Я был горд и счастлив и довольно неуклюже согласился, сказал что-то вроде того, что если Вам надо, я могу… Юлия Павловна полистала календарь своей несколько анемичной рукой и постучала длинным острым ногтем по какой-то дате. Вот возьмите тему — открытие комсомольского клуба, подходит? Я молча кивнул. Она улыбнулась, и я просто обалдел: ото всего, но, наверное, более от Себя в Редакции. Летел оттуда я на крыльях. Я уже видел себя репортером газеты, важным человеком в очках (почему?), без которого не обходится ни один номер, что, возможно, и могло бы быть… О Юлии Павловне я думал с почтением, к которому примешивалось странное чувство какого-то нахального сексуального восхищения. Я подумал вдруг о ней как о женщине, сколько ей лет. Но ответить не мог, потому что ничего тогда, в те годы, не соображал. Тридцать, подумал я, а может, тридцать три. На большее меня не хватило. Хотя она и была зав. отделом, но казалась почему-то беззащитной, возможно, оттого, что сидела в шубе, куталась, хлюпала носом, а руки у нее были бледные и худые. Мне казалось даже, что, когда я стану репортером, мне надо будет от кого-то защищать ее, а может, защита понадобится и раньше. Сделал я и второй материал, над которым Юлии Павловне пришлось потрудиться побольше, чем над цветами, но получился он лихим, молодым, ярким. Я гордился этим материалом, ибо то, как выправила его Юлия Павловна, было как раз тем моим, что я уже ощущал, но выразить сам пока не умел. (Вот видишь, Вит, какая длинная история с предисловием, но не хочу прерывать себя, хотя и первый час ночи, надо дописать все до конца, раз уж она мне пришла вдруг в голову.)
Ну-с. Я сделал несколько материалов и сразу получил за них немыслимо огромную — сумму-гонорар. Правда, грузчиком я зарабатывал иной раз и не меньше, но чем и как? Разница!
С деньгами помчался я домой, позвонив той десятикласснице, с которой познакомился «на цветах». Сказал ей, чтобы она никуда не уходила и ждала моего звонка. А у нас дома уже сидел наш довольный благодетель, Степан Ильич. Он несколько остудил мой пыл, сказав, что деньги надо распределить. Часть — отдать на хозяйство матери, ей же на подарок, «что хочет, то пусть и купит себе», а остальное на гулянку. Гулянку? — удивился я и даже разозлился на Степана Ильича за его вдруг такое вмешательство в нашу жизнь и бредовые идеи — гулянка! Так как, — сказал назидательно Степан Ильич, — первый гонорар вообще весь целиком прогуливают. А деньги-то пока что и не твои, а Юлии Павловны, — еще сказал он поучительно, и я вынужден был с ним согласиться. Придумал же Степан Ильич вот что: мы должны соорудить роскошный ужин у нас дома и пригласить Юлию Павловну. Мать, сначала от радости поплакав легко и счастливо, стала горячо обсуждать будущий ужин. Я же молчал с того момента, как Степан Ильич сказал о том, что надо пригласить Юлию Павловну. Это не умещалось у меня в голове. Пригласить к нам ЕЕ?? Да она не поймет! Это я и сказал. Но Степан Ильич заявил, что на его приглашение «Юлочка» придет, а мне и встревать не надо. Что я мог сказать! — конечно, я не фигура, она только посмеется надо мной и моим приглашением. Вечером я встретился с Инной и смог угостить ее лишь мороженым в кафе, а я-то наметил целую программу. Я рассказал ей о гонораре, о нашем вечере — правда, тут споткнулся, потому что подумал, что должен пригласить, конечно, Инну… Но Инна была тогда простая душа и вовсе не претендовала на компанию с писателями (это я — писатель) и всякими начальниками (Степан Ильич и Юлия Павловна). Она только спросила, Какая Юлия Павловна, на что я с ходу, не задумываясь, ответил, что старая, что скоро уходит на пенсию и что я ей покупаю специально бутылку лимонада. Инна поверила и развеселилась, чем-то тревожила ее эта неизвестная Юлия Павловна. Мы отлично посидели в кафе-мороженом, а потом на всех скамейках в сквере, болтали, целовались, хихикали, как воробьи.
