Тринадцать: Оккультные рассказы [Собрание рассказов. Том I] - Магнусгофская Елизавета Августовна 5 стр.


Я умираю, Давид, и это хорошо… Он заходил сегодня утром. Сидел всего каких-нибудь пять минут… Я же знаю — он не любит больных и вид больниц ему неприятен… А я ведь умираю из-за него… Ну, пусть они будут счастливы…

Я не мог скрыть своих слез. А она грустно улыбалась и говорила:

— Не плачьте, Давид, не надо.

Наутро она умерла…

Вот и все… Я спрятал браслет. Выставить его в витрине теперь казалось мне профанацией…

Вы хотите купить его… Что же, я продам, возьмите его в свою коллекцию — там он не принесет больше зла никому… Но послушайтесь старого Давида: никогда не дарите его той, кого любите!

Давид замолчал. Как сейчас, вижу его худую, слегка нагнувшуюся фигуру с седыми длинными волосами, делавшими его похожим на ветхозаветного патриарха. Косой луч солнца оставил длинную светлую полосу на его сморщенном лице, играл на рубине браслета, казавшемся каплей крови…

Пробило шесть часов. Я вскочил. Мне предстояло в шесть деловое свидание. Я сунул браслет в карман, дал Давиду чек на нужную сумму и поспешил к выходу. В девять часов я был зван в скучнейший семейный дом, но отказаться было нельзя… Выходя из ресторана, где у меня была деловая встреча, я взглянул на часы. Было восемь. Ехать домой переодеваться не было надобности — я был уже одет. Решил заехать на часок к Лолотт. Она встретила меня как-то надуто.

— Я целый день ждала от тебя цветов! Теперь уже вечер… Но ты приехал сам! Ну, что же ты привез своей маленькой Лолотт?

Боже, как я мог забыть! День ее рождения! Она смотрит на меня своими большими наивными глазами, ожидая сюрприза… Я чувствовал себя крайне глупо. И вдруг меня осенило: браслет!

Было немножко жалко, сознаюсь, расставаться с редкой ценной вещицей, но огорчить Лолотт я не мог! Надо было видеть эту детскую радость, эти крики восхищения, эти благодарные поцелуи!

Впрочем, застегивая браслет на худенькой, полудетской ручке, вспомнил слова Давида:

— Не дарите его той, которую любите!

Я никогда не был суеверен. И притом — Лолотт была очень милым ребенком, прелестной игрушкой, но любить? — Я никогда не считал эти отношения любовью…

Оставив Лолотт радоваться щедрому подарку, я поехал в гости. На этот раз, впрочем, был исключительный случай: вместо десятка обычных старых дам было довольно молодежи, интересные барышни. Одна из них особенно заинтересовала меня — да и кого она не заинтересует! Она была очень красива, держалась непринужденно, но с большим достоинством и как-то выделялась среди остальных, разряженных и пустых хохотушек. Не помню, как разговорился я с ней и каким образом перешли мы с ней на такие серьезные темы. Меня поражал ее ум, ее здравые суждения. До сих пор я смотрел на женщин, как на красивую игрушку, слегка свысока. В Клэр я увидел нечто совсем новое.

Наше сближение пошло очень быстро. Судьба сталкивала нас всюду. Клэр охотно разговаривала со мною, интересовалась мною, как человеком, — но и только. Я же был безумно влюблен.

Смелый, даже подчас нахальный с женщинами — перед Клэр я робел и долго не мог сказать решительного слова.

Наконец, Клэр стала моей невестой… Но Лолотт? — Надо же было порвать с нею. Долго откладывал я неприятное объяснение и отправился к ней за три дня до свадьбы. Говорил много красивых слов — как говорим мы, мужчины, всегда в подобных случаях, которым не верил ни я сам, ни она. Потом поцеловал ее заплаканные глазки, положил на туалетный столик между баночками и флакончиками чек на солидную сумму и ушел, считая себя освобожденным.

На другой день товарищи подбили меня справить мальчишник. Было шумно, весело, пьяно. В самый разгар веселья раздался звонок. Я отворил дверь сам и был очень удивлен, увидав Лолотт.

