Колокольников Подколокольный - Драгунская Ксения Викторовна 13 стр.


А слева? Слева драненький старенький джипик, «ниссан», окошко открыто, из окошка долгопалая рука с вросшим в безымянный тусклым кольцом, в руке сигарета…

Вдруг рука отбросила сигарету и потянулась к Лизиному окну.

Водитель праворульного «ниссана» кивал ей, улыбаясь, как знакомой, глядел радостно. Видный дядя, кстати. Где я видела этого видного дядю? Не по работе точно. Ага! Этого дядю привозила на Прощеное воскресенье Ксюндра. У него еще какая-то смешная фамилия. Огляделов? Посмотрикин?

Лиза убавила громкость музыки и опустила стекло.

– Здравствуйте! Рад видеть!

– Капитально стоим!

– С работы? – спросил Обернисьев.

– Прогуливаюсь.

– Место подходящее, – оценил он.

Улыбнулись друг другу. Помолчали.

– Сейчас! – Он отвернулся от Лизы, прислушался и снова выглянул в окно. – Авария на шестьдесят восьмом, у развязки. Застряли мы с вами.

– Тогда давайте разговаривать, что так сидеть? – решила Лиза.

– Давайте.

Помолчали.

– Не сочтите нахалом, – улыбнулся Обернисьев. – Тут через пятьсот метров место для аварийной остановки. Можно пришвартоваться там и разговаривать. Все равно затык минут на сорок.

– Айда!

Стали вдвоем, двумя машинами, протискиваться правее, включив поворотники и то и дело мигая аварийкой, благодаря тех, кто пропускает.

Остановились на аварийной площадке.

Обернисьев наклонился к ее окну, глядя радостно и тревожно.

– Ну что? – спросила она. – Кто к кому в гости?

– Давайте вы ко мне, – решил он. – Только у меня бардак…

С гамбургерами, картошкой и колой Лиза перебралась в видавший виды «ниссан». Там было накурено и реально бардачно – банки из-под пива, тряпье, непарные женские туфли, детское сиденье и игрушки сзади…

И музыка негромко – Гилмор. On an Island.

В руках у Обернисьева – картошка фри и кола из «Макдака».

– Мне вообще-то такое уже нельзя, врачи не велят…

– А мне можно, что ли?

– Я только иногда, в охотку…

– Я редко-редко…

– Если иногда, то можно…

Вместе ели вредную картошку фри и молчали. Выглянуло солнце, заблестел, задымился асфальт, но небо на северо-западе клубилось лиловыми тучами.

– Елизавета, – сказал Обернисьев.

– Вы бы еще по отчеству назвали, – укорила она. – Зовите Лизой.

– Послушайте, я бы никогда вот так вот… Нахальство, конечно, в окно стучать… Потому что я понимаю, но… Другого раза может не быть… Мне надо вам сказать очень важное…

«Сейчас что-нибудь попросит. – Лизе стало скучно. – Какой-нибудь помощи, содействия, поддержки. Но какой? Что ему может быть от меня, колбасницы-коровницы, надо? Интересно даже».

– Вперед, – сказала она. – Я вас внимательно слушаю.

– Когда я был маленький… то есть не маленький уже… Я болел однажды, дома сидел и кино увидел по телевизору. Там были вы. Как будто вы глухая. Глухая девочка. Там осень еще была и паром… И я в вас влюбился. То есть, ну, в смысле, в девочку… И стал придумывать для этой глухой девочки всякие штучки, чтобы она слышала, чтобы с ней поговорить… Стало интересно всякое такое… Аудиоприборы… В радиомеханическое ПТУ потом поступил... Я еще когда на Прощеное воскресенье к вам попал, узнал вас сразу, но неудобно было… Сейчас тоже неудобно, но очень хотелось сказать… что хорошее кино такое и я его до сих пор помню…

– «Голос на том берегу», – сказала Лиза. – Спасибо, что помните. И что сразу узнали, конечно, тоже спасибо. – Она усмехнулась.

Фильм был, как сказали бы теперь, «для семейного просмотра».

