Частные беседы - Ксения Васильева 2 стр.


Утро. Суббота. Теплынь. Сижу на качелях и пописываю тебе

Компания наша увеличилась, у Августа и Марты поселилась, как всегда, семья из Ленинграда — Милочка Санни с мужем Володей и сыном Митей. Молодая дама, очень хорошенькая, то ли инженер, то ли мнс. Папа Милочки из обрусевших итальянцев (прадед), отсюда и фамилия — Санни. Милочка тоненькая, бледненькая, с большими коричневыми волосами до плеч, оливковый отсвет на скулах, нуль косметики — этакий шедевр! И живет рядом, про меня спрашивала, как говорит Яновна. Готов ли я на необременительный роман? Не знаю, может, и готов, но не очень, наверное не хватает гормонов маскулина. Милочкин муж, толстый белобрысый Володя Краснов, кандидат, лет тридцати, с приличествующей возрасту и рангу фанаберией, имеющий весь джентльменский набор: знание дизайна и применение его на практике, машину «Жигули», умение читать Агату Кристи и Чейза в подлиннике (конечно, кое-как, но пересказать можно и самому понять слегка). Таких парней я знаю: убери у них набор — и такой вот Володя Краснов просто дематериализуется. Не подумай, что я стал старой сплетницей, размышляю на досуге, а выкладываю тебе. Может, скажешь, завидую — что жена красотка? Нет. Володя как-то все время несколько надут и важен и вроде бы чем-то недоволен, и прелесть его жены, мне кажется, проходит мимо него. У меня впечатление, что у него отсутствует орган, который любит (не которым любят — этот есть, наверное). А видел бы ты, как Милочка Санни выходит из озера в белоснежном бикини, и выжимает волосы тонкой оливковой ручкой, а сама вся в брызгах озерных. Такая жена престижна для джентльмена с набором — собственно, она в этот набор входит. А Володя любит слушать Яновну. И если взять мой отсчет от набора, то Яновна со своими театральными историями тоже престижна, тот же Володя будет о ней рассказывать зимними вечерами истории и подавать ее в качестве старой графини или еще чего-либо такого же изумляющего. Кстати, я, рассказывая тебе о Яновне, пытаюсь проникнуть в ее мир, но, увы, — не могу, хотя не так мы и далеки по времени. У Яновны удивительные глаза для старого человека — они ярко-синие и блестят и искрятся, загораясь поистине лиловым огнем во время вечерних бесед за кофе (мы пьем кофе на ночь, и ничего!). Лиловый огонь в ее глазах загорается еще тогда, когда она хочет кого-нибудь обольстить (смеешься, Витвас, медведь сибирский, а ведь это чистая правда, восьмидесятилетняя старуха обольщает, кого захочет. Все мы вьемся вокруг нее как мошки: и постояльцы и ученики). У нее кружок тартуских студенток, она учит их какой-то особой вязи, национальному узору. Студенток — пять, после занятий они не уезжают, а садятся с нами на террасе пить кофе. Реально — она учит их вышивать, плести узоры, а за этой реальностью стоит ее личность, ее духовная жизнь, необъяснимая, глубинная, обо всем она мыслит ярко и неординарно.

