Тринадцать: Оккультные рассказы [Собрание рассказов. Том I] - Магнусгофская Елизавета Августовна 8 стр.


— Мне жутко, — прошептала Соня, прижимаясь ко мне.

— Стыдно, Соня… Это же кричал сыч… Неужели ты веришь всем этим сказкам? Мертвые — если бы даже они и бродили здесь — не делают никому зла.

— Не знаю… не знаю… мне жутко…

— Ведь ты же не одна — я с тобой!

— Не знаю… Мне жутко… жутко…

Я притянул ее к себе. Целовал ее руки, шейку… Не помню, как расстегнул ее платье и прижался жадными губами к ее груди.

В лесу стало как-то сразу темно. Тучи надвинулись на сосны, и воды стали сразу такими черными, черными. Сосны сзади нас сдвинули как будто свои ряды и стали шептаться… шептаться… укоризненно… настойчиво…

Еле слышно плескалась вода.

Наши ласки становились все горячей… горячей…

Соня была права в своем мрачном предчувствии.

Я не помню хорошо, что было в эту ночь. Знаю только, что она плакала и говорила «нет». А я гасил ее сопротивление своими поцелуями…

А когда первые лучи рассвета проникли в лес, Соня лежала на мокрой траве и рыдала. Судорожно вздрагивали ее нагие плечи. Ее волосы разметались по влажной траве…

Потом вскочила и пошла. Как пьяная, пробиралась она между ветвями орешника, застегивая на ходу блузку. Я пошел за ней. Она стояла над самой водой, держась одной только рукой за ветку и с безумным выражением смотрела на воду.

— Соня, — прошептал я, — ты хотела уйти — и одна!

— Уйди! — крикнула она. — Ненавижу тебя!

Я бросился на траву и зарыдал…

Помню, как сквозь сон, что она опустилась на траву рядом со мной, стала утешать меня, как ребенка. Я шептал, что я — мерзавец и подлец, что я втоптал в грязь нашу любовь, что она не смеет, не должна любить такого негодяя… А она шептала какие-то волшебные слова и целовала мои волосы…

Как странны все-таки женщины…

В тот же вечер я получил телеграмму, призывавшую меня в Лондон. Там много лет уже проживал мой дядя — брат моей покойной матери, и я был его единственным наследником. Его смерть открывала мне дорогу к богатству и независимости. Пока я ведь все-таки зависел от своего отца… Я решил ехать сегодня же — надо же было, ради приличия, поспешить на похороны. Дяди своего я не помнил совсем — я видел его только в детстве, поэтому смерть его не могла меня опечалить. Я пошел к Соне. Я никогда не бывал у нее во избежание сплетен. И в этот вечер пробыл у нее не более часа. Но я до сих пор вижу эту дачную комнатку, освещенную тусклой лампой, и черную фигурку у окна.

— Сонечка — я уезжаю сегодня вечером.

— Куда?

— В Лондон. Дядя умер. Помнишь, ведь я рассказывал тебе о нем? Дядя, который оставил мне такое большое наследство.

Она молчала.

— Соня, прости меня… я подлец… я бесконечно виноват перед тобой… но я заглажу свою вину… Соня, прости меня!

Она провела рукой по моим волосам.

— Соня… ты еще любишь меня?

— Люблю…

— Ведь я уезжаю ненадолго. Самое большее — на месяц. И, когда я вернусь, мы повенчаемся. Да?

Грустная улыбка скользнула по ее лицу.

— Тебе восемнадцать лет, а я — старуха.

— Перестань, Соня! Какие твои годы! Да они мне и безразличны! Ты всегда останешься для меня моей красавицей Соней! Так через месяц повенчаемся, Соня?

— Повенчаемся, — монотонно ответила она.

— Моя невеста! — воскликнул я, заключая ее в объятия. Она прильнула ко мне с незнакомой мне в ней страстью. И, опьяненный ее близостью, я прошептал:

— Моя жена!