В маленьком городке живет одинокая молодая мать со слабослышащей дочерью, матери морочит голову местный адвокат, черствый и алчный прощелыга, до кучи еще и женатый. Но есть и влюбленный приезжий из самого Питера – никому не известный молодой писатель, работающий сезонно паромщиком. Потом что-то случается в школе с девочкой, в результате чего адвокат предает, берется защищать обидчиков, а паромщик, хоть и божий одуванчик, и обидчиков наказывает, и адвоката на чистую воду выводит. Хочет забрать мать и дочь в Питер, но женщина отказывается. Паромщик уходит один на пароме на ту сторону реки, где станция и цивилизация. Девочка же под воздействием всего пережитого в последний момент исцеляется и, провожая уходящий паром, слышит, как паромщик кричит ей с того берега, отвечает ему…

Типичный конец семидесятых.

Вспомнилась осенняя экспедиция в маленький волжский городок, гостиница, переговорный пункт, оборудованный из старой избы, станция с огромной печью-голландкой, местные школьники, снимавшиеся в массовке.

Они говорили по-верхневолжски на «о» и казались от этого детьми из книжек про бывшую жизнь. Актриса, игравшая маму, изумительной русской красоты женщина, в перерывах между сменами усиленно занималась французским, у нее был – диво дивное – маленький кассетный магнитофон. Мать (родная, Зоя Абрамовна) жестко контролировала Лизины выплаты и ходила недовольная. Ей хотелось романа с оператором, веселым человеком в клетчатом кашне и кожаной куртке, но он по вечерам часами пропадал на переговорном пункте, у него были свои прочные привязанности. Режиссер – скуластая и невысокая, похожая на паренька, умела понятно и точно объяснить очень сложное, и Лизе было легко. От реки в городке то и дело бывали туманы…

– Да, «Голос на том берегу», – повторила Лиза и почувствовала, что надо снова ехать плакать.

– Огорчил я вас? – тревожно спросил Обернисьев.

– Что вы… – Лиза положила руку на его руку. – Все хорошо.

Правда, было хорошо, как не было уже давно, очень давно, с юности, когда говоришь с кем-то, с кем легко и интересно, кто любит ту же музыку, что и ты, читает те же книжки и кажется от этого родным. Не хочется с ним расставаться, а он смотрит на тебя с тревожной и радостной нежностью…

Вот такими забытыми глазами смотрел на нее сейчас этот большой человек, уставший от своей личной жизненной битвы стареющий богатырь.

«Викинг хренов», – называла его Ксюндра, а он улыбался молча. Шли сжигать чучело зимы, он шагал впереди, а они втихаря обсуждали.

– Дядя что надо, – заценила тогда Лиза. – Главное, помалкивает.

– Помалкивает, это да.

– Ну давай, подруга, хвастайся.

– Ты не поверишь, но нам очень дорога наша целомудренная, братско-сестринская дружба в память о погибшем общем друге.

– Не поверю, – согласилась Лиза.

– Понимаешь, – с умным видом начала эта жопа, – надо ведь о чем-то говорить. Надо о чем-то говорить «до» и «после», особенно потом, после душа, когда пьешь кофе с бутерами на кухне и украдкой смотришь на часы, потому что пора одеваться и бежать. Или, если сложится, если повезет выкроить время и переночевать вместе, надо тоже о чем-то говорить потом, когда лежишь в темноте, взявшись за руки… А про что с ним говорить? Про огурцы в парнике? Негоже, Элизабет, в наши годы в поддавки играть.

– Негоже в наши годы с жиру беситься и разводить сексуальный снобизм! Вот станет не с кем в поддавки играть, хватишься!

И тогда она сказала:

– Лиза, ты не понимаешь. Он персонаж, а не человек.

Теперь Лиза смотрит на Обернисьева.

Какой он классный, хотя и пожеванный, не то чтобы облезлый, но почти… Как будто породистая собака потерялась, сорвалась с поводка и вот уже вся в репьях, обросла, отощала, глаза грустные… Одет в какие-то майки типа «Эйч энд Эм тотал сэйл»… Машина – убитый праворульный «ниссан» на высоких рессорах, старомодный не стильно, а именно отстойно, неуклюжий… Ну что, барбос? Взять тебя, что ли, в хорошие руки? Будем с тобой разговаривать – про огурцы и про коров. Про новейшие технологии в мясо-молочной промышленности. Про выборы в областную думу. Лежа в темноте. Держась за руки.

И Обернисьев берет ее руки и целует.

