— Эти свиньи не хотят работать, — оправдывают они свою жестокость, — добром они не сделают ни одного шага. Им нужна палка!
Злоба немцев не знает пределов. За проволоку ежедневно стаскивается по несколько трупов, и там они лежат по много дней непогребенными. Чуя поживу, слетаются к ним стаи жирного воронья и кружатся над ними, оглашая лагерь неистовым карканьем. Даже самим немцам не по нутру эти непрошеные гости, и, не выдержав, то один, то другой из них пускают в ход оружие.
Все больше становится пустующих мест в лагерных палатках. И только наша каким-то чудом держится в этом разгуле смерти и уничтожения.
— Заколдованы вы, что ли? — удивляются соседи. — Люди и паек полностью получают, и на работе их меньше вашего изводят, а они мрут, что мухи по осени, а тут — штрафники, и хоть бы тебе заболел кто, не то что помер. Удивительно даже! Из другого теста, что ли, сделаны?
— А мы, вишь ли, слово такое знаем, что к нам никакая хвороба не пристает и никакая напасть нас с ног не валит, — не без хвастливости отвечает за всех Колдун. — А вам что, не терпится, чтоб и у нас кто помер? Рады бы, что ли, были? Мы заговоренные.
Мы только посмеиваемся над удивлением соседей, однако и в нас самих все чаще и чаще закрадывается предчувствие, что недалек тот день, когда дойдет очередь до нас, и нас постигнет общая участь. А сейчас в согласии с уговором мы продолжаем по-прежнему ободрять один другого и полны решимости выдержать все, что выпадет на нашу долю. Лишения нас уже не пугают, а к побоям мы настолько привыкли, что давно не чувствуем боли и не считаем нужным увертываться от ударов.
— Балд аллес капут гефанген![65] — лишь изредка напоминают нам фашисты о неизбежном конце, ожидающем пленных.
Но чем более теряют немцы свою выдержку от сопутствующих им неудач, тем смелей и уверенней становимся мы. В своей дерзости мы доходим до того, что осмеливаемся открыто перечить им. И это будучи штрафниками-то! Попробовали бы мы сделать это раньше!
— Если всем пленным скоро капут, то дорогу-то тогда некому будет строить, — с нескрываемым вызовом парирует Павло.
Немцев явно озадачивает его ответ. Они даже забывают наказать Павло. Оправившись от замешательства, они находят выход из положения и заявляют:
— Русских много! Погибнут одни, на их место привезут других.
— Вот в этом-то и загвоздка, что русских много, и всех их, как ни старайтесь, вам не уничтожить! — подводит под разговором черту Полковник.
Долгожданная весна
Как всему бывает свой конец, так пришел конец и жуткой зиме.
Приближение весны чувствуется во всем: чуткое ухо может уловить движение талых вод под покровом снега, от лесов тянет ароматом смолы и прелой сырости, мягче стал воздух. Изменения, которые производит оттепель, с каждым днем становятся заметнее. То тут, то там по взгорьям появляются первые проталины, по утрам под ногами хрустит тонкий ледок наступивших утренников, а днем шумная капель настойчиво напоминает о приходе долгожданной весны. Общее оживление подчеркивают косяки перелетных птиц. Пернатые вестники будят тишину окрестностей, и леса звенят от несмолкаемого птичьего гомона. Нет того человека в лагере, который бы не ждал и не благословлял прихода весны, видя в ней единственную избавительницу от зимних тягот. С еще большим нетерпением ожидаем ее прихода мы — обитатели штрафной палатки.
— Дотянули-таки до весны, отлютовали зиму! — торжествует Павло. — Теперь никакой штраф не страшен, на подножном корму пробьемся.
— А ты обожди радоваться-то, — охлаждает его пыл Яшка. — Это еще как обернется. По весне, как ведется, нашего брата не в пример больше мрет. Кабы с теплом-то и совсем ног таскать не перестали.
— И всегда-то ты, Колдун, на все тень наводишь! — набрасываемся мы на него всей палаткой. — Люди тепла не чают дождаться, а ты их всех весной пугаешь. Где это слыхано, чтобы весной хуже, чем зимой, было? Заткнулся бы уж да не каркал, старый сыч!