Она отдавала мне мои страстные поцелуи. Мы забылись…

Пробило десять часов.

— Я должен идти! — спохватился я.

— Уже?

О, как бы хотелось мне продлить еще свидание — но поезд в город уходил в половину одиннадцатого; пароход — завтра в десять утра. Я еще раз обнял Соню, бесконечен был наш последний поцелуй. Потом она вырвалась от меня и прошептала:

— Прощай!

— Не «прощай», а «до свиданья»! До скорого!

На глазах ее были слезы.

— Сонечка, не плачь! Ведь мы расстаемся ненадолго. А когда встретимся, то не расстанемся уже никогда! Слышишь: никогда!

Я пошел к двери. Оглянулся. Увидел низкую комнатку. Тусклую лампу Большие заплаканные глаза.

Потом дверь за мной закрылась.

Погода все время была бурная. Я не страдаю морской болезнью, — но это свинцовое море, пронзительные крики чаек, белое тусклое небо нагоняли на меня какую то тоску. Я плохо спал. Пароход то поднимало, то швыряло в какую-то бездну. Я ежеминутно просыпался и видел тяжелые сны. Проснулся я от какого-то неопределенного тоскливого чувства. Я не мог больше заснуть. Оделся и вышел в коридор. Длинный коридор между каютами. Горело электричество, только в дальнем конце было темно. Но откуда-то падал уже туда слабый луч серого рассвета.

Там я увидел ее. Соня шла мне навстречу с распущенными волосами, как тогда, в лесу, и говорила — устами и глазами:

— Прощай!

Я простер к ней руки — но схватил только пустую тьму коридора.

Со странным чувством вышел я на палубу. Над морем чуть брезжил серый рассвет. Туман, белый и густой, полз кругом парохода.

Снедаемый беспокойством, бродил я весь день. Прибыв в Лондон, я немедленно дал телеграмму. Но она пришла назад, а вместе с ней — письмо от Сони.

Милый, бесконечно дорогой!

Прощай…

Я поняла, что мы должны расстаться… подумай о разнице наших лет. Ты еще юноша. Ты только начинаешь жить. А я — хотя я и не видела еще почти ничего — моя жизнь прожита… Я еще молода, но скоро отцвету… Я люблю Тебя больше жизни, я не перенесу, если Ты разлюбишь меня… А это, рано или поздно, должно было бы случиться — ведь Ты еще так молод!

Поэтому я лучше умру… Я хочу остаться в Твоих воспоминаниях молодой и красивой… Не тоскуй обо мне — это лучше для нас обоих…

Я кончила. На улице темно. Ветер. Но дождя нет. Запечатаю письмо и пойду. Пойду туда, где испытала я — позор, страх и все счастье земной горячей любви! Я дорогу найду… Близко рассвет. Его лучи застанут меня уже там, у озера…

И пусть волны его смоют мою тоску… Но любовь мою им не загасить!

Прощай, прощай!

Твоя невеста Соня.

Волны Старого озера глубоки и никогда не отдают своих жертв… Сонино тело не нашли никогда…

Никогда больше не был я в том проклятом месте…

…Много женщин знал я в своей неудачной жизни. Я целовал много глазок — синих, черных и карих. Не с одних нежных уст слышал я манящее «люблю»… Но ни одну больше не называл я своей невестой.

И никого не любил так, как эту девушку с серыми грустными глазами.

КАРМА

Самовар был выпит. Доктор, перевернув свой стакан вверх донышком, сказал уныло:

— Finita la comedia!

Сестры улыбнулись. Доктор выпил не менее десяти стаканов, но мог бы выпить еще столько же, если бы в самоваре хватило воды. Старый холостяк, не имевший в городе ни родных, ни знакомых, он приходил к сестрам каждый вечер. Никто его не звал, не приглашал, но все привыкли к нему и если бы он не пришел — стали бы скучать. Как скучают по какому-нибудь уютному дивану, который десять лет стоял на одном и том же месте и который кто то вдруг убрал.

Доктор считал своей обязанностью «занимать» хозяек, что выражалось в том, что он дразнил ту или иную сестру. За полгода совместной работы он до мелочей изучил слабые струнки своих помощниц. В особенности доставалось от него, закоренелого атеиста, старушке Анне Михайловне, прозванной другими сестрами «матушкой-игуменьей» за свою любовь к иконам, которых она возила с собой целый ящичек. Но сегодня, первый, кажется, раз за все время, доктор и «матушка» нашли почву для соглашения: разговор шел о разгроме церкви в уезде. Злоумышленники унесли не только драгоценности, но разбили стекла, растоптали иконы и осквернили престол.

«Матушка» говорила об этом со слезами на глазах, доктор тоже находил этот случай возмутительным. Но и тут «матушка» нечаянно бросила яблоко раздора: она утверждала, что святотатство не пройдет безнаказанным и что каждый из кощунствовавших злоумышленников получит свое… Доктор отрицал всякое возмездие.

— Анна Михайловна, — говорил он, — ведь осквернение церквей стало за время войны обычным, хотя и очень печальным, явлением. В этих кощунствах, как вы их называете, принимают участие десятки, сотни людей. Неужели вы думаете, что каждая отдельная единица из этой массы поплатится за свой поступок?

— Да, уверена. Бог поруган не бывает… Только иногда наказание следует сразу, а иногда Бог терпит — ждет раскаяния грешника…

— Сентенция из душеспасительной книги, — сказал доктор.

— Но согласитесь, доктор, что бывают странные случаи, которые нельзя объяснить простым совпадением, — сказала новая сестра, приехавшая только три дня назад, — я сама испытала…

— А ну, расскажите, — сказал доктор, усаживаясь уютнее на диван.

— Это было совсем недавно, — начала, немного смущаясь, сестра, — я работала тогда в 201 госпитале. Жили в общежитии — просторной комнате с выбеленными стенами и электричеством. Нас было три: сестры Розен, Круминь и я. С Круминь, латышкой по национальности, мы были очень дружны. Розен была нам обеим несимпатична. Особенно неприятной стала она с тех пор, как вышла замуж…

Из палаты нашей была дверь в церковь, постоянно, впрочем, запертая — вход был с лестницы. Церковь была убогая: просторная белая комната с малочисленными иконами и походным иконостасом. У нас служили там каждую субботу и воскресенье. Я очень любила эти службы. Бывало, уйдут вечером сестры, я стану на колени за дверью — и молюсь. И одна я в комнате, никто не мешает, и каждое слово службы слышно… так хорошо.

Летом дали мне двухнедельный отпуск, но я вернулась днем раньше. Сестер не было дома. В комнате было неприбрано, неуютно, сыро. На дворе третий день шел дождь.

Была суббота. Но летом в церкви не служили. Мне захотелось все-таки войти в церковь, помолиться в вечернем сумраке, так располагающем к молитве.

Открыла дверь — и ахнула: мерзость запустения, пыль, паутина, и, в довершение всего — от иконостаса к западной стене протянута веревка, а на ней развешано белье. Обидно стало до слез.

Я дернула с сердцем за веревку, она оборвалась, и дамское белье полетело на пол… Я подобрала его и выбросила в нашу палату. Потом взяла полотенце и стала вытирать пыль… За этим занятием и застала меня сестра Круминь.

— Это вы устроили сюрприз Розен? — улыбнулась она и серьезно прибавила: — Вы знаете, я лютеранка, но меня коробило, что она превратила церковь вашу в какой-то склад. Она держала там всю грязную посуду, если ей лень было мыть после обеда, а в алтаре — свои припасы. Там, говорит, холодно, не портятся…

Представьте себе, Розен сочла себя оскорбленной, и целую неделю не говорила со мной… Мне это было неприятно: ну как жить в одной комнате с человеком, который на тебя дуется? Круминь скоро уехала и мы остались вдвоем. Общество Розен было мне несимпатично, особенно, когда приезжал к ней муж, что случалось раза два в неделю. Когда в комнату вваливался этот краснолицый бородатый мужчина, Розен сходила с ума. Начинала бегать, выпрашивала посуду, варила и жарила часа два. Кормила мужа до отвала, поминутно прикладываясь к его лоснящейся лысине. После еды они или уходили в кинематограф или он разваливался отдыхать на ее постели, а она ходила на цыпочках, гневно смотря на каждого, кто осмелился произнести громкое слово…

Мне была противна эта пара: его грубая, самодовольная манера обращаться с женой — и ее рабское поклонение…

Доктор Розен был невероятно груб; при старом строе не брезгал кулачной расправой, да и после революции не считал нужным скрывать проявления своего темперамента.

Однажды, в свободный вечер, я засиделась у знакомых до двенадцати. Подойдя к лазарету, удивилась, увидев в окне свет: Розен обычно ложилась в девять, а то и в восемь…

Сестра сидела на кровати с каким-то испуганным лицом и, видимо, ждала меня.

— В чем дело?

— Я испугалась чего-то во сне…

Я ясно видела, что Розен врет, но не стала расспрашивать. Мы сказали друг другу несколько незначительных фраз. Мое присутствие, видимо, успокоило ее. Я стала раздеваться. Кто-то тихо постучал в дверь.

— Кто это может быть так поздно? Неужели ваш муж?

Я накинула платок, чтобы пойти к двери, потому что Розен уже лежала.

Широко распахнула дверь, потому что на мое «войдите» не отозвался никто. За дверью был ярко освещенный пустой коридор.

«Почудилось», — решила я и легла.

Стук повторился.

— Ну, что такое? — сказала я и вдруг уловила взгляд Розен, направленный на церковную дверь. Теперь и мне почудилось, что стучали именно оттуда. Я живо представила себе, что там, за дверью — пустая темная комната, запертая со всех сторон, где нет никого и быть не может… И, сознаюсь, мне стало жутко…

Мы долго еще сидели в постелях и косились в ожидании на дверь. Но стука больше не было…

Утром ночные страхи показались нам смешными. Я отперла дверь в церковь, дошла до другой двери, пощупала ее замок, и вернувшись, заперла нашу, повернув два раза ключ. И оставила его невынутым. Мало того: мы придвинули к двери стол. Усталые от прошлой бессонной ночи, мы легли рано и я сразу же заснула. Проснулась я от страшного крика. Сердце мое, как у всех, внезапно разбуженных, очень забилось, в глазах запрыгали искры. Прошло минуты две, прежде чем я пришла в себя. Я видела только что-то белое на полу. Я зажгла свет. На полу, недалеко от моей постели, лежала в глубоком обмороке Розен.

— Я долго не могла заснуть, — рассказывала она, когда я привела ее в себя, — и все думала о вчерашнем вечере. И снова услышала стук. Я хотела разбудить вас — жутко было — звала, но вы спали так крепко. Тогда я встала, чтобы подойти к вам и разбудить… И вдруг вижу: дверь в церковь открыта. Ведь двери белые, как и стены, а там было черное пятно. И на фоне черного пятна появилась какая-то светлая фигура — словно отец Роман… Больше я не помню ничего…

Не показывая виду Розен, что мне тоже очень жутко, я предложила ей открыть дверь в церковь и посмотреть, что там такое. Дотронулась до двери — она не была заперта. А ведь я заперла ее сама сегодня утром, да еще два раза повернула ключ в замке! У меня хватило даже смелости протянуть руку в черную темноту, и, нащупав там выключатель, осветить церковь. Она была пуста, и на пыльном полу никаких следов не было…

— Ну вот, видите… Все игра ваших нервов. Вы в последнее время вообще чем то расстроены, нервничаете…

— Я беременна, — сказала тихо Розен.

— Ну, вот видите… Так вам тем более вредно волноваться… Возьмите себя в руки… А то я пожалуