Колокольников Подколокольный - Драгунская Ксения Викторовна 7 стр.


Обувь шлепает по глине, в том числе и остроносые с пуговками ботиночки Сони, обитательницы коммуналки в Подколокольном, движется, исчезает из кадра, виднеются следы, падает снежок.

 Остается засыпанный еловыми ветками могильный холмик с Юриной фотографией. Он кудрявый. Улыбается.

Поминки. Люди читают стихи. Это реальные стихи, написанные разными молодыми авторами (многих, увы, нет в живых) в начале восьмидесятых годов. Стихи Николая Баранского, Алексея Нехорошева, Николы Плужникова, Андрея Самохина, Дмитрия Быкова, Ивана Бурмистрова и других людей, которые были молодыми в начале восьмидесятых и считали себя поэтами.

Старые кирзачи, измазанные глиной, появляются на паркетном полу коридора. Толя приходит домой. Он заметно пьян. Мама в очках и косынке колдует над тортом в форме Эйфелевой башни.

Толя садится в своей комнате на кровать, пытается снять кирзачи нога об ногу. Он страшно устал, хотя вроде бы и не с чего. Это потеря, утрата оглушила его и лишила сил.

Мама входит в комнату, снимает с него кирзачи и носки, приносит четвертинку и тряпочку, растирает водкой его ступни.

Толе двадцать три года, и стыдно плакать при маме. Мама тоже старается не расплакаться при нем, ему и так тошно. Оба стараются не расплакаться.

 Мама смотрит ему в глаза.

– Послушай меня. Надо подождать, потерпеть, этот мрак не может длиться вечно. Маятник качнется в другую сторону, он не может не качнуться. Это закончится, вот увидишь. Уже скоро. Будем надеяться, что закончится без гигантского кровопролития, хотя локальных войн не избежать. Но свобода придет. Свобода такая, что дыхание перехватит. Вы сможете всё. Но надо всегда помнить про маятник.

Толя прислоняется затылком к стене с портретом Моррисона.

– Скучно без Юрки…

Подколокольный переулок, дом одиннадцать дробь один. Ранняя весна восемьдесят пятого.

Лена, вдова Юры, с младенцем на руках открывает Толе дверь.

– Представляешь, с вечера воды нет, вообще никакой, даже холодной, и не предупреждали…

– Ну давай пойду, добуду где-нибудь, ведро давай, что ли…

– Ой, да где ты добудешь, какое ведро…

В коридоре общий телефон, стена рядом с ним исписана номерами, именами, цифрами.

Они проходят на кухню. Там старушка Соня, нацепив двойные очки, перебирает гречневую крупу. Работает радио. На карнизе с чириканьем тусуются воробьи.

Из брезентового походного рюкзака Толя вынимает дефицитные продукты для Лены и младенца: банку литовского концентрированного молока, банку китайской тушенки, пакетик вьетнамских сушеных бананов.

– Что он говорит?! – вдруг испуганно воскликнула Соня. – Он правда это говорит или я сошла с ума? – Она сделала погромче.

Некоторое время все сидят и слушают речь Горбачева на мартовском пленуме, про доминирование общечеловеческих ценностей над классовыми. Соня слушает с выражением испуганного восторга на сморщенном детском личике, Толя слушает внимательно, Лена – равнодушно, младенец лепечет свое.

Воробьиный гвалт становится оглушительным, как будто городские пташки только этих слов и ждали и кинулись обсуждать.

Из крючковатого медного крана с шумом толстой струей начинает хлестать вода, так что раковина вздрагивает и младенец радостно вопит, указывая на воду.

 Глуховатый голос Горбачева, его южный говорок тонет в жизнеутверждающих звуках…

Интервью

Журналистка была похожа на мышку с накрашенным ртом.

Поздним вечером Толя Четвертов и журналистка сидели в круглосуточном «Макдоналдсе». Было пусто и тихо. Бомжик дремал в уголку.

Журналистка проверила диктофончик и начала:

– Анатолий Вадимович, вы сняли много интересных документальных фильмов, ставили экспериментальные интерактивные спектакли, устраивали акции и перформансы… Расскажите, пожалуйста, откуда ваш нынешний замысел, почему вы вдруг решили снять художественный фильм про начало восьмидесятых?

– Ну это для вас начало восьмидесятых – какое-то доисторическое время, а для меня это молодость, студенчество, пора, когда закладывалась основа всего того, что со мной происходило в дальнейшем. Я вдруг почувствовал, что мысленно очень часто возвращаюсь к тому времени, вдруг вспоминаю события, людей, о которых, казалось бы, давным-давно забыл напрочь… И я решил, что надо снять фильм.

– Наверное, в фильме будет много деталей тех лет? Сейчас многие ностальгируют по Советскому Союзу, это стало, можно сказать, трендом, – улыбнулась девушка.

– Лично я никакой ностальгии по советскому прошлому не испытываю, – поправил Толя. – Ни малейшей, понимаете? – Он строго посмотрел на журналистку. – Я родился в шестьдесят втором году, и года с семидесятого, даже раньше, помню все просто изумительно. Вот первое место, где человек сталкивается с государством, с социумом, это детская поликлиника, детский сад, школа… В поликлинике очереди, ор, хамство, все раздражены, с детского сада – муштра, неволя какая-то, называют по фамилии, а меня раньше-то никто по фамилии не называл, и я не знал лет до пяти, что у меня есть фамилия. Толя и Толя, мальчик, сын… И вот эта муштра, и опять же много злых, некрасивых, раздраженных женщин… Удивительно, что в стране не было повального гомосексуализма (журналистка удивленно вскинула белесые бровки), потому что, когда мальчики сталкиваются с детства с некрасивыми злыми женщинами, которых они вынуждены бояться, это не может, конечно, не повлиять, не вызвать полного отвращения к женщинам вообще…

– Но многие молодые люди сейчас очень интересуются жизнью в советскую эпоху, считают, что там было хорошо, было больше социальной справедливости, равенства возможностей…

– Полного равенства возможностей вообще не бывает, это миф. Ну да, Советский Союз декларировал себя как государство рабочих и крестьян, и действительно, сын лесничего из Чувашии мог поступить в МГУ, я знаю такие случаи, мой лучший друг, Юра, сын уборщицы и младшего офицера из колхозников, учился в театральном институте, сейчас с этим значительно хуже… Общее культурное пространство опять же – все дружили, художники огромной страны, разных национальностей, прекрасно общались между собой, весь советский народ знал актеров кино, например, из разных республик, музыка тоже… Это очень ценно, это то, чего не хватает сейчас и чего невероятно жаль… Что же касается молодых людей нынешних, то они просто не понимают, как реально жилось в Советском Союзе простым людям, не имевшим доступа к закрытым распределителям (к вопросу о справедливости и равных условиях, пометьте себе, пригодится)… Нормальной одежды для молодежи не было вообще. Мы какие-то рубахи пекарей варили в марганцовке… да, белые рубахи связывали узлами и варили, они окрашивались неровными разводами, было круто… Одна девчонка у нас в институте приноровилась носить матросскую синюю фланель, тоже казалось – стильно… За длинные волосы парней в милицию забирали, а там и покалечить могли, это уж как настроение сложится у стражей порядка… А за курточку какую-нибудь навороченную, как теперь говорят, урла, гопники, и убить могли, понимаете?.. Я объясняю это актерам, которые у меня снимаются, играют главных героев и их друзей, там много молодежи вообще, объясняю им это, и они слушают, рты разинув, по-моему, не очень-то верят…

– Вот речь зашла об актерах, расскажите, пожалуйста, кто снимается?

– Ни одного мало-мальски известного лица, – улыбнулся Толя. – Я специально хотел, чтобы лица были новые, непривычные, хотя, не стану скрывать, на это мое «хотение» повлиял и крайне низкий бюджет фильма. Но актеры очень хорошие, понимаете, ведь медийный (ненавижу это слово) актер или нет, это от его таланта вообще не зависит. Сейчас от таланта вообще ничего не зависит, мне кажется. Просто повезло – не повезло. И все.

– Бюджет низкий, но все же имеется, – заметила журналистка. – Кто является спонсором фильма? Или это господдержка?