Представь себе, Витвас, такой вечер: сидишь ты в плетеном кресле на террасе, расслабился совершенно, ты можешь сказать все, что угодно, о чем угодно рассказать, всякую чушь высказать, авось что умное выскочит, и слушает тебя эта старая женщина внимательно, смотрит на тебя так, будто ты ей неведомые миры открываешь, ждет твоего слова, будто оно откровение и тебе невольно хочется это откровение высказать. Представляешь, как пробуждается мысль, разум, сидишь расслабясь, а мозги работают. И так тебе не хочется дураком предстать, хотя вполне можно, никто не засмеет и не осудит. Дураки такие милые, от них нет зла — говорит Яновна. Мне иногда кажется, что это она нас утешает. Она считает всех нас детьми, без отсчета возраста — для нее так оно и есть, наверное. Ну вот, сидим, болтаем, каждый что волен, то и говорит — а напротив сидит молчунья Милочка Санни, с ярким, пушистым клубком шерсти — она все время вяжет что-то красивое, по крайней мере по цвету. Сидит ровненько, улыбается любезно, обстоятельно, но, мне кажется, единственная не слушает, о чем говорится за столом, даже резкого голоса Яновны не слышит. Не то чтобы она предается мыслям, нет — возможно, она сохраняет улыбку, это сложно, особенно когда хочется спать или еще чего-либо иного, стороннего этой компании и этих зыбких бесед. На свет лампы летят мелкие неочевидные прибалтийские мошки, кругом тишь сухого соснового леса с тонкими потрескиваниями, которые только усиливают тишину. Тебя бы сюда, посидел бы посмотрел, может, поссорился с Яновной, хотя нет — она из знакомого тебе контингента твоих «девочек». И еще пришел мне в голову вариант — схватил бы ты Милочку Санни в охапку — и тягу. Нет? Шучу, ты человек положительный и семьянин (не думай, что я плохо отношусь к Татьяне — просто пришла в голову идейка вот такая, в порядке бреда). Скорее всего ты сидел бы скромно в сторонке и слушал, и вовсе не помышлял бы по поводу Милочки. Вот так и получается, что никто не помышляет по ее поводу. Приезжал тут к А. Я. племянник из Таллинна, капитан траулера. Весь как снятый со страницы какого-нибудь романтического, гриновского, романа — высок, плечист, сероглаз. Я был уверен, что капитан сдаст позиции и будет бродить оглашенной тенью у дома Августа и Марты. Толстяк Володя полетит к чертям, а Милочка примет восторги сероглазого капитана, сама влюбится безмерно и удалится с капитаном в голубую даль. Вот так я придумал, желая всем добра, а себе интереса. Тем более что Милочка при капитане как-то заклубилась, чуть отложила вязание, обернула прелестную головку огненным шарфом, выпила с нами беззвучно кофе (обычно она не пила, объясняла, что не любит, не выносит запаха кофе). Я даже вздрогнул от ее кофепития — но что, Виталя? А ничего. Капитан ловил целыми днями несуществующую рыбу в реке (не надоело на тральщике?), а вечером, выпив кружку молока, удалялся, сказав всем весело: «ТОСФИТАНИЙ, ТОСАФТРА, УХОЖУ НЕМНОЖКА СПАТ». Правда, один раз он попытался рассказать «отин смешной рипный история», не получилось — русский он знает плохо, а парень, видно, веселый и славный. (А как роскошно скрипели под его шагами деревянные ступени!) Милочка сняла шарфик, перестала пить кофе, прилежно принялась за вязание. Только мне показалось, в глазах ее ровно на секунду появилась горечь и тут же исчезла. А кэп сидел рядом, прищурив свои серые киноглаза и попыхивая трубкой. Иногда он чуть придремывал, чуть всхрапывал, мужчина как мужчина, на отдыхе, наверное нисколько не хуже и не лучше Краснова. Мысль мне пришла в эти минуты — литература вовсе не отражение жизни и даже не тень ее, сказочный у нее фундамент. И чем более она как бы реалистична, тем более сказочна. Как много мы встречаем в жизни людей, наделенных яркой внешностью, красотой, которые вовсе не стремятся овладеть миром или любовью. Они живут-поживают и наживают ли «добра» — неизвестно, часто скучные, средние, безэмоциональные. А некрасивые или с изъянцем чаще становятся заметными на авансцене жизни (как выражаюсь, а?). Жажда и пламя желаний берут их на разрыв. Мир вокруг них ходит колесом. Не есть ли это красота? По-моему, сейчас как раз идет пересмотр этих понятий, не у нас в Пыльве (а может, и у нас…) — на планете. А гармония черт лица — да пусть ей будет пусто! Почему стало так — у красивых мужей или жен некрасивые партнеры — снижение эстетического идеала? Есть и это. Но важнее то, о чем я тебе сказал. Как ты?

