Там, в Финляндии - Климин Михаил Александрович 8 стр.


Мороз намертво сковал окрестности. Дымным облаком он осел по низинам, притушил дневной свет и, казалось, убил вокруг все живое. С древесной чуркой под мышкой и ноющей болью во всем теле, словно пришибленные, тянемся мы с работы. В морозном сумраке, окруженные безмолвным лесом, мы больше смахиваем на тени, нежели на живых людей. Потревоженный нами морозный воздух словно огнем палит нам лица, студит кровь и убивает сознание. Смертельная усталость сводит судорогой онемевшие скулы и раздирает зевотой рот. Окрестную тишину нарушает лишь монотонный унылый скрип снега под деревянными колодками на ногах. Почти утратившие способность говорить и даже мыслить, на этот раз мы не отваживаемся на разговоры и храним гробовое молчание. Его внезапно прерывает рослый Кандалакша.

— Стопа полу не чует… Ознобил, не иначе, — бормочет он, ни к кому собственно не обращаясь и рассуждая как бы с самим с собой. — Должно, кровь уже не греет — зяблый стал. Никакая стужа ране не брала, а ноне вот даже и летом тепла не чую. Что плен-то с нами делает?! Да и денек же выдался — кровь в жилах стынет. Не чаял и конца дождаться. Думал, подохну…

— Теперь-то уж не подохнешь! — ободряет его вчера только вернувшийся из ревира, сам еле живой Осокин. — День-то уже опять прожили. Доберемся вот до баланды с печкой и совсем оклемаемся.

Упоминание об еде у печки производит на всех магическое воздействие. Даже ничтожный лагерный паек и мрачный кров палаток нам кажутся сейчас едва ли не верхом блаженства. Мы поднимаем понуро опущенные головы и заметно ободряемся.

— Стойло почуяли? — ядовито бросает Павло. — Что клячи стали! Помоям и тем рады!

Его трезвая оценка жалкой подачки, ожидающей нас в лагере, подобна ушату ледяной воды и действует на всех самым отрезвляющим образом.

— Повременили бы радоваться! — окончательно гасит своей безжалостной рассудительностью начавшееся было оживление Колдун. — День-то дожить надо. Еще до лагеря не дошли, а до отбоя-то — целый вечер. Черт-те что еще может стрястись — минутами в плену-то живем!

Способность Яшки предугадывать и накликать все дурное давно и хорошо нам известна, и мы невольно уверовали в его загадочный пророческий дар.

— Помолчал бы! — досадуя, толкает его Андрей. — Всегда некстати со своим поганым языком вылезешь. Без тебя знают, что не в раю живем, да людей-то подбодрить надо — совсем духом пали. Никак этого в толк взять не можешь. — Пытаясь выправить положение и сгладить впечатление, произведенное словами Яшки, он уже во всеуслышанье обращается к остальным: — А вы поменьше его слушайте! Не уйдет от нас никуда печка. Кандалакша вот доберется до нее — даст ей жизни. Не рады еще и теплу будете. Как, Кандалакша, правильно я говорю? Нагоним жару?

— Как не нагнать? Нагоним! — с готовностью откликается лесоруб. — Одна только радость и осталась! Постараюсь для общества.

Настроение у всех, однако, уже бесповоротно испорчено. Мы окончательно умолкаем и до самого лагеря идем, не проронив ни слова. Достигнув бельгийского лагеря, мы сворачиваем с трассы на знакомую боковую дорогу. Еще четверть часа — и мы будем на месте.

А вот и поворот. Обогнув его, колонна с грохотом оставляет за собой гулкий дощатый мостик и упирается в оплетенные колючкой лагерные ворота. Остается только пройти поверку — и мы сможем разойтись по палаткам. Но чем сильней желание поскорее добраться до тепла и скудной подачки, тем медленнее тянутся минуты ожидания. Сгорая от нетерпения и коченея от холода, мы топчемся на месте и ждем появления где-то замешкавшегося коменданта, явно не расположенного спешить с поверкой. Он появляется с багровым от шнапса[24] лицом и, подозвав конвоиров, отдает им какие-то распоряжения.

Мороз все крепчает. Затаив дыхание и не смея пошевельнуться, мы цепенеем от холода и гадаем о причинах непредвиденной задержки:

— Что еще надумал проклятый Тряпочник? Считал бы уж скорей, что ли!