— Не с ваше прожил — не грех и послухать. Зазря словом тоже не бросаюсь. Может, вспомянете еще не раз Яшку.
Безнадежно отмахнувшись от него, мы оставляем его в покое. Яшка умолкает и долго обиженно хлопает глазами. Не обращая больше на него внимания, мы возвращаемся к затронутой Павло теме и оживленно обсуждаем выгоды, которые сулит нам весна. Что там ни говори, а теперь легче будет.
Северная весна не похожа на свою ленивую, избалованную теплом и солнцем южную сверстницу. Ее приход в этих краях производит неслыханные превращения и сопровождается бурным таянием снегов, невиданным разливом безымянных речек и общим оживлением. Вступив в свои права, она в мгновение ока становится полновластной хозяйкой сурового края, и нет ничего, что не напоминало бы о ее приходе. За одну-две недели она освобождает дремавшую до этого землю от зимних пут, взламывает лед на бесчисленных лесных речках, за несколько дней сгоняет огромные сугробы снега и затопляет водой обширные болотистые низины. Повинуясь весне, все приходит в движение, от шума вешних вод пробуждаются безмолвные окрестности, оживают леса, оглашаемые неистовым хором птичьих голосов. Неподготовленных и незнакомых с ней немцев она застала врасплох. Бурное таяние снегов вызвало стихийный разлив воды. Затопив дороги в низинах, она отрезала людей от внешнего мира и стала безраздельной владычицей этих диких мест.
В первые же дни весеннего паводка даже безымянные речушки превратились в подлинные реки, а крохотные лесные озерки — в мощные водоемы, кои, размывая насыпное полотно, создали серьезную угрозу дороге. Для спасения своего детища немцы прилагают неимоверные усилия. Именно с этой целью часть команд с трассы перебросили на борьбу с паводком. Руками пленных немцы в спешном порядке укрепляют полотно дороги, возводят предохранительные дамбы, роют отводящие воду канавы. Убедившись, что всего предпринятого явно недостаточно, они не ограничиваются этим и не останавливаются даже перед мелиорацией болот. Затеяв это убийственное мероприятие, немцы возлагают его на штрафную палатку, считая, что это наиболее подходящее для нее наказание. И действительно, нельзя было придумать ничего более ужасного в это время года, чем работа в болотах. Как истые болотные солдаты, голодные, истощавшие и полураздетые, с утра до вечера мы роем глубокие канавы, отводя воду в низины. По колено в ледяной воде, по пояс проваливаясь в бурую болотистую жижу, мы клянем свою несчастную долю.
Дневные муки не кончаются для нас и по возвращении с работы. Нашим друзьям-соседям не всегда удается оказать нам помощь дровами. И тогда, промокшие до нитки, мы спим в нетопленой палатке, кутаясь от холода в то же самое тряпье, в котором работали днем. Сушиться нам негде, одежда наша остается сырой целыми днями, и по утру мы натягиваем ее на себя такой же влажной, какой она была накануне.
Последствия работы в болотах не заставили сказаться. Редко кто не жалуется на душераздирающий кашель и сопутствующие ему грудные боли, ревматические приступы лишают нас сна, цинга разъедает десны и расшатывает зубы. Употребление нами твердой пищи вызывает нестерпимые боли, и для того, чтобы справиться с полученным куском хлеба, нам требуется теперь куда больше усилий и времени.
— Что, насытились, клячи? — отваживается на шутку Павло. — Давно ли пайку за один мах сглатывали? Теперь сытыми стали. Важничаете.
— Пошел к черту! — огрызается Полковник. — Рад бы и сейчас сглотнуть да боишься, как бы вместе с хлебом и зубы не проглотить.
— А ты бери пример с Кандалакши, — не отстает Павло, намекая на кулинарную наклонность лесоруба. — Признал, что сытнее воды ничего нет. Даже вот хлеб перестал есть. Каждый кусок на ведро воды разводит.
Нам сейчас не до смеха, да и цинга не дает смеяться, но при упоминании о кулинарных странностях Кандалакши мы не в силах сдержаться и, не разевая ртов, беззвучно смеемся.
— А ведь тонко, сатана, подметил! — сквозь зубы цедит Полковник. — Как думаешь, лесоруб?