— Зачем ты? — вырвалось у меня. — Я пригласил бы тебя войти, но там много твоих знакомых… не знаю, будет ли тебе приятно встретиться с ними.

— Я только на минутку, — ответила Лолотт, глотая слезы, — хочу вернуть тебе это, — и она протянула мне футляр. — Не хочу носить его, — крикнула она капризно, — он принес мне несчастье. С того самого дня, как я надела его, ты изменился.

Она заплакала, бросила футляр на стул — я медлил брать его — и ушла.

Одну минутку я простоял еще в передней, потом сунул футляр в карман и пошел к товарищам. На полу лежало что-то белое. Нагнулся, поднял. Это был мой вчерашний чек, выпавший из футляра.

Любила ли меня когда-нибудь Клэр? — Не знаю. Первые медовые месяцы я был очень счастлив. Не говорю: мы были счастливы, потому что не думаю, чтобы такие натуры, как Клэр, могли когда-нибудь чувствовать себя вполне счастливыми. Я безумно любил ее. Она как будто тоже была ко мне привязана — но душа ее все же оставалась от меня полузакрытой. От этого и была между нами вечная недоговоренность, какая-то легкая тучка.

Она позволяла себя любить, а я, как нищий, довольствовался теми крохами, которые она мне бросала. Я был рабом, она — моей повелительницей.

Прошли два года. Первый мы почти целиком провели заграницей — в Италии, Лондоне. Потом вернулись в Париж.

Не знаю, как наткнулась жена на злосчастный браслет, но однажды я увидел его у нее на руке.

Никогда не был я суеверным. Но тут какое-то недоброе предчувствие сжало мое сердце. Вспомнил рассказы Давида, Лолотт… Бедная Лолотт, я слыхал как-то, что она опустилась очень низко.

Я просил Клэр не носить браслета. Рассказал ей, что узнал от Давида, умолчав о том, какую роль сыграл браслет в судьбе бедной Лолотт. Но жена только рассмеялась и, словно назло мне, стала носить его ежедневно.

Мне тяжело вспомнить тот вечер, когда Клэр сказала мне, честно и открыто, что любит другого.

Мягко, чтобы не сделать мне слишком больно, говорила Клэр, что не нашла во мне того, что искала. Что всегда старалась полюбить и понять меня… Но поняла только, что мы не подходим друг к другу. Теперь ей встретился человек, который понял и оценил ее вполне, с которым она будет счастлива…

Я вел себя недостойно в ту ночь. Я плакал, целовал ее руки и ноги, умолял не покидать меня, вернуть утраченную любовь.

Ведь я же был раб, она — повелительница…

Года три не был я в Париже. Я не вернулся бы и теперь, но меня призывали неотложные дела, — умерла моя тетка, и мне надлежало привести в порядок вопрос о наследстве.

Я не наводил справок о Клэр, я не знал даже, жива ли она. Впрочем, как-то, около года назад, мне сообщили, что, вскоре после развода со мной, она вторично вышла замуж, но как-то неудачно. Я же знал, что Клэр никогда не найдет счастья.

Но рана еще не зажила — я все еще любил Клэр, хотя старался заставить себя не вспоминать о ней…

Открыв ящик своего письменного стола, я наткнулся на браслет старого Давида с его несчастным кровавым камнем. Долго смотрел я на этот красный камень, искрившийся и переливавшийся при свете горевших в камине углей. Что за тайная сила в нем? Почему он приносит проклятие всем, кто имеет несчастье его коснуться? Может быть, Давид знает больше, чем хочет сказать. Ведь эти старые евреи, говорят, знакомы с многими науками, которых не знает или не признает современный ученый.

Я должен узнать тайну браслета!

Давно уж не был я в темном переулке, где находится магазин Давида. Много изменилось там за эти годы, изменился и дом Давида. Окна были закрыты, дверь магазина заколочена, вывеска как-то потускнела, на грязных и без того стенах образовались новые подтеки.

Может быть, сегодня какой-нибудь еврейский праздник? Может быть, Давид переехал в лучшую часть города? Я решил, что звонить и стучать напрасно, и обратился к стоявшему недалеко полицейскому. Тот уверял меня, что дом стоит заколоченным больше года и что о хозяине ему ничего не известно. Только грязный, оборванный мальчишка, слышавший мой вопрос, оскалил зубы и с каким-то злорадством сказал:

— Жид умер! И уже давно!