Замысел коменданта становится ясным, когда, отделив первые ряды колонны, немцы заставляют их расстегиваться.

— Держись, мужики! По тряпкам стосковался Тряпочник — сейчас опять обыскивать начнет, — шепотом предупреждает Павло.

Прозванный нами Тряпочником, комендант подвержен странному пристрастию ко всякого рода ветоши, и эта его слабость нам хорошо известна. Это именно ему мы обязаны тем, что недели не проходит в лагере без обыска, когда мы, возвратившись с трассы, находим свои жалкие пожитки повсюду разбросанными и обнаруживаем при этом неизменную пропажу одеяльных лоскутьев, мешковины и даже портянок — всего того, что служит нам и подстилкой, и укрытием, и починочным материалом.

За каждое обнаруженное и намотанное для спасения от холода под шинелью одеяло, а то и за простое тряпье он ввел порку. Эти порки давно стали обычными, приучили нас держаться настороже и воздерживаться от подобных приемов. Сегодня же, спасаясь от лютой стужи, многие пренебрегли его приказом и, забыв о предосторожности, вновь прибегли к спасительному средству. Застигнутые врасплох, они тщетно пытаются спрятать лишние одежки и ищут выхода из создавшегося положения. В числе таковых оказывается и Лешка.

— Набожил, проклятый Колдун! — мечется он в испуге. — Плетей не миновать сегодня! Сунуло меня намотать одеяло!

— Учили тебя не раз, а все неймется! — переживая за него, досадует Осокин. — На черта ты его таскаешь? Сам на плети напрашиваешься!

— Так зябко дюже, да и от битья спасает, — оправдывается Лешка, — все не так мослам достается. Думал, сойдет сегодня, а оно вот как обернулось! Всю шкуру теперь за него спустят.

— Не знаешь, что делать? Стяни его неприметно, да и закинь в кювет. Одно только теперь и остается! — подсказывает ему быстрый на решения Полковник. — Здоровья, кажись, и так не лишко. Чем гробить себя вконец, лучше самому от одеяла избавиться, все равно отберут теперь.

Послушно следуя его совету, загороженный нами Лешка лихорадочно стягивает с себя одеяло, кумелем комкает его и, неуклюже размахнувшись, швыряет через наши головы в заснеженную придорожную канаву. Неожиданно раскрывшись, словно парашют в полете, всего в каких-то двух шагах от колонны, оно плавно опускается на обочину дороги.

— Эх, горе!.. — сетует Яшка. — И сховать-то ладом не могет. Кто ж так вещь хоронит! Да затоптал бы под ноги в снег, вот и делу конец! Распутывайся вот теперь!

Мы каменеем на своих местах. Как и следовало ожидать, неуклюжий маневр Лешки не остается незамеченным немцами. Черный унтер с несколькими конвоирами тотчас же направляются к нему.

— Вас ист дас?[25] — указывая на злополучное одеяло, зловеще спрашивает Черный.

У Лешки немеет и отнимается язык.

— Ком, ком, ком!..[26] — вкрадчивым голосом подзывает его к себе унтер.

Окаменев от страха, Лешка не трогается с места. Взбешенные немцы с руганью вламываются в колонну и, выхватив, к немалому нашему изумлению, вместо Лешки Андрея, волокут того к коменданту.

— Шляпа несчастная! — с убийственным презрением обрушивается на истинного виновника Павло. — Под плеть загнал Доходягу! Из-за тебя теперь, чучело огородное, человека занапрасно терзать будут, а у него и без того еле душа в теле держится, ведь вчерась только из ревира вышел!

Обвинение это совершенно излишне. Озадаченный неожиданным поворотом дела и переживая за товарища, Лешка и без того не находит себе места.

— Пойду скажу, что мое одеяло, — с неожиданной решимостью принимается расталкивать он нас. — Не могу я так! Чего это он будет за меня мучиться?

— К-куда? — схватив за ворот, затаскивает его Полковник обратно. — Никак рехнулся совсем? Дела этим теперь не поправишь. Разве что выпорют обоих да посмеются еще над таким дураком, как ты, вволю. Нашел тоже, у кого справедливости добиваться! Они, хочешь знать, так и без тебя знают, что не Андрей бросил одеяло. Только предлог нашли лишний раз над ним поизмываться. Давным-давно зубы на него точат, потому и бьют что ни день нещадно. Не ко двору им пришелся! А тебе на рожон сейчас лезть нечего, все равно не избавишь его теперь от порки. Знай помалкивай, коли нашкодил, да Андрею говори спасибо, что твою вину на себя принял.