— Да уж так оно, — считая бесполезным запираться, в смущении соглашается тот. — Куда от беса денешься? Глаз молодой — все подмечает. И на язык востер. А над кем, как не над стариком, и зубы поскалить?
Мы все не без странностей. Разница лишь в том, что у некоторых из нас они переходят дозволенные границы. В наших нечеловеческих условиях они проявляются с особой силой и служат пищей для обоюдных шпилек, обижаться на которые у нас недостает сил. Придавленные несчастьем, мы с каждым днем становимся все безразличней к взаимным обидам и подчас не замечаем их.
А положение наше и в самом деле не из завидных. К мукам голода, изнурению и слабости присоединились болезни. Хроническая голодовка, побои, каторжный труд и простуда, нажитая в болотах, дают основательно о себе знать. Все болезненное, что до этого украдкой таилось в нас, ничем до поры не напоминая о себе, теперь решительно и властно рвется наружу. Раскрываются полузалеченные фронтовые раны, надрываются и кровоточат от кашля легкие, гниет и разлагается от цинги тело. К тому же и слабость, менее заметная зимой, с наступлением тепла становится настолько ощутимой, что при малейшем дуновении ветерка мы с трудом держимся на ногах, при каждом неловком движении теряем равновесие и падаем, спотыкаясь о каждую былинку. Как ни мучительны холода зимой, принуждая к действию, они крепили обескровленное тело, тогда как располагающая ко сну и покою оттепель окончательно ослабила нас и подорвала последние остатки сил. С каждым днем все сильней ощущается упадок, и мы сами на перестаем удивляться, как это еще держимся на ногах, откуда еще черпаем силы, чтобы таскать непомерно тяжелые бревна, дробить и выворачивать огромные валуны, разрабатывать каменистый грунт, укладывать бесконечные звенья пути, гатить и осушать болота?
— Что? Поверите теперь Яшке? — не забывает напомнить Колдун. — Говорил, что еще не рады будете теплу. Так нет — куды там! Весной, вишь, легше будет. Вот вам и легше. Теперь у воробья, гляди, и то сил больше.
На этот раз нам нечем возразить ему, и, признавая его бесспорную правоту, мы дипломатично помалкиваем. Человеку вообще присуще ошибаться. Не избежали этого и мы! Уповая на облегчение своей участи весной, мы жестоко обманулись в своих надеждах. Светлая и радостная пора весеннего пробуждения и торжества, как это ни странно, сделала нашу жизнь более тягостной и превратила ее в сплошную муку!
…А бурная финская весна в полном разгаре.
Всякий раз выходя из палатки, мы невольно обращаем свой взор к виднеющемуся невдалеке холму с рассыпанными по нему игрушечными строениями финской деревушки и бурыми пятнами первых проталин. Потухшими глазами мы с тоской наблюдаем из своей неволи, как из труб домиков там курится мирный дымок, назойливо напоминающий об оставленных нами семейных очагах, к которым, как думается, нам не будет возврата. По утрам на рассвете ветер доносит оттуда еле слышимый крик петуха. Мы невольно улыбаемся от пробудившихся воспоминаний.
— Совсем как у нас дома! — напоминает опечаленный Лешка.
Всего несколько километров отделяют нас от мирной и безмятежной жизни финских земледельцев, от такого близкого, рукой подать, и в то же время столь недосягаемого селения.
— Что знают жители о лагере? О том, что в нем творится? — невольно задаемся мы неотступными вопросами. — О нас, его беззащитных обреченных невольниках? О наших муках и бедах? О нашей тоске по воле, наконец?
Возвышенность, на которой расположена деревушка, с каждым днем все более обнажается от снега. Правда, снег продолжает еще лежать по лесам в низинах, но, готовясь к весенним полевым работам, деревня словно пробуждается от сна. Мы видим, как у домиков и в поле повсюду копошатся люди, со скотных дворов убирается навоз, готовится пахотное оборудование и инструмент. По обнажившейся земле бродит в поисках оттаявшего корма выпущенный из хлевов скот. Иногда он спускается в низину и приближается к лагерю, оглашая леса столь знакомым глухим деревянным звуком подвешенных ботал.
— Эх!.. Ну, совсем как у нас в деревне! — тяжко вздыхая, снова с тоской вспоминает Лешка.