«Знаешь, Лиза… Раньше я так хотел с тобой разговаривать… Не знаю, может, не с тобой, а с этой девочкой из фильма… Несколько лет разговаривал с тобой в мыслях… Несколько лет! Если бы мне тогда встретилась вот такая девочка, у меня бы, может, вся жизнь по-другому пошла…»

Сидят, молчат, держатся за руки в прокуренной старой машине, Гилмора слушают.

«Пальцы такие красивые… И все в каких-то царапинах, ссадинах, порезах… Пальцы музыканта, почему-то ставшего мастеровым…

Что ты за человек? Почему кажется, что ты мне нужен, что с тобой наконец будет так, как должно быть? А вдруг правда? Вдруг получится? Общность вкусов, пристрастий, единомыслие, взаимопонимание плюс телесное совпадение, приязнь… Наверное, большинство людей именно этим и довольствуются. Называют любовью. Кто ее знает, что это такое на самом деле – любовь. Кстати, это какое-то ужасно неприятно, почти неприлично звучащее слово. От затасканности, наверное…»

Теперь дождь передумал уходить. Вернулся. Стучал по крыше машины, заливал лобовое.

«В одиннадцать лет я чувствовал, а в тринадцать знал наверняка, даже успел привыкнуть, что нравлюсь девочкам, девушкам, женщинам, я их интересую, они хотят ко мне прикасаться, хотят быть рядом… В юности это прикалывало, в молодости оттягивался на всю катушку, озорничал, грешен, иногда бывало и мучительно, потом стало утомительно, теперь скучно…

Но часто помогает, если честно.

Сейчас ведь кругом верховодят женщины…

Матриархат…

Понимаешь, Лиза, больше всего на свете я любил и люблю музыку. У меня полная средняя музыкалка. Не из-под палки, мне нравилось… Хотел продолжать, хотел в училище, но родня была против – у нас таких отродясь не водилось, разве это профессия для мужчины… Предок немецкий, его звали Август… Инженер-гидротехник Август Обер-Ниссель, товарищ Петра Великого… Привез с собой в Россию клавесин… Его потомки постепенно стали разночинцами, мещанами, мастеровыми, рабочим людом… Мой отец, прямой потомок, работал на “Серпе и Молоте” бригадиром. Мы жили в Лефортово, в очень старом доме, было три маленьких комнатки на втором этаже, голландская печь; может быть, это и был дом Августа Обер-Нисселя в Немецкой слободе, мне не говорили, никто ничего не помнил или делал вид, что не помнит, боялись, всегда боялись... Потом переселили в Гольяново.

Я, конечно, русский, стопудовый русский, шестисоточник с огурцами… Единственная семейная легенда – клавесин Августа Обер-Нисселя, он не сохранился, и штрудель с корицей, ловко готовят наши жены – моего брата и Вера моя…

Моя жена Вера… Вот кто мог стать рок-звездой… У нее потрясающий голос… Музыкальный руководитель в детском саду…

И мне, и ей, и нам вместе всегда не хватало чего-то, чтобы стать кем-то большим, – удачи, уверенности в себе, своей личной внутренней свободы, веры в успех…

Когда мы были молодые, только поженились, мы были такие красивые, что нам все время что-то дарили – незнакомые люди, старушки на рынке, мы шли по улицам, и прохожие желали нам счастья…

Все люди красивые, когда им хорошо, когда легко и радостно на душе.

Была рок-группа. Мы ее в десятом классе собрали. Стали думать, как назвать. Лукиш предложил “Четвертый вариант лестницы на седьмой этаж”. Откуда выдумал? Я предложил “Собирай вещи”, а Шама, он вообще лесной такой, деревенский, они откуда-то из Ярославской области только приехали, с голодухи, там был маргарин по карточкам, в Ярославской-то области, ну, брежневские времена, самый финиш, Шама сказал: “Перед снегом”. В ноябре дело было. Шама объяснял, что перед снегом всегда такая особая тишина и каждый звук имеет значение… И прижилось. Целый год собирались в подвале и репетировали… счастье… Потом окончили школу, всех загребли в армию. Шама попал в Афган, через полгода родителям прислали кусок мяса в цинковом гробу… Но Сережникова, вот, кстати, кто реально в люди выбился, сахаром торгует в масштабах всей страны, на встрече одноклассников Сережникова клялась, что видела его в афганском ресторане где-то там в Чикаго, стоит на фейсконтроле, разговаривать с посетителями нельзя, но он ей типа кивнул… Лукиш украл колеса с “жигулей” во дворе, чтобы что-то там купить, его посадили, вернулся, тут же навесили разбойное нападение, опять посадили, и больше его никто не видел, вот и вся рок-группа “Перед снегом”… Потом другие тоже были у меня, “Водопой”, “Несестра”, это когда уже можно стало, разрешили рок играть, когда московская рок-лаборатория… Я всегда ношу “казаки”, черные джинсы, короткие кожаны, дедушка из бывших рокеров, микрорайонная рок-звезда…