А оголенный Андрей уже бьется под неистовыми ударами плети тут же на дороге. Наблюдая за поркой, Черный не сводит глаз с усердствующего над ним полицая.

— Лос, лос![27] — в исступлении кричит он злобствующему Гришке.

Один за другим сыплются на тщедушное тело Андрея убийственные удары, оставляя на нем багрово-красные полосы, но, корчась от нестерпимой боли, он стоически переносит мучения, ни единым криком и стоном не выдавая себя.

— Ты-ы! — не отстает Павло от Лешки. — Учись, как жить надо! Может, пойдет на пользу. За тебя, недотепу, человек муки принимает. Всю твою вину на себя взял и даже не заикнулся, что не его одеяло.

— …айнундцванциг, цвайундцванциг, драйундцванциг…[28], — с раздутыми от возбуждения ноздрями ведет счет ударам Черный.

— Генух![29] — останавливает порку комендант, когда счет доходит до двадцати пяти.

Наказанного в бессознательном состоянии затаскивают на прежнее место в колонне. И в то время, как мы отваживаемся с товарищем, приводя его в чувство и помогая одеться, Гришка-полицай уже усердствует над очередной жертвой, и порка продолжается тем же порядком. Снова в воздухе свистит плеть, на утеху Тряпочника все выше растет гора обнаруженных одеял и тряпок.

По окончании порки все изъятое затаскивается в кладовую, и нас снова выстраивают. Перепоров более десятка и без того полуживых пленных и явно довольный результатом своей затеи, Тряпочник медленно шествует вдоль колонны, неторопливо пересчитывая молчаливые насупленные ряды, доходит до конца и, повернувшись, также не спеша возвращается обратно. Поравнявшись с первыми рядами, он отдает долгожданную команду. И как только те трогаются с места, скрипу их колодок вторит скрип открываемых ворот. Движение, наконец, докатывается и до нас. Бережно придерживая Андрея и всеми силами стараясь не выдать своего нетерпения, мы, сохраняя показное равнодушие и степенность, вместе со всей колонной вливаемся в настежь распахнутые ворота.

— Ну, теперь-то уж, кажется, все! — ликуем мы, миновав их. — Отмучились, наконец-таки!

Но на этом наши мытарства в этот день не кончаются, и нас поджидают новые горькие разочарования. Не успеваем мы войти в палатку, как снаружи до нас доносится зычный крик дежурного полицая:

— Пятая, бегом в баню!

— Вот и отогрелись и наелись! — жалобно нюнит Лешка. — Даже вздохнуть после этакого дня не дали. А все Яшка! Он это набожил дорогой, не впервой уж!

Медлить нельзя. Здесь же, в выстуженной за день палатке, мы начинаем поспешно раздеваться, ибо по заведенному в лагере порядку обязаны явиться в баню уже раздетыми.

— А как же с тобой-то? — озабоченно обращается к Андрею Полковник. — Какая уж тебе сейчас баня! Тебя в ревир надо.

— Доползу как-нибудь да перетерплю, а то здесь ведь еще добавят. А в ревир поротых не берут, сам знаешь.

Несколько добровольцев бросаются к Андрею и осторожно помогают ему раздеться.

— Долго еще вас ждать там? — снова слышится угрожающий голос полицая. — Дрына[30] дожидаетесь? Так я принесу сейчас!

Наспех увязав свои жалкие лохмотья, мы голыми поспешно выползаем из палатки и, неся на руках полуживого Андрея, торопимся преодолеть те двести метров, которые отделяют нас от бани. От сухого жгучего мороза у нас перехватывает дух и на глазах леденеют слезы.

А вот и баня — крохотный досчатый барак в низинке за палатками. Едва переводя дыхание, мы вваливаемся в «раздевалку», некое подобие обыкновенного, насквозь промерзшего тесного коридорчика, и торопимся сдать одежду в дезкамеру.

— Быстрей! Быстрей! — покрикивают банщики, подгоняя нас. — Не дома у тещи!