Наутро мать завела пироги (она работала во вторую смену), рубила овощи на салат, крутила через мясорубку и хрен, и селедку, и яйца — она готовилась к приему истово, тем более что это был первый прием не только в моей жизни, но и в ее, именно — прием, а не день рождения. А я слонялся из угла в угол и не находил себе места, заболев ожиданием этого необыкновенного вечера, а на самом деле ожиданием — придет или не придет Юлия Павловна. Я был уверен, что не придет, потому что сейчас, издали, она вообще стала казаться мне недосягаемой в принципе, и меня удивляло, как это такой обыкновенный Степан Ильич будет приглашать ЕЕ к нам, как?
Наконец-то пришел благодетель, лицо у него было постным. Я все понял. И меня охватило такое черное отчаяние, что я даже испугался. Конечно, можно было позвать Инночку, она опять сидела дома и ждала моего звонка, на всякий случай я ее «забил», как теперь говорят акселераты. В конце концов и без Юлии Павловны вечерушка как-нибудь бы сложилась, я понимал, слишком велико было событие и много приготовлений и приготовленного, но без НЕЕ мне теперь все было не в радость. Я бы, наверное, убежал куда-нибудь от этих блестящих пирогов, такого же лица матери, бутылок на белоснежной («кипельной» — как говорила мама) скатерти, чтобы вытряхнуть из себя это пугающее меня отчаяние, но… Но Степан Ильич вдруг расплылся, захохотал громогласно и стал кричать, что он конечно же артист, если я так расстроился, вот сыграл, так сыграл! — придет, — сказал он, — после работы. Вот и все.
Юлия Павловна пришла с коробкой конфет для матери и с букетом фиалок, которые она положила на тумбочке в передней и так там и оставила, я долго хранил его погасшим.
Мы сели за стол. Сначала была неловкость, натянутость, говорить было вроде бы и не о чем: только благодарности матери за меня да Юлии Павловны восхваления. Потом, с ходом дела, стало спокойнее и веселее, Степан Ильич что-то рассказывал о фронтовых случаях, я радостно хохотал на каждое его полуостроумное высказывание, чему он был доволен, а я просто не мог сдержать прущей из меня радости, небывалой радости и небывалого счастья. Но мать, подвыпив, вдруг опять начала благодарить Юлию Павловну, называя ее моей второй матерью, Степан Ильич вторил, и Юлия Павловна вдруг смутилась, и порозовели ее бледные щеки. Она казалась такой молодой и робкой. А мне стало стыдно за мать, за Степана Ильича, за эти слезливые благодарности и в особенности за то — я это сейчас понимаю, — что мать призывала такую юную Юлию Павловну быть моей второй матерью. Еще бабушкой бы назвала! Я завозился на месте и что-то стал бормотать, наверное, возмущенно, потому что мать, посмотрев на меня, смутилась и прекратила свои благодарственные песнопения. Степан Ильич вдруг подхватился и пригласил нашу соседку Тамару, которая преподавала в музшколе. Тамара пришла, принесла аккордеон, выпила, закусила, поздравила меня и, не чинясь, села играть что надо и сыграла всю программу музшколы — Чайковский, Гайдн, «Голубой Дунай», мазурка и т. д. На «Голубом Дунае» Степан Ильич вовсе преуспел — пригласил Юлию Павловну и пронесся с нею вкруг комнаты — помнишь нашу комнату на Неглинке? Тридцать метров, с тремя окнами, лепнина на потолке и две ширмочки — моя и матери… Тут пошел полный разгул, мать запела «Летят утки…», а Степан наш Ильич стал рассказывать уже не фронтовые истории, а фронтовые анекдоты, Тамара съела еще кусок пирога и ушла. Но как начался разгул, так и кончился. Матери надо было во вторую смену, она завернула пирога и селедочки «своим девчатам», Степан Ильич неверными ногами удалился за ширмочку, я думаю, он с утра понемногу принимал за мой «успех». Из-за ширмочки раздался храп.
