поведет ее туда, а ей идти туда опять расхотелось.

— Туда… — неопределенно мотнула Эвангелина головой.

— Так куда же? — несколько раздраженно спросил ее человек.

Он не отставал от нее, и оказалось, или казалось, что он ее все-таки провожает.

— Туда, — уже тверже сказала Эвангелина и повернула к своему дому. Выходило все-таки, что человек этот ее провожает! Он тоже повернул вместе с нею. Теперь Эвангелина смогла отдышаться. Человек искоса взглянул на нее, когда она с хрипом закашлялась, и ей показалось, что он ее жалеет.

Скоро они подошли к ее дому. И, если следовать правилам, которые ей прививали с детства, то она должна была остановиться перед дверью, сделать маленький книксен и с достоинством удалиться в дом. Дав понять человеку, оказавшему любезность, что более в нем не нуждаются и знакомство на этом заканчивается. Если же молодой человек захочет еще увидеть барышню, которой случайно помог на улице, то сделать это он может через общих или приобретенных знакомых. Но Эвангелина об этих правилах и не вспомнила, потому что хоть и прошло чуть больше суток, а для нее все бывшие правила, порядки и законы стали прошлым. Домой ей входить страшно. И человек не уходил. У него тоже были какие-то свои соображения. На Эвангелину он не претендовал, это она видела, хотя это «претендовал, не претендовал» осталось в прошлом, но вдруг ожило. Эра сама просеивала, что к чему, и оставляла то, что сгождалось. Вот и это сгодилось, и значит — ур-ра! — останутся отношения между мужчинами и женщинами такими же, как и были. Будут любовь и ревность. И равнодушие. И слезы! И будут заключаться браки и рождаться дети. А значит, мир останется незыблемым. ЭВОЭ, — воскликнул бы Парис.

Эвангелина поняла, что человек почему-то не хочет уходить, и это было ей на руку (она уже меньше стала его бояться, все-таки и Фирка его знает, в конце-то концов…), и она порадовалась, что человек не лезет к ней с любезностями и намеками (она знала, что ТАК бывает). А поэтому надо ей его использовать (вот так, милые читатели и читательницы!).

И светски, нимало не смущаясь (она это умела!) Эвангелина сказала:

— Не будет ли у вас времени выпить чаю?

И добавила: такой мороз. И я так вам благодарна. (Чашка чая еще имела тогда свое первоначальное, исконное значение, она не стала категорией приближения к близкой близости. Можно зайти к вам выпить чаю? — говорит современный мужчина и знает: «да» — да, «нет» — нет.)

— Хорошо, — сказал как-то озабоченно человек. И Эвангелина ввела его в дом, — конечно, опять побаиваясь — но гораздо меньше, чем одиночества и тети Аннетиного дома.

Человек, войдя, зажег спичку и, сняв шинель, повесил ее на вешалку, засунув шапчонку в рукав. Эвангелине пальто он снять не помог, а оглядел, пока она раздевалась, прихожую. Но она почему-то на него не обиделась. Сняла сама пальто и так как спичка уже не горела, то сказала: идите по коридору, в гостиную. А я поставлю чайник.

Кухня была сразу за углом, а гостиная дальше по коридору, и она вдруг услышала металлический щелчок, он не шел в гостиную, а продолжал стоять в прихожей, не зажигая спички. И тогда она сказала в темноте передней:

— Вас проводить? — И хотела зажечь свечу, которая стояла на подзеркальнике, только сейчас о ней вспомнив.

Человек ответил не сразу: не надо, я вижу.

В голосе его Эвангелина услышала напряженность. И вдруг пришло в ее голову, молодую и глупую, что человек ей не доверяет. Как, впрочем, и она ему. Даже более. Она в своем доме. Он — в чужом. И не только в доме — в городе. А дом весь темен, и дверь отперта. И она исчезает куда-то. А его посылает по темному коридору… К кому?

Ах, Эвангелина, не дурочка она. Многого не знала, да узнает понемногу.

— Я вас провожу, — сказала так, чтобы в голосе была доброжелательность. — Только зажгу свечу.

Но он снова чиркнул спичкой и зажег свечу сам, мгновенно увидев, где она стоит. А до этого что-то сунул за борт френча, явно офицерского, — что как-то сняло с Эвангелины напряженность.

Бандит не стал бы церемониться, подумала она, и была права. А сунул за борт френча он все-таки наган!

— Дайте свечу, — сказала она, не добавив — «пожалуйста», не захотела добавить. Ей нравилась такая грубоватая краткость и ясность. Их пальцы столкнулись на подсвечнике, но то, что они мужчина и женщина, — не играло еще своей роли.

Они шли по коридору, и Эвангелина снова ощущала идущую от человека тяжелую осторожность. Он следовал в шаге за нею. Тихо и будто крадучись, но крадучись не как трусливое слабое существо, а как хищник, чуя возможность жертвы или собственной гибели, чуя равного по силе.

Слишком поздний чай, чтобы ему доверять, думал человек, пока Эвангелина зажигала от свечи другую свечу, на буфете.

Гостиную Эвангелина сегодня не прибирала, да и вчера тоже. Но все же она выглядела вполне достойно, со штофными стенами и тяжелой темной Эберхардтовой еще мебелью. Свеча была в серебряном подсвечнике, и свет от нее падал на коллекцию Юлиусовых стекол. Они играли огнями, и Эвангелина подумала, что гостиная лучше, чем ей всегда казалось. Человек сел на стул прямо и сухо, и взгляд его неотступно следовал за ней. И странно, все это происходило молча, не так, как было бы раньше, пригласи она кого-нибудь в гости. Она бы болтала уже, как заведенная. А тут ни она, ни человек не чувствовали себя неловко от молчания. Впрочем, приглашение в гости было относительным. Она ушла в кухню.

Назад Дальше