– Ну какая господдержка, хорош бы я был с господдержкой… при указании ностальгировать по Советскому Союзу… Снимаем на цифру, актеры работают за символическую плату, художница – моя жена Маруся, она сценограф, оператор – мой старый товарищ… Я домик наш в Черногории заложил, потом вот Лиза Дикаревич очень выручила, мясо-молочная наша леди, торговая марка «Здорово, корова!» – Он улыбнулся. – Мы ведь с ней знакомы со студенчества, она в Щуке училась, я во ВГИКе, снималась у меня в короткометражке… Так что я надеюсь фильм закончить, выпустить… Это для меня очень важно. Самый важный фильм. – Толя задумался, словно решая, говорить или не говорить, и сказал: – Этот фильм я посвящаю памяти своего бесценного друга Юры Шантарёва, поэта, музыканта, режиссера, креативнейшего человека, как теперь бы сказали. Харизматического лидера. Он фонтанировал замыслами... Сколько бы он мог сделать.... Он покончил с собой в двадцать пять лет, осенью восемьдесят четвертого, самый финал застоя, апофеоз, самые корчи вот эти, агония, именно от невозможности вслух высказаться, оттого, что никому не было нужно самое лучшее в нем – талант вот этот, фантазия свободная, выдумка, душа его, нежная и веселая…

Когда он умер, погиб, я тоже чуть не пропал совсем, потеря страшная, до сих пор не зажило и не заживет уже никогда, никто не заполнит эту пустоту…

Поехал я в деревню, где за год до этого снимал фильм про конюха, вписался там к бабке одной, лежал, смотрел на огонь в печке, а то гулять ходил, поля белые такие… В храм ходил тоже... (журналистка опять вскинула бровки). И ничего, отлежался, выкарабкался… Месяца два или три, до весны…

Я с первых же денег нормальных, которые заработал, тогда все клипы снимали, самый конец восьмидесятых и девяностые, на клипах можно было нормально заработать… поставил ему на могилу белый крест, красивый такой… Так что это фильм памяти Юры и о Юре. Дамир, молодой актер, даже похож на Юру внешне.

– Почему фильм так называется? «Колокольников – Подколокольный»? Какое-то краеведческое название…

Толя улыбнулся:

– Это был велопробег. Первый общемосковский безвелосипедный велопробег в поддержку отечественной велопромышленности, прошедший между Колокольниковым переулком на Сретенке, где жил я, и Подколокольным переулком на Солянке, где жил Юра. Юра это и придумал. Просто так, для радости. Слова «прикол» тогда еще не было.

– И как прошел велопробег?

– С феерическим успехом. Нам удалось в сопровождении бродячих барбосов и подростков-зевак добраться аж до Покровки, где нас встретило несколько милицейских машин. Отвезли в ментовку, нам с Юрой как зачинщикам несильно, довольно гуманно намяли бока и сообщили в мой институт. – Толя перестал улыбаться, помолчал и сказал резко, хмуро: – Нет, никакой ностальгии… Мне теперь кажется, что тогда все время был ноябрь, самый мрачный, тяжелый месяц. Юра погиб в начале ноября, и я с тех пор просто терпеть ноябрь не могу, жуть… Дрянь месяц. Упразднить бы его вообще… Кажется, что раньше, вот года до восемьдесят шестого или восемьдесят седьмого, все время был ноябрь, круглогодично: холод, мрак, тьма… А потом, когда началась перестройка, наступил какой-то сплошной апрель, да, апрель и июнь… Я помню прекрасно, утром собираюсь в институт, радио работает, «Молодежный канал», и вот диктор, парень какой-то молодой, у него даже голос не дикторский, а нормальный, человеческий, парень в прямом эфире оговорился, запутался в каком-то слове и сам над собой расхохотался громко! Вот это было да! Я понял, что к прошлому возврата нет, все, хватка не просто ослабла, а исчезла… Да, все время апрель, такой светлый, теплый, и туман этот… Мы защищали Вдовьи домики в Лефортово, дежурили по ночам… Хорошее было время…

– Вы упомянули, что в деревне ходили в церковь? Вы православный?