Суставы болят, вот что…

Раньше я очень любил Москву…

Лиза… Я всегда хотел говорить с тобой. Или с той девочкой…»

Дождь усиливается. Гаишники пытаются проехать, орут, как мартовские коты – невнятно, эмоционально и малопристойно.

«Допустим, мы поладим с тобой не на шутку. В нашем возрасте это маловероятно, но почему-то кажется, что да, поладим. Ты проберешься не только ко мне в постель, но и в душу, накрепко. Тогда Миша получит отступного, хорошую рекомендацию и перейдет в другие объятья. А мы с тобой заживем! Гитару тебе подарю. А хочешь, переедем куда-нибудь, где солнце, океан, люди нарядные и веселые? Ты куда хочешь? Мне-то все равно… Ни на один миг, ни на единственный кратчайший мижочек я не перестану быть готовой ко всему, к любому ножу в свою спину, и, когда придет пора этому ножу вонзиться, я только рассмеюсь тебе в лицо – дурачина ты, простофиля, тоже мне, напугал, велика неожиданность. Ничего, кроме предательства, я не жду ни от кого. Так вышло. Результат пройденного пути, как в личном, так и в карьерном плане. Я испорчена предательствами, потому что этот яд отравляет не только предающего, но и предаваемого, это червь, сжирающий душу…

Так что давай-ка прощаться, родной, непоправимо опоздавший человек.

Поздно.

С непроизносимой согласной “д”, как бы обязательно отметила эта чума Ксюндра, твоя названая сестра, моя одноклассница.

Поздно хуже, чем никогда.

К черту слово “поздно” с его издевательским непроизносимым “д”.

Да здравствует “никогда”!»

– Ехать мне надо, – сказала Лиза. – Вот и пробка наша рассосалась…Хорошо посидели, спасибо.

– Мы еще увидимся? – спросил Обернисьев.

И Лиза, стараясь не видеть больше его забытые глаза, взяла его за руку и поцеловала ссадину на пальце.

Обернисьев приезжает к себе домой на окраину. Сколько ни переезжай, как ни улучшай жилищные условия, в квартире всегда тесно и чем-то пахнет, как пахнет везде, где люди поневоле находятся близко друг к другу.

Гудит стиралка, орет телевизор, что-то с отчаянным шипением жарится на сковороде. Жизнь!

Едва поздоровавшись с родными, Обернисьев лезет на антресоли и в клетчатом чемодане находит коробочки с проводочками. Идет на лестничную клетку и вышвыривает их в мусоропровод.

А потом долго курит на лоджии, заставленной банками, глядя с последнего этажа вдаль, на новые двадцатиэтажки вместо привычного темнеющего леса. Жарит закатное рыжее солнце. Такой огромный город – на северо-западе ливень, а на востоке – яркий закат. Город, огромный, как море, на котором Обернисьев не был давным-давно.

Светло и нестрашно

Человек в штормовке с нашивками студенческого строительного отряда пришел в деревню после полудня. Рано утром человек прибыл поездом на станцию в двадцати километрах от районного центра и бродил по окрестностям, показывая прохожим, сотрудникам краеведческого музея, торговцам на рынке и даже охраннику в здании администрации старый конверт.

Однако конверту было тридцать с лишним лет, и все эти годы районное и областное начальство зарплату не зря получало – то упраздняло, то переформировывало, то вновь создавало районы родной губернии, заодно с увлечением восстанавливая исторические названия, пострадавшие от богоборческой власти. Так, отправляясь в село Памяти Латгальских партизан, находящееся в Октябрьском сельском округе, человек в штормовке, не прошло и полусуток, добрался до села Косма-Демьян сельского округа Воротно, названного по большому озеру и относящегося теперь к соседнему району губернии, а не к тому, что указан на старом конверте.

Назад Дальше