Устал, Витвас, от меня? Эх, затянуть бы тебя сюда, в Пыльве, чтобы ты поверил, что счастье может быть и таким тихим и как бы неприметным. И одиноким.

Твой Стасёк.

Можешь на все мои витийства не отвечать. Пиши о чем хочешь, только пиши.

С.

Виталий Васильевич — Станиславу Сергеевичу

Нет уж, позволь тебе ответить! Твои послания я читаю с маху и с ходу — глотаю, а потом, как говорится, понимаю, с чем их едят. Не обижайся, но я прочел письмо твое Татьяне, вслух. Нужен был мне еще один читатель. Она слушала внимательно, а потом и сморозила, как все бабы: влюбиться, говорит, надо Стасику. Я, честно говоря, маленько на нее собаку спустил — зачем это ему, то есть тебе, сейчас влюбляться, за каким чертом? А она не отступает — надо! И жениться! Мы с ней крупно на эту тему поговорили и выяснили позиции — оказалось — разные (вот те на! Чуть ли не на столетнем юбилее…). Я считаю, что тебе незачем влюбляться, да и вообще не смешно ли это в нашем возрасте? По-моему, достаточно смешно. Татьяна считает, что ты не очень счастливый человек, и в этом все дело, и что, если рядом с тобой появится женщина, сразу ты станешь счастливей — некуда! Ну, женщины, ну юмористки! Им бы слово «любовь» лишний раз услышать, они сразу начинают как куры колготиться, а если этого слова нет, то им скучно. Они нас на свой аршин меряют. Зла не хватает. Татьяна ушла, обиделась, так мы с ней о твоем письме толково и не поговорили. Ушла и еще дундуком невнимательным обозвала.

Вот пишешь об этом парне, Володе, что он, мол, на жену внимания не обращает, на красавицу и так далее. А ведь это все не так, Стасёк! Уверяю тебя. Про меня, наверное, такое тоже могут сказать. Потому что жена, Татьяна моя, например, всегда рядом, и, честно тебе скажу, раньше я знал, что она красивая, а теперь — спроси: какая? Не знаю. Конечно, она изменилась, там, постарела, потолстела, но не очень, ее считают интересной женщиной, я слышал, а я вот не знаю! Моя жена, и все тут. Любовь? А то нет! А как же. Но не буду же я молотить каждый день о том, что я ее люблю, ну не буду! Думаю, и у того парня, Володи, тоже так. А теперь о твоей старушенции, извини, я по-простому, по-нашему, — Яновне. Она старуха интересная, наверное, однако что-то мне в ней не нравится и в твоей Пыльве тоже. Перестань ты туда ездить, она тебя расслабляет. Рай для стариков, а ты молодой еще мужик и нормальный. Я люблю называть вещи своими именами. Вот об этом мне сразу захотелось тебе сказать. Татьяна заглянула в комнату, что-то глаза подозрительно на мокром месте, обидел свою старушку. А она обижаться не должна. Жаль, я не могу ей так же откровенно сказать, как тебе — женщина не поймет. «Любовь, любовь!» — да родной мне Татьяна человек, не буду же я талдычить, как попугай, каждый день в течение тридцати лет про любовь! Неправда это будет, да и ей, первой, надоест. Ну кто из нормальных работающих, занятых мужиков после тридцати лет совместной жизни будет трястись и бегать возле жены кругами как петух? Неприлично и некогда и, главное, не надо. Здесь не театр, а жизнь. В театре, на сцене, старушки со стариками слюни пускают, а жизнь посуровее. Существо дела есть? Есть. Вместе мы живем? Живем. Родные? Роднее некуда. Что еще? Но вот женщинам важнее не суть дела, а его видимость. И в этом между нами разница. Ну как инопланетяне они, ей-богу! Ладно, перехожу на общесемейные новости (письмо дурацкое, и не все сказал — Татьяна помешала…): молодые остепеняются, чего-то там воркуют. Дитяти пока нет, но «есть мнение», что с этим задержки не будет. Я лично к роли деда готов. Не знаю, как они — готовы ли к родительской…