На горьком опыте мы отлично знаем, что и в бане тоже совсем немудрено схватить солидную зуботычину и, толкая один другого, спешим, насколько нам хватает сил и сноровки. После загрузки дезкамеры нас перегоняют в другое, не менее «комфортабельное», помещение, со сквозными щелями и посвистывающими сквозняками, где нам предстоит пройти так называемую «санобработку». Один из банщиков берет на себя обязанности парикмахера. Раздав несколько бритвенных аппаратов с затупленными лезвиями, он безапелляционно дает понять, что на его «высокое мастерство» нам рассчитывать нечего и что совершенствовать его на наших скулах он отнюдь не собирается.

— Сами брейтесь! Мне и со стрижкой работы хватит!

И в то время, как мы до ссадин и крови безропотно скоблим свои обострившиеся скулы, он нас одного за другим поочередно задергивает к себе за перегородку. Только что от него возвратился Лешка. Он молча усаживается на пол рядом, и я не без удивления замечаю, как по его впалой щеке скатывается крупная мутная слеза. Расспрашивать его некогда. Сейчас моя очередь.

— Следующий! — не без достоинства возглашает новоявленный парикмахер.

Я усаживаюсь перед ним на ветхий табурет. Пощелкав для эффекта машинкой над головой, он, с похожим на пощечину звуком, с маху опускает ее на мой бедный череп и начинает пропахивать на нем первую борозду. Я испытываю такое ощущение, словно вместе с волосами с меня сдирают и кожу.

— Не беспокоит? — с насмешливым злорадством допытывается «маэстро».

Я не отвечаю. Раздраженный моим молчанием, он делает машинкой хитроумный поворот и, отнеся ее в сторону, с корнями рвет мне волосы. От боли у меня темнеет в глазах.

— Ну как, не беспокоит? — повторяет он снова свой коварный вопрос.

— Немного… — сдерживая крик, на этот раз невольно выцеживаю я.

— Терпи! Экая важность, ежели и выдеру половину. Теперь они тебе ни к чему, все равно вскоре подохнешь.

Вернувшись на свое прежнее место рядом с Лешкой, я считаю излишним допытываться у него о причине его слез. «Обработав» последнего, «парикмахер» с достоинством удаляется. Нам выдают по ложке какого-то неопределенного цвета, полужидкого вещества, именуемого мылом, и оставляют на время в покое. До выемки одежды остается не менее четверти часа. Устроившись кто на скамейке, а кто и просто на полу в маленьком, тесном и слабо освещенном карбидным фонарем[31] высквоженном помещении, мы с любопытством и изумлением, словно впервые встретившись, пристально разглядываем один другого. Только сейчас, въявь увиденная поразительная худоба всех, буквально ошеломляет и потрясает нас.

— Так вот мы какими стали! Не люди, а живые покойники! Краше в гроб кладут, — невольно думаем мы про себя и тут же делаем неутешительный вывод: — Да, долго таким не протянешь. Это уж как есть!

Мое внимание привлекает Лешка. Не доверяя глазам и желая на деле убедиться в собственном убожестве, он украдкой от всех тщательно обследует себя. Его руки проворно, словно у слепого, ощупывают обескровленное бледно-желтое просвечивающее тело, щедро разукрашенное синяками, кровоподтеками и другими темными пятнами неизвестного происхождения. Глядя на его изможденное лицо с ввалившимися щеками и заострившимся, как у покойника, носом, на ребра, напоминающие спицы полураскрытого зонтика, высохшие ноги, смахивающие на покривленные палки, я невольно проникаюсь к нему особой жалостью.

— Ну и худой же ты, дальше некуда! — непроизвольно вырывается у меня.

— Будешь худой! С таких харчей не то что справным быть — загнуться впору!

— Больше по дому сохни — тебе никакие харчи не помогут, — ввязывается вездесущий Павло. — Хоть закорми, один черт — дойдешь! Не зря тебя немцы на диету посадили. Не в коня, говорят, овес. Совсем, говорят, давать жратвы не надо.

— Да идите вы оба к черту! — неожиданно взрывается явно задетый за живое, обычно всегда тихий, Лешка. — На самих себя бы попервах глянули. Тоже мне откормленные хряки сыскались!

— Верно кажет, все дюже хороши стали, — примиряюще замечает Папа. — От живых-то одна тень только осталась. Родычам показать — родная мать не признает.

Назад Дальше