Моя борьба - Носов Дмитрий 12 стр.


Она писала много стихов. И это подтверждало ее ненормальное состояние. Она уж и не помнила, сказал ли ей Ку-Клукс-Клан или она сама догадалась, что писать стихи все равно что ебаться: надо полностью отдаться этому. А если не полностью, то зачем же и ебаться, то есть стихи писать?! Но невозможно все время ебаться! Как можно тогда все время писать стихи? Все время находиться в этом ненормальном состоянии, под воздействием каких-то потусторонних сил, слышать все время какой-то второй свой голос, нашептывающий… Писать стихи все равно что влюбиться! Можно ли каждый день, садясь за стол, изо дня в день — влюбляться?!

В последнее время с ней в кабаке дружил Виктор, цыган, которого она в уме называла панком. «Что ты делаешь, Витька, днем?» — спрашивала его певица, представляя, как Витька днем сочиняет свои панковые песни. Но он дрых днем, а потом шел к маме Зине, и вместе они обедали и репетировали песни, которые уже пели другие певцы в кабаке! Назло чтобы! Вся семья была под каблуком Зины — Бабы-Яги. Вот Терезка пела окуджавскую, а-ля цыганскую, и в один прекрасный вечер Витька ее вдруг запел. Да так, что все упали Он тоже падал — «Чемодан… Ааааааа! в руке!!!» — и валился на пол. Ну, это в песне такие слова — когда в третий раз, мол, влюбляешься, то уже собираешь чемодан с вещами своими и уходишь, и ключиком в замочную скважину не попадешь. Не от пьянства, а от страха — страшно из уюта привычного уходить. «Ааааа, ключ дрожит в замке!» — и Витька дрожал всем телом. А с певицей он все время хохотал. Или они шли на улицу — певица прямо в своей цыганской юбке — в паркинг. И там, как в «Мобиле», был мини-маркет, и они покупали плоскую бутылочку виски и, идя по паркингу, пили. Так что, вернувшись в кабак, в бутылочке уже ничего и не было. Им скучно бьіЛОІ Они в кабаке были самыми молодыми! Что они вообще там делали, в этом старческом доме?! Что делали, что делали — зарабатывали деньги! За квартиру — платить чтобы!

— Пука, ты будешь сейчас пукать?! — и певица тихонько засмеялась.

Музыкант по имени Пука — румын, но совсем не румынский, потому что по сравнению с Марчелкой, ну просто тихое малое дитя. Играл он на цимбалах. Машка любила смотреть, как он достает свои палочки, напоминающие ей заячьи лапки, потому что на конце обернуты чем-то мягеньким, и как он стукает ими по струнам, правда, как зайчик такой припизднутый. Он действительно был несколько пришибленный, болезненный какой-то, пугающийся всех и не обижающийся на Машку за ее шуточки по поводу «пуканья».

Вот он отыграл свою неизменную мелодию и пришел на балкон, обиженно что-то бурча. Обиженный на музыкантов, что-то не так сделавших, не так аккомпанирующих.

Вышла, ручки заломивши

И тяженько заплакавши…

Это уже пели казаки! Трое. Два брата — Сашко и Микола. И третьим был Майкл. Они все были из Канады, поэтому Машка с ними разговаривала по-английски. А вообще, они были жуткие украинские националисты, наверняка их папочки служили в ОУНе, как и знаменитый заключенный в СССР Шумак, отсидевший чуть ли ни сорок лет. Его потом Амнести Интернасио-наль освободит. И будут его героем показывать. И никто даже не скажет — как же так, он ведь с нацистами на Украине сотрудничал! Что же за герой такой?! А если он герой или, хотя бы, если вы боретесь за его освобождение, то почему позволили, господа Амнести Интернасиональ, позорный процесс над Барби? Если вам все равно, кого из тюряги выдворять, если вы независимые?! И СССР дурак, как всегда, ничего не скажет, не возразит, не пошлет ноту протеста — он у нас сидел в тюрьме, потому что призывал к уничтожению государства нашего! И не только призывал, а очень даже и работал над этим в содружестве с фашистиками красивыми! Вот с такими, как Барби, которого вы засудили еще до процесса, устроив позорную кампанию по теле- и радио и в прессе!

Несмотря на свой национализм, Сашко очень даже с радостью снялся в телерекламе простокваши… Кремли! Ну ясно, что Кремли — это Кремль на Красной площади в Москве. Там, где говорят «Ньет!», в котором не хотят делать рекламы простоквашам. То есть не хотят открывать свободный рынок. Правда, при опросе общественного мнения Би-би-си народа с улицы одна тетка как ляпнет в эфир прямой: «Да хоть свободный, хоть закрытый! Чего на нем продавать-то?!» Но эту народную речь, конечно, очень сложно перевести на английский язык. Эту насмешку народную на английский не переведут, конечно.