Я дал ему на чай и медленно побрел по улице…

СТАРАЯ НАСЫПЬ

Будучи студентом Московского университета, я был командирован на практические работы в одну из северо-восточных губерний. Там производились предварительные изыскания по постройке новой железнодорожной ветки. Места были хлебородные, и можно было только удивляться, что не догадались сделать этого раньше, тем более, что до ближайшей станции было всего семьдесят верст. Теперь было решено построить там узкоколейку.

По правде сказать, я немного удивлялся, как странно был составлен вчерне — конечно, там, где-нибудь в центре — план. Почему-то в некоторых местах предположено было отхватить целые участки прекрасной крестьянской земли, оставляя в стороне лес. Разве не лучше было пожертвовать частью казенного леса, чем портить поля? Бог их знает, чем они руководствовались… Мое дело маленькое…

Не могу сказать, чтобы я был слишком доволен своей судьбой. Работа была сама по себе интересная — но я буквально не знал, чем занять свой досуг, а свободного времени у меня была масса. Инженер был человек мрачный и неразговорчивый, добиться от него слова было очень трудно. Помощник его каждую свободную минуту бывал пьян. Жил я у крестьян. Нечего и говорить про то, что отношение к нам было, если и не прямо враждебное, то все же не особенно приветливое. Вполне понятно: ведь мы производили работы на их лугах и крестьянам было ясно, что мы намерены отхватить куски их земли. До ближайшего города было восемь верст, да и делать там было нечего. Кроме «рестораций» — а в них я не хожу — было одно жалкое кино, где показывали всегда какую-то допотопную программу. А в единственной библиотеке, кажется, кроме классиков да старой «Нивы» и «Природа и люди», получить было нечего. С тоски я стал перечитывать и Достоевского, и Гончарова, и даже Гоголя… Но вскоре и в библиотеке, кажется, не осталось ничего… Да и дорога в город была скверная, часто не пойдешь. Оставалось одно — гулять, гулять… Да, если позволяет погода.

Было воскресное утро. Не люблю воскресенья. В будни-то еще полдня уходит на работу, а в воскресенье буквально не знаешь, что делать. Крестьяне потянулись в церковь. Она была в трех верстах. Я, хотя и жил в деревне уже третью неделю, но как-то не удосужился еще побывать в церкви. Не скажу, чтобы я был неверующим — просто, как вся тогдашняя молодежь, был вполне равнодушен к религии. Вернее, к ее обрядам. Да к тому же два последних воскресенья шел дождь, и я предпочитал спать до полудня.

Я вышел в лес; там я исходил уже многие дороги и тропинки, но сегодня решил свернуть на зеленую дорожку, на которой не был еще ни разу. Она давно привлекала меня, но, так как всю вторую половину апреля были непрерывные дожди, то на дороге стояли кое-где настоящие озера и пройти было немыслимо. Но теперь я заметил, что дувший последние три дня северный ветер подсушил. Было еще, конечно, сыро, но в высоких сапогах, как у меня, пройти было можно. Живописная дорога эта вела между целыми рядами одетых свежей зеленью лип и берез, кое-где перемежающихся елями. На солнце, несмотря на середину мая, было уже жарко, а здесь хорошо. Где-то в чаще, у темной лесной воды, начинал соловей. Над лесом плавал звон сельской церкви. На всем была разлита благодатная радость майского утра. По дорожке, видимо, не ездили уже давно. Она местами заросла совсем. Посреди колей, из которых выбивалась трава, выскакивал смешно какой-нибудь одуванчик, душистая лесная гвоздика, а то и целые кустики — молодая береза или ель. Я осторожно обходил их — будущий лес…

Что-то белое привлекло мое внимание там, впереди. Как будто бы белая песчаная горка. Я знал, что здесь вовсе нет песка — только чернозем и глина. Но белое было слишком похоже на песок. Когда я подошел ближе, удивлению моему не было границ: передо мной была — железнодорожная насыпь!