Мы с Юлией Павловной остались одни. Сначала мы втихую похохотали над молодецким посвистом Степана Ильича, потом замолчали. Юлия Павловна предложила выпить за меня… Я сказал: за нас (обнаглел, мальчонка). Мы выпили, медленно, тихо, совсем по-другому, чем час назад. (Как мне было хорошо, Витвас! В моей комнате, один на один с очаровательной женщиной, только теперь я понимаю, что это была женщина экстра-класса, таких больше я в своей жизни не встречал, вот разве Яновна… И это не шутка, ты так и принимай!) В комнате было тихо, даже посвист из-за ширмы стал каким-то милым и нежным, такое чириканье легкое, горел зеленый глазок приемника да в одном из окон вовсю ярился уличный фонарь. Вдруг вместо дикторского бубнежа пробилась далекая музыка, я рванулся к приемнику и поймал ее, привел к нам в комнату. Сладкий итальянский голос пел «Калипсо». Помнишь?
И вот этот модный где-то танец, который я отродясь не танцевал, мы стали танцевать с Юлией Павловной, стоя напротив друг друга, как танцуют теперь (я так и не видел, как по-настоящему танцуют калипсо, может быть, даже так, как танцевали мы…).
Юлия Павловна танцевала прелестно, женственно и вместе с тем резко. Я восхищался ею откровенно, все выражено было на моей физиономии, и она под этим взглядом моим расцветала. Она на глазах становилась не старше Инночки и уж, конечно, очаровательнее. Об Инночке, правда, я совершенно забыл, а она, бедняжка, сидела у телефона и ждала моего звонка.
Кончился калипсо, пошел Караван, и мы сошлись вместе, и я почувствовал, как тяжело дышит Юлия Павловна после калипсо, — ах, Витвас, она совсем не сопротивлялась мне, когда я все ближе притягивал ее к себе, не соображая, что и к чему! Но поднятое ко мне лицо ее сопротивлялось, оно становилось все напряженнее и напряженнее, потом застыло совсем. Витвас! Я поцеловал ее. Один раз. И она ответила так быстро и открыто, несмотря на застывшее свое лицо, как будто ждала этого. А мелодии менялись и менялись, мы уже просто двигались в каком-то ритме и смотрели друг на друга. Комната плыла, кружилась, зеленый глазок был то справа, то слева, то мигал прямо перед нами, то сверкало фонарем окно, появляясь внезапно из тьмы, а мы танцевали. За стеной гремела Неглинка. Потом мы сидели с нею на моей тахте, и я не мог противиться тому, что завладело мной, я держал ее холодные руки в своих, дрожа в суматохе и сумятице, которые происходили во мне, и думал с каким-то отчаянным надрывом, что я люблю эту женщину, что полюбил ее сразу, как увидел, и никогда теперь не разлюблю и не оставлю в покое. Я говорил это себе, но у меня не хватало голоса, чтобы сказать это вслух (и слава богу, Витвас, слава богу!), я только целовал ей руки с каким-то всхлипом, а она отклонялась от меня, а я придвигался, и это было неотвратимо… У меня до этого было две истории, с девушками постарше меня, но простые и спокойные и походили на игру. Здесь было другое. Выше и страшнее, я это чувствовал. В общем, не ведал я, что творил.