– Понимаете… – Задумался. – В церковь я начал ходить в детстве, не потому что меня туда кто-то водил, родители мои довольно советские люди, хотя мама, как я теперь понимаю, была верующим человеком… Но в церковь не ходила. Я туда сам однажды пришел, лет в десять или одиннадцать, мне просто интересно стало, я чувствовал, что там другое, там что-то другое, к тому же я с детства любил старину, прошлое, книжки по истории читал, церкви мне нравились чисто визуально, понимаете, по сравнению с пятиэтажками-то, с современной архитектурой тех лет… И вот я зашел в Пименовский храм, возле Новослободской, огромный храм такой… Старушки «на ящике», а это вообще такая суровая каста, они очень ласково ко мне отнеслись и всякий раз, как я приходил, очень ласково… ну мальчик маленький, что… А часто в церковь ходить я начал уже в институте, ну просто стоял и слушал, я не мог в обрядах участвовать, я же некрещеный был. Потом меня с отцом Валерием познакомили, удивительный человек, царство небесное… И он меня не торопил с крещением, просто разговаривали, он мне Писание объяснял… Крестился я только в восемьдесят восьмом году, тогда многие крестились… И вот то, что сейчас происходит, что церковь становится каким-то ЦК ВЛКСМ или там Политбюро, это чудовищно, конечно… Был я недавно по делам в одном «казенном доме» в Московской области, так я просто онемел. Это официальное учреждение в светском государстве? Кругом иконы, лампады, все постятся, женщины в платочках… Начальство, наверное, тон задает. А работают там люди моего возраста, минус десять лет, то есть они выросли в атеистическом государстве, вряд ли они тайком Богу молились…

То есть те же люди, которые чурались церкви, это как минимум, а ведь наверняка и гадости говорили про священников, про веру, теперь стали все как один святее, что называется, Папы Римского… Это говорит только о том, что у огромного большинства людей вообще нет никаких убеждений, кроме единственного – быть с большинством, идти, куда ветер дует, не рыпаться, и все тут.

Журналистка очень внимательно слушала, а потом спросила осторожно:

– Как по-вашему, цензура нужна?

– Как человек, выросший, что называется, в тисках тоталитаризма, я должен бы сказать, что нет, не нужна, ни в коем случае… но… Но. Но… Тогда, в юности, в самые горькие минуты моя мама утешала меня словами про маятник. Что маятник обязательно качнется в противоположную сторону. Что свобода обязательно придет. И вот тут, говорила мама, на полной-то свободе, надо не забывать про этот маятник, что если он опять качнется обратно, то это будет уже надолго, окошко захлопнется очень плотно на очень долго… И огромное число следующих за нами художников, авторов, ну, вы понимаете, будет надолго лишено возможности высказаться. Она так и говорила: помни, что в наших широтах маятник остановить нельзя.

– По-моему, во времена интернета проблема так остро уже не стоит.

– Для писателя, может, и не стоит, или для музыканта, а вот для режиссера еще как стоит. Хотя, что такое интернет? Его и отрубить – долго ли умеючи.

– Думаете, это возможно?

– Все возможно верующему, как говорил отец Валерий.

Журналистка засмеялась, качая маленькой головкой.

– Вы смотрели нашумевший запрещенный спектакль «Амбулатория»? – спросил Толя.

– Конечно.

– Прямо вот до конца досидели?

– А что?

– Я как-то после сцены у гинеколога решил, что с меня довольно. Ну помните, там девушка на приеме у женского доктора, раздевается по пояс, снизу, забирается на настоящее кресло, которое стоит, разумеется, анфас к зрителям, а врачихе в это время кто-то звонит по мобильному, она объясняет по хозяйству, про участок, как там надо раскрыть огурцы под пленкой… А девушка, то есть актриса, минуты три радует зрителей своими органами…

– Зрители, кстати, смеялись, когда врачиха говорила про огурцы… И это была очень жизненная, достоверная сцена. Вообще очень позитивный спектакль. О ежедневном незаметном подвиге врачей в глубинке.

– Как вы смешно говорите – ежедневный незаметный подвиг! Прямо как наш декан Марина Николаевна Приклонова, старая коммунистка… Про врачей можно и без этих выкрутасов спектакль сделать. И как только актриса на это пошла?..

Назад Дальше