Железнодорожная насыпь — в каких-нибудь трех верстах от проектируемой новой дороги! Может ли это быть? Но это была насыпь — правда, очень старая. Она была кое-где разрушена, попорчена ветрами, которые здесь часты, особенно осенью и зимой. К востоку она уходила в густой лес, к западу виднелся какой-то просвет. Может быть, там начинались поля. Я пошел туда. Кое-где насыпь сохранилась еще хорошо, кое-где совсем обвалилась. Между рельс там и здесь росли маленькие березки — будущий лес. Дойдя до опушки, я увидел, что насыпь идет по ровному открытому месту. Я поднялся и пошел по ней. Судя по кочкам, по обеим сторонам насыпи было болото. Но я отошел недалеко — насыпь почему-то обрывалась, словно ее не провели дальше. В болоте, заметил я впереди, валялась одинокая заржавленная рельса.

В недоумении постоял я несколько минут, прежде чем повернуть обратно. Вот, мы строим новую дорогу, режем крестьянские поля, а тут — в двух шагах, — готовая насыпь. Если нельзя было вести дальше по болоту — можно же было свернуть в лес, там, знаю я, почва далеко не везде болотистая… Отчего не хотят воспользоваться этой старой насыпью, почему-то, очевидно, не доведенной до конца?

Эти мысли не давали мне покоя, когда я возвращался домой.

Я жил у крестьянина Седова. Это был один из самых зажиточных и влиятельных крестьян деревни. Мне было у него сравнительно удобно — насколько может быть удобно в крестьянской избе, неприспособленной для того, чтобы в ней помещался посторонний. Отношение его ко мне было более или менее сносное. Столовался я тоже у них. Кормили просто, но сытно. Я очень люблю молоко. А молока у них была масса — и какого!

Когда я вернулся, вся семья сидела за обедом. Ужинал я, по большей части, в своей каморке (комнатой назвать не рискую), но обедал со всеми. Мне положили на тарелку громадный кусок пирога с капустой и я жадно принялся за него. Когда я утолил первый голод, я перешел к занимавшему меня вопросу. Обычно крестьяне не любят много говорить за обедом, но у Седовых не было так строго. Поэтому я и рискнул спросить:

— Что это за насыпь там, в лесу? Там строилась когда-нибудь железная дорога? Ее не достроили? Почему?

Мой совершенно безобидный вопрос произвел на всех какое-то странное впечатление. Дети вытаращили на меня глаза, словно я сказал что-нибудь страшное. Мать протяжно вздохнула. Старший сын Антип задумчиво опустил глаза. Двенадцатилетняя Аксюша хотела как будто что-то сказать, но посмотрела на брата и не сказала. Только Седов пробормотал — и как-то злобно:

— Строили… Да лучше бы не начинали!

Я собирался предложить дальнейшие вопросы — уж очень меня томило любопытство, когда открылась дверь и вошел сосед Седова, Петров. У них, чуть ли не сразу, начались какие-то «посевные» разговоры. А я знал по опыту, что таким разговорам нет конца. Я пошел к себе и, с досады, принялся за лекции, которые намерен был повторить за лето. Но мысли мои все возвращались к странной насыпи.

Мне не читалось. Я бросил записки и подошел к окну. За кустом малины, прямо под моим окном, копошилась Аксюша.

— Аксюша! — позвал я. — Пойди сюда!

Она покорно подошла, глядя на меня своими красивыми глазенками. «Красивая будет», — невольно додумал я.

— Аксюша, ты что это хотела мне сказать, когда я за обедом спрашивал про насыпь?

Боялся, что девочка, пожалуй, не поймет слова, но оно оказалось ей знакомо.

— Отец будет сердиться… он не любит, — Аксюша оглянулась по сторонам.

— Ну, скажи, — приставал я, вертя в руках конфетку в бумажке. Соблазн подействовал. Этими конфетками я-то и приобрел расположение девочки.

— Поезд там ходит, — таинственно сказала Аксюша и снова оглянулась.

— Что ты говоришь! Как может там ходить поезд — насыпь ведь полуразрушена, рельсы заросли.

— Ходит, ходит, — упрямо настаивала на своем девочка.

— Аксюша, — позвал кто-то из сада. Девочка скрылась. Но слова ее еще больше разожгли мое любопытство.

Назад Дальше