Тут мне в отделение девчонку привезли — смещение шейных позвонков, от пьяницы-мужа в окно прыгала, второй этаж. Девчонка молодая совсем, красивенькая, плачет, а шейкой не двинуть. Я разозлился, говорю, где этот твой хмырь, я ему бока наломаю. Она в рыдания, а травма серьезная. Не буду, говорю, не буду, а надо бы этого идиота проучить. А девчонка мне — он, говорит, мой Толик, очень ревнивый и меня сильно любит. А сама в синяках недельной давности. Это, говорю, что такое? Снова, видишь, ее приревновал спьяну. Вот и такая любовь… Дикость, а не любовь, хотя и называется так, вернее эта дура-девчонка считает. Я понимаю, любовь — это когда в семье все нормально, чтобы можно было спокойно жить и работать. Ладно, пиши, я твоих писем жду, как «Литгазету» в среду, ясно?

Твой Витвас.

Привет от молодых. Они летом на юг собираются, к тебе заглянут, если дома будешь.

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Вот тебе, Витвас, наши последние новости — кэптен Йост уехал. Банально ушел через калитку с чемоданом, сказав на прощание всем свое «Тосфитаний». Милочка Санни тоже уехала (но не с кэпом), отпуск кончился, с Митей остался папаша. Я пару дней погрустил без Милочки, чисто эстетическая грусть — и все. (Скажи Татьяне, что, к сожалению, я не полюбил Милочку!)

Ждешь, говоришь, моих писем, как «Литгазету»? Но ведь у них проблемы, а у меня что… Полная бесконфликтность. Дышу. Ем. Пью кофе. Наслаждаюсь необязательными беседами. Что еще? А ничего. Кто я? Эгоист. Сам понимаю, что тоже неплохо. А ведь правда. Что я сделал в жизни? Чему радуюсь? Детей родил? Сад насадил? Книгу написал? Нет, нет и нет. Ученики у меня есть? Целый класс и… ни одного. Я никому не вправил ни сустав, ни позвонок, чтоб держались «бо́шки и но́жки», как ты говоришь. Даю энную сумму знаний, стараясь разнообразить программу (чтоб съелось), а за воспитание не берусь, — пока не умею, я это понимаю. Веду себя, как подобает среднему учителю, не выбиваюсь за порядок. Понимаешь, Вит, я не имею индивидуальности в школе, вот в чем штука! Ко всем и всему я отношусь ровно. К мужчинам, женщинам, детям — и точно так же относятся ко мне. Я не могу ни от кого ничего требовать, потому что сам я не отдаю себя. Не могу сказать, что мои ученики относятся ко мне плохо, плохо ко мне относиться не за что — я не зануда, не буквоед и пр. Стас. Стас, и точка. Даже услышанные мною случайные разговоры учеников обо мне не отличаются яркостью: «Стас сказал, Стас задал…» Неинтересно, не находишь? Я нахожу. Только не уговаривай меня и не пыхти. И Татьяну не привлекай на свою сторону. Я старый и мудрый, все соображаю.