Казаки уже отплясывали Сашко с Майклом особенно здорово плясали. Микола, когда был не пьян, тоже плясал, но из-за алкоголя у него уже было маленькое брюхо, и ему трудновато было исполнять все эти украинско-русские па — на одной ноге прыгать вприсядку или делать такое, вроде физкультурного, упражнение, отжимаешься когда и хлопаешь руками между грудью и полом, он уже не успел бы хлопнуть, плюхнулся бы грудью на пол. Сашко, как администрация «Разина», штрафовал Миколу. Если тот приходил совсем пьяным, то они не выступали, и тогда Микола платил зарплату Майклу и Сашку! Пьяным Микола все время орал, еле стоя на ногах: «Маша! Куда ты?» — и тянул руку к Машкиной юбке, которую она подхватывала в обе руки и взбиралась по жуткой лесенке вверх, из ложи вон, подальше от пьяного Миколы.

Запыхавшийся Сашко в середине танца, во время сольного номера Майкла, вносил за штору на балкон свою гитару, продолжая участвовать в номере, крича: «О, давай! Хоп! Давай!.. Трабульси пришел, — шепча Машке. — Хо, давай!» — опять крича и выбегая на эстраду доплясывать. Машка посмотрела в щелочку между шторами — Самир Трабульси уже сидел за главным столом. За столом, куда сажали самых-самых.

Американского миллионера, заказывающего по тридцать бутылок шампанского, которому Адольф приносил кухонный тесак, и миллионер срубал им горлышки с бутылей, а Адольфик успевал подсунуть на стол еще несколько бутылочек пустых, кто там считать будет — тридцать или тридцать пять было выпито?! Потом весь оркестр бежал на улицу, провожать миллионера — в фильме, видимо, каком то, видели — и играл марши и вальсы, пока миллионер писал на чью-то машину. Как потом выяснилось, на «Мерседес» Владика. Но тот не сердился особенно, думая, что, может, это принесет ему денежную удачу… Или Кашо-ги сажали за этот стол. В окружении кучи каких-то женщин, которым он заказывал икру двухкилограммовыми банками, но ему мало было — не икры, женщин — и он звал певиц и успевал запустить руку в золотую кофту Маши. Или сюда сажали Ду-Ду, и он читал Машке какие-то поэмы на ухо… Или ливанского генерала, сбившего кучу израильских самолетов, у которого не было большого пальца на одной руке, который хромал, опираясь на жуткую палку с набалдашником из золота, и который звонил Машке домой и предлагал помощь — за какие это, интересно, услуги со стороны Маши?! Или сюда сажали пьяного уже Шерифа. И он почему-то никакого внимания не обращал на артистов, и сидел к ним спиной, на стуле, и со стула падал, и Адольф, конечно, бежал его поднимать. А он кричал и хохотал: «Товаритщ! Лубовь! Маша!» — не зовя певицу Машу, а просто потому что в голове у него уже от всех этих «русских» фильмов была каша… И Барбру Стрейзанд сюда усадили, и она аплодировала каждому выступающему, видимо, хорошо помня начало своей карьеры. И Синатра сажали, и он тоже аплодировал. А артистов предупреждали: «Вы только не подходите, пожалуйста!» Как будто они дикие и ненормальные или себя не уважающие. Что же они сказали бы, подойдя?! Дай пятьсот?! Или — сделай меня звездой?! Свое очарование можно было выразить, подождав, когда уходить будут, у бара, не обязательно к столу лезть… А Машка все не переставала удивляться — зачем люди сюда ходят? И не по одному разу, как Синатра, а часто, как Трабульси.

Вначале Машке, конечно, было интересно и лестно. Терезка ее всем представляла. Той тоже было на руку знакомить Машку с клиентами — повод быть приглашенной и заработать, а говорить самой очень и не надо — вот, новая наша артистка, русская американка, вот она и говорит; можно представить, как Те-резке уже надоело говорить с ними! Того же Трабульси она уже лет тринадцать знала. Когда он еще был секретарем Кашоги. Но теперь он был сам себе хозяин и в отличие от бывшего своего намного элегантней и разборчивей в своих знакомствах. И он не совал деньги, как его босс, в корсеты! Нет, с ним надо было сидеть до конца, и когда он вставал, надо было выстраиваться у стола и он всем по очереди, прощаясь, совал деньги в лапку. Нежно так денежки, свернутые, в лапку вкладывал. Однажды вложил в Машкину две тысячи. Маша терпеть не могла стоять и ждать денег. Но так делали все, и так нравилось Трабульси, и она перебарывала свои «не хочу, не буду, не хочу» и тоже стояла. Разыгрывая актрису в роли певицы кабаре. Так себе и говорила: «Я актриса, исполняю роль певицы». Большая русская девушка из Ленинграда стояла в знаменитом русском кабаре «Стенька Разин», в большой сатиновой юбке, в золотой кофте с оголенными плечами, с золотыми розами на талии и хвостами-шлейфами позади, и улыбалась своим большим красным ртом, получая деньги: пятисотки и тысячи. Видела бы ее ба бушка, которая подарила ей пианино в нежном еще возрасте… оттуда и страсть к музыке.