Нет ничего тяжелей и горестней весны в плену! Тоска снедает нас. Более всех страдает Лешка. Он живет эти годы одними воспоминаниями о доме, о молодой жене с ребенком, о полевых работах. Выросший в деревне, он в эти дни не находит себе места и бродит, словно потерянный. Властный зов земли доводит его до исступления, и он часами готов простаивать у проволоки, не сводя глаз с пробуждающегося селения. Нареченный нами Порченым, он чахнет от тоски по воле, а весной становится совсем невменяемым, вызывая у нас немалые опасения за его рассудок.
— Совсем свихнулся малый, — с опаской замечает Колдун, — и до этого весь от тоски исчах, а теперь, того и гляди, руки на себя наложит.
Зная, насколько губительна тоска в неволе, а тем более в плену, — достаточно впасть в уныние одному, чтобы через минуту его примеру последовали остальные, — мы всеми силами противимся ее безграничной власти и малейшие проявления ее тушим самым энергичным и беспощадным образом. Раздраженные поведением Порченого, мы набрасываемся иногда на него всей палаткой и доводим порой до истерики. Как некогда Осокин защищал Павло, так теперь Лешку берет под свое покровительство Полковник.
— Тоска для нас, верно, что смерть, — оправдывается в своем покровительстве Полковник. — Гнать ее надо от себя — тоже верно. Да не всякий может от нее отделаться. А Лешке это и совсем не под силу, и осуждать его за это не следует. Это же наш с вами товарищ!
Полковник обычно присаживается к Лешке и за несколько минут спокойной беседы возвращает ему душевное равновесие. С приходом весны на Лешку не действуют ни наши угрозы, ни убеждения Полковника. После работы он не засиживается в палатке и, уединившись, не сводит слезящихся от копоти глаз с финской деревушки. Или наоборот. Обычно молчаливый и замкнутый, он вдруг становится словоохотливым и разговорчивым. Достаточно бывает малейшего повода, чтобы Лешка разразился целым каскадом воспоминаний и принялся без умолку рассказывать о дорогих ему предметах, до неузнаваемости преображаясь и оживляясь. Мы избегаем затрагивать все, что напоминает ему об утраченной деревенской жизни. Ухватившись за эту тему, он цепляется за каждого, кто затронул его слабую сторону, и не отпускает от себя до тех пор, пока от него не отшатнутся и не пошлют к черту. После этого он съеживается, глаза его гаснут, и он снова надолго уходит в себя.
Не меньшие опасения вызывает у нас другой житель палатки, бывший злополучный денщик Козьмы, — Кандалакша. Лишенный подачек Жилина, он до страшного высох и превратился в живую мумию. Получаемый нами лагерный лаек для рослого лесоруба равносилен воробьиной дозе. Хронический голод, испытываемый им, доводит его до отчаяния. В безрезультатных поисках пищи он ухищряется на самые невероятные комбинации и доходит до того, что совершенно перестает употреблять скудный и крохотный паек хлеба в том виде, в каком мы получаем его. Свой кусок хлеба он бережно, словно святыню, закутывает в грязную тряпку и подолгу таскает с собой. По возвращении с работы и баланду, и настоянный на траве «чай», получаемые вечером, он сливает в двухлитровую посудину, крошит туда тщательно размятый хлеб и, разбавив все это до верху водой, кипятит свое крошево. Вскипятив, остужает за палаткой, потом снова кипятит и снова остужает.
— Совсем рехнулся! — заключает Павло. — К старости, говорят, все впадают в детство и младенцами становятся. Посмотришь вот на него, так лучшего примера искать не надо.
Только выждав, когда вся палатка, в один присест покончив со скудным рационом, расползется по своим местам на нарах, Кандалакша присаживается к своей посудине и, обжигаясь, принимается уничтожать бурое пойло.
— И зачем ты этим занимаешься? — укоряю его я. — Ведь совсем хлеба не ешь! Как это можно себя так мучить? Вместо того, чтобы отдыхать, изводишь себя этой варкой и последние силы выматываешь.
— Да все хочешь нутро обмануть, — смущенно оправдывается лесоруб. — Наведешь вот котел горячего, оно словно и сытней и больше получается.