Почему-то в эти сумеречные вечерние часы, когда даже птичий крик становится странным явлением, я часто возвращаюсь к нашим дням юности. Вспоминается то, что кажется не бывшим, ан нет, было. Тебя вижу так, будто ты, тот, рядом стоишь: громкий, рыжий, краснощекий, толстый, властный (прощаешь?). Девчонки тебя побаивались. Ты всегда вел всех за собой. Очень ясно помню наш выпускной, ведь был 45-й, год Победы! Меня вдруг осенило — ведь наш выпускной год совпал с годом Победы. Сначала помнилось, а потом забыл, напрочь, лет этак на десять, пятнадцать, и вдруг ясно! Раннее утро, мокрое, холодное, резкое. Ты мчишь по булыжникам, прямо по мостовой, гремя солдатскими ботинками, которые привез отец с фронта, мчишь, грохоча, как трамвай, такой же огромный и красный. Все время заправляешь большими красными, красивыми (поверь мне!) ручищами (длинными крепкими пальцами будущего хирурга или скульптора!) гимнастерку за выбеленный фронтом отцовский ремень. Рыжие твои кудри веют по ветру, рожа веселая, обветренная, огрубевшая (помнишь «наши» вагоны с картошкой?) и никто тебя обогнать не может. Мы все мчим на Красную площадь, где скидывают в огромную кучу черные фашистские знамена. Какое все же счастье было жить тогда. Или потому что мы были молоды… Я-то правда и тогда не был никаким вожаком, как говорят теперь: мальчик с комплексами. Вечно я был не в ладу с собой, с окружающим меня миром, копался в себе, сводил мысленно со всеми какие-то счеты. Каждый свой шаг подвергал анализу, потом с грехом пополам приходил к зыбкому равновесию. Помнишь, я вдруг пропадал? Невесть на сколько. А я из школы, как говорят, огородами-задами, домой и отсиживался там, уверенный, что никому не нужен, что я ничто в мире. И обо мне забывали, предаваясь молодости и жизни. А я себя жег этим. Вот, — говорил я себе, — вот так они ко мне и относятся. Только ты умел меня разыскать, отловить, в конце концов, как следует взгреть, высмеять мои страхи. Ты был воинственным, пламенным и добрым, и мне становилось стыдно. Только из-за тебя не прервалась тоненькая тогда ниточка дружбы. Главное, казнился я из-за того, что у меня не было отца — совсем не было… мать моя — просто ткачиха, а не снайпер или, в крайнем случае — санинструктор. Я думал, что меня презирают, сам собой был недоволен, уходил ото всех дружб и влюбленностей. И был благодарен тебе за то, что ты помнил меня. Я и сейчас благодарен… Извини за старческие сантименты. Ведь я решил стать чем-то, чтобы встать вровень с тобой и твоим отцом, которого я не то чтобы уважал — я обожал его, маленького, сухонького израненного пехотного капитана, а ведь ты этого не знал. Тогда по Москве, говорили, гуляла «черная кошка» и парни, почти наши ровесники, возвращаясь с фронтов, становились операми, милиционерами, им не хотелось расставаться с формой и гордыми званиями военных. На гражданских пиджаках носили военные награды, и девчонки висли на бряцающих металлических отворотах. А мы смотрели и завидовали этим парням, и нам хотелось доказать всем, что мы тоже, мы тоже, мы тоже! Ты сказал, что будешь хирургом, да не «по кишкам и всякой ерунде», а «костоправом». Это дело мужское — сказал ты, и сразу же стал недосягаемым. Ты и меня звал с собой, но я-то знал, что у меня слабые руки и, наверное, слабовато еще что-то, чего я понять не мог. Мужественности мне не хватало. Не мог я стать вдруг рыжим, громким, веселым, добрым. А мне хотелось, чтобы ты мной гордился. Тогда я поступил в пед, на языковый. Окончил и попал в переводчики во Внешторг (заграницы, поездки, синхронный перевод). Казалось, я достиг вершин, МНЕ так казалось. Стал доволен всем, а потом довольство прошло, пошла просто моя жизнь, без оценок. Такая жизнь, и никакой другой. И вдруг я очнулся. Конечно, не «вдруг», это в подсознании подготавливалось. Но однажды я увидел себя, старого дурня, на побегушках!

Назад Дальше