Терезка выступила и сразу была приглашена за стол к Трабульси, затем Марчелка и наконец Маша. А Трабульси сидел с небольшой рыжей женщиной и еще парочкой. И все были такие чинные, серьезные, дипломатичные. И Терезка, сидя рядом с Машкой, пригубляла только шампанское. И Машка не пила, как тигр в жажду, а очень деликатно подносила бокал к губам. И все строили из себя светских дам, и Марчелка тоже, хотя известно, как она могла закудахтать Трабульси дождался прихода главного шефа оркестра, и этот престарелый Моцарт подбежал и склонился к столу. И все музыканты прибежали и затряслись от старости за шефом. А он им орал: «Раз! Два! Чока-лия!» — и исполнялся «Жаворонок». И они еле-еле поспевали за трелями жаворонка-шефа. Или он им орал: «Будапешт! Паприка! Чешка’» — и они исполняли «Чардаш».

Затем Трабульси попросил петь певиц. По очереди. И не то, что они обычно в программе пели, а свои специальные, застольные номера. Терезка пела польскую «Варшаву», Марчелка какую-то кудахтаю-щую, румынскую, и Машка конечно трагедийную, русскую «Хризантемы». И потом вдруг стала петь рыжая женщина. И Машка, наконец, ее узнала. Знаменитая певица из нового фильма «Кармен»! Из новой формации оперных певцов, которые не стоят как телеграфные столбы, как Зденек, а прыгают и пляшут, играют роли. Но она, до оперы, пела в бродвейских, мюзиклах, а там, в этих мюзиклах, надо было все уметь — и на лошади скакать, тройное сальто делать, в огонь, может, не надо было прыгать, но все трюки во время пения надо было исполнять самой. И все очень восторгались этой актрисой. И она могла себе позволить сидеть рядом с Трабульси, еще никакого Ирангейт не было, хотя уже что-то там назревало. Трабульси, в отличие от своего бывшего босса, не позволял себе напиваться и лапать девок, он вообще держался на расстоянии, несмотря на то что и приглашал охотно за свой стол. Но все должны были играть людей высшего общества. С манерами. И ни в коем случае не орать.

И вот Трабульси собрался уходить, и все встали и, будто провожают — стоят у стола и под музычку, которая пиликает, подрыгиваются. И певицы — одна другой больше. А рыженькая женщина оказалась им чуть ли не по груди. Смотрела вверх на них. Трабульси, видимо, и привел ее — показать, продемонстрировать. И Машка думала, что, наверняка, многие клиенты чувствуют себя в кабаке как в зоопарке. У них буквально рты открываются, когда эти три бабы выступали одна за другой. На них как на диковинных животных смотрели, как на слонов, умеющих петь. Хотя они вовсе не были слонихами — очень даже все были с хорошими фигурами, недаром даже педераст Янек говорил «Яке пенькна!», потому что он-то уж объективно говорил, ему совершенно все равно, «пенькны» они или нет, а просто это так, действительно. И вот они стояли — провожая и ожидая похвалы. Денег. И Трабульси дал им денег. Вложил каждой в протянутую руку — не для денег! для прощания! — деньги. Кому сколько, неизвестно. И они друг другу не скажут. И не спросят. Чтобы не было обид. Они рады вернуться на балкон. Терезка снимет кушак, Марчелка закинет на спинку стула ноги, а Машка закурит сигарету. Довольные тем, что не надо было развлекать всякими глупыми анекдотами, не надо было орать и визжать, напиваться и давать себя лапать, а только — спеть. То, для чего они здесь и находились.

Вторая часть спектакля начиналась после часа ночи. После того как все артисты вновь выстраивались перед залом-низинкой — иногда уже почти пустым, иногда очень даже оживленным пьяными клиентами — и все хором они пели: «Господу Богу помолимся!» Это было ужасно, но это была не шуточка, серьезно они должны были петь и возрождать быль о Двенадцати разбойниках. В кабаке! В час ночи! Для пьяных! Богу молиться!!! «Почему бы не петь что-нибудь радостное, весело-сумасшедшее, цыганское, с инсценировкой, — думала Маша. — Да пусть бы Борис солировал! Но что это за песню мы поем, усыпительную, мертвую…» Владик вообще даже не скрывал своих зевков и подвывал «Древнюю быль во-оозродим!» Но хозяйка считала себя прекрасным постановщиком, и ничего не менялось. И это вот стояние сонных, завывающих не дружно, не хором, артистов называлось постановкой.