Да, так вот, Витвас. Мы любили друг друга так нежно и самозабвенно, что даже сейчас я ощущаю холод того трепета, который заполнял меня. И ее тоже. (Если бы, Витвас, я мог предвидеть что-либо из моей теперешней жизни, может быть, Витвас… Но не буду…)
Итак, брат мой и друг, настал мутный рассвет. Мелодии в приемнике закончились, Неглинка затихла, погас фонарь. Храп из-за ширмы прекратился, вот-вот встанет Степан Ильич и увидит нас. Не сразу, конечно… Юлия Павловна, лицо которой снова стало белым и сопротивляющимся, оделась быстро и тихо. Я не успел ничего сказать, только удерживал руками ее платье, руки… Но она ускользала и ускользнула. Ушла. Поцеловала легко и сухо в щеку и ушла. Я остался один. Уже только с воспоминанием о том, что было и чего нет и чего никогда больше не будет. Но этого я еще не сознавал. Вот так начался и закончился мой роман с Юлией Павловной. Ты думаешь, было еще что-то? Было. Но другое. Дневное. На людях. Чужое и неинтересное. Я не приходил в редакцию недели две — боялся, стеснялся, любил, ревновал, думал о ней каждый день, каждую минуту. Я думал о ней, ее семье, муже, дочери, я их видел пару раз, муж приезжал за ней на машине, в машине сидела дочка, девочка лет десяти, они даже довозили меня до метро… Думал я о ней прямо противоположно: то она была самой прекрасной и любимой, то актеркой, хитрой бабой и стервой (да, да, Витвас, я пишу тебе всю правду…). Я считал, что она должна меня найти, разыскать, ведь я не прихожу в редакцию, а должен давно сдать материал, значит, я не нужен, значит, все фальшь и неправда. Каким я чувствовал себя одиноким! Звонить сам боялся, рука у меня не поднималась. Не звонил я и Инне. Но та звонила, а я рычал, как звереныш. Когда же я собрал наконец себя, свои глупые силы, то пошел в редакцию. Юлия Павловна была там, она спокойно, мило и чуть холодновато встретила меня, улыбалась каким-то двум мужикам, которые пришли с вопросами, и на меня почти не обращала внимания. Я думал, что там, на месте, умру от ее вероломства. Я вылетел из редакции через минуту, оставив на столе какие-то жалкие наброски материала, не взяв нового задания. Я несся по улице, черными словами костеря всех баб, особенно старых. Я с каким-то мазохистским наслаждением повторял это: старая, старая, старая стерва. Что она много старше, пришло мне в голову именно в этот раз. Она так себя держала и такой хотела выглядеть и быть, и добилась своего. Степан Ильич отругал меня за то, что я не взял срочного задания, а на меня рассчитывали, сказал он, и Юлия Павловна сердится. Я обещал позвонить. И позвонил. Черт знает как это получилось, но на все ее деловые предложения я отвечал с рывка, глупо, почти невежливо, и тогда она спросила меня: почему вы так со мной разговариваете, вы меня не любите?.. Вот что сказала мне Юлия Павловна. Она спросила искренне и то, что она хотела спросить. А я забормотал: любите — не любите, при чем тут это… Конечно, ни при чем… Я испугался, растерялся, я понял, чуть позже, когда повесил трубку, что она спросила не просто — Вы меня не любите? — не просто… Я боялся сознаться себе в этом. И понимал, что все равно — ничего никогда у нас не будет. А тогда и незачем огород городить. Грубый все же был я парень. Расслабился и растаял на те три-четыре часа, что провели мы с нею у нас. Еще раз я зашел к ней на работу. Взял ручку свою, блокнот, что-то накорябал на листочке — ее не было в комнате — что-то вроде того, что у меня сессия и я занят. Так вот. Видел ее пару раз на улице, когда ошивался — будто бы случайно — около редакции, один раз с дочкой, второй раз с кем-то из редакции, мы здоровались, и в глазах ее стояла вертикально боль, которую она тут же убирала и мило мне улыбалась, а я даже улыбнуться как следует не умел, кривил физиономию, а потом страдал из-за этого, краснея в одиночестве. Места живого не осталось от нашей любви. А могла она быть, пусть короткая, но полная и свершившаяся. Назло (кому?), мстя и зверея, я сделал предложение Инночке. Она согласилась, но я долго тянул, не женился. Об этом ты уже знаешь. Изнемог я вдруг от этой истории.
Пока.
До следующего раза.
Ст.
ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ
Ну что ты молчишь, Витька! Не знаешь, что сказать? Или не хочешь? Не стану больше угнетать тебя своими стародавними воспоминаниями. Баста. Забыл. В конце концов, не такая уж я личность в судьбе Юлии Павловны, и она в моей. Живет она поживает где-нибудь и добра наживает. А лет ей, наверное, за шестьдесят, лет на десять она меня старше была, пожалуй, так мне сдается. Забыто. Заметано. Все. Вспомнилось — и не мог оторваться от воспоминаний. Прости. Знаешь, я замечаю, что изменился внутренне за последнее время. Я как-то живее, эмоциональнее сделался, чем был в молодости. Внешне — как говорится, а внутренне — иначе говоря… Так-то, Витек. Я все задумываюсь — правильно ли я ушел из Внешторга. Не надо было мне, наверное, никуда уходить, а добрести посильно до конца, и все дела, тем более — начальником стал… А то рванул. Зачем? Кому надо? Многие в школе на меня косятся — зачем, мол, мы ему, для прыжка? Если бы они знали, что прыжки мои кончились, да были ли они? Сижу я в классе, изъясняю что-то, а сам смотрю на моих крупногабаритных юнцов и девиц и думаю, что изъясняю я им общие места, что можно и самим в книжке прочесть, а голос мой холоден и бесцветен. Друг мой Витька, я бездарен, и в свои 52 года сознавать это трудно и противно. Когда я об этом думаю на уроке, я замолкаю, и они сразу же проявляют живой интерес, а вдруг что-то произойдет, или я скажу чушь, или забыл, о чем говорю. В общем, интересно. А ко мне является шальная мысль — сказать им: дети, юноши и девушки, мужчины и женщины, ведь история не только история народов и государств, но и история одного-единственного человека, в котором фокусируется Эпоха, преломляясь или не преломляясь, отражаясь или искажаясь. Человеческий лик и облик — это волшебное зеркальце госпожи Истории. Послушайте, дети, юноши и девушки, мужчины и женщины… Я расскажу вам о себе и о своих друзьях. А вы высказывайтесь. Устроим семинар из учителя Стаса. Был переводчик Стас, теперь — учитель Стас… А? Или, например, мне хочется привести к ним Яновну, которая своим таким вот фактом существования многое скажет неравнодушному сердцу. Или ты вдруг приедешь? И придешь в мой класс. Вот тогда будет интересный урок, а не бубнеж. То, что делаю я, может делать любая гражданка или гражданин со средним образованием и, как говорят, начитанный и культурный. Подготовиться к уроку так несложно! Ты скажешь — пробуй! Пробуй новое. Я пробую практикумы по психологии выдающихся личностей, составление прогнозов, составление — почти математическое — идеального героя из народа и т. д. Это им интересно, однако главные школьные начальники требуют-то от меня другого. Сообщения, рассказа, задания на дом. Конечно, все приветствуется, но на мои семинары ходил-ходил директор-хитрюга и как-то откровенно (по его замыслу) поговорил со мной, что не слишком ли все это далеко от детей, от преподавания истории? Нет, он не против, но зачем? У нас спецшкола не с историческим наклонением, а с языковым и т. д. И я в принципе не историк… Мне доверили семинар из уважения и т. д. Мне стало скучно. Устал я, наверное. Лет бы это двадцать — пятнадцать назад. Вот, дорогой мой костоправ, с чем я вломился в твою праведную замечательную жизнь. Все у тебя хорошо и нормально. Завидки берут, а может, и нет. У меня сейчас такое ощущение, что прожил не пять десятков, а пять по тысяче, ну в крайнем случае по сто пятьдесят раз, столько во мне наслоилось, столько произошло, и в жизни и во мне самом.