Машка как-то даже слушала интервью хозяйки по «Франс Культюр». Она в нем так тепло отзывалась об артистах… Потому что «сама была танцовщицей и знаю, что это такое артистическая жизнь». Лучше бы она не была танцовщицей, а то она очень хорошо помнила свою зарплату, того, лет пятьдесят назад! времени и такой же ее сохраняла для сегодняшних своих артистов. Еще она, видимо, думала, что все артисты должны были последовать ее примеру и найти себе богатых мужей. Недаром она активно участвовала в устройстве личной жизни Зоечки. Большую часть интервью хозяйка уделила рассказу о постановке спектакля в ее «бэбэ» «Стеньке Разине». Машка вопила, сидя около радио, визжала, рвала и метала и в конце концов напилась с горя тем же вечером в кабаке.

— Боже мой, чего она только не наврала! — говорила она Владику.

И тот не упустил возможность еще раз рассказать о своих рвениях в прошлом улучшить спектакль.

— Я приносил микро, колонки. Лучшую аппаратуру Они ее чуть ли не на улицу выкинули, провода порвали! Я приносил ноты. Я хотел… ну, знаешь, как у нас там, в Ленконцерте — репетиции, чтобы конферансье, сочетать песню с танцем, ну, чтобы настоящий спектакль. Хуя мне дали! Им не надо. Отсюда выносят ногами вперед! Так что зачем им стараться?! Кого это ебет?!

Маша пошла вниз, к туалетам, где иногда сидела на диванчике, как Мадам пи-пи, отдыхая от шума и от людей Она все хотела позвонить писателю, но потом все-таки отговорила себя и позвонила русской подружке-пьяньчужке. Та долго не отвечала, а когда сняла трубку, то промычала что-то.

«Ты что, пьяная?» — спросила Машка, и Надюшка-подружка засмеялась: «Машулина, ты мне друг, а? Пивка мне утром принесешь? Ну, подружка..» — «Ты же не пила…» — «Меня Ромочка на хуй послал, и я напилась… Ой, тут кто-то есть… Кто это тут спит? Подожди, не вешай трубку, а то меня сейчас тут убьют еще…» Маша слышала, как что-то упало там, потом кто то засмеялся, и потом Надюшка зашептала: «Это свои тут… Ой, ну чего ты там? Поешь? Закадри нам каких-нибудь богатеньких… Или ну их на хуй. И приезжай утром с пивом. А хочешь, сейчас приезжай — у меня тут есть чего-то еще в разных бутылочках…» Но Машке, слава богу, хватило ума сказать, что не приедет. Но дело тут скорее не в уме — она просто вспомнила, что подружка ее слабенькая и к приезду Маши она выпьет еще и уже не сможет ни разговаривать, ни сидеть, а просто будет спать. И Машке будет скучно.

А тут как раз другая ее подруга пришла в «Разин». Еленка из «Царевича», про которую Олег еще на бензоколонке сказал, что наклюкалась. Она умела, ох как умела погулять! Так, что и не помнит, где была, с кем была… Она очень любила Машу, полька Еленка. Из-за нее даже была выдворена как-то из «Царевича», обозвав всех паразитами, а на Машу показав: «Вуаля, настоящий артист!» Сама она когда-то была знаменитой, восходящей звездой польской эстрады и рока. Ну какой тогда рок был, битловый, ласковый, как жуки. Да, а вот приехав в Париж, она временно устроилась подработать в кабак и так и проработала, временно, двадцать лет!

Еленка визжала и оттопыривала задницу, обнимаясь с Машкой. Уже шампанское стояло на столе, и ее какой-то очередной «друг» — она всех их называла друзьями — приглашал Машу к ним за стол. Она была, конечно, несколько чокнутой, эта Еленка. Всегда в экстравагантных платьях, обтягивающих бедра, которыми она вертела, как юла заведенная, всегда возбужденная, так что никто и определить уже не мог — пьяная она или нет, — с миллионами планов на будущее, на следующий сезон… Если предположить, что приехала она во Францию где-то в конце шестидесятых, то ясно становилось — почему она не преуспела на французской сцене. Здесь были свои, свои Еленки. Шанталь Гойя — эта злая женщина-девочка, развлекающая сегодня деток — она пела тогда в рок-опере «Волосы»! И Франс Гайл тоже уже была, уже тогда пела Гейнзбура, который тоже уже был! Они были всегда и вечно. И кто-то появляющийся сегодня, из сегодняшних, пролетал кометой и исчезал, а они оставались навсегда! И, может быть, правильно, что вот теперь Еленка пела эти русские песенки. Так же правильно, как то, что Гойя не пела больше рок…

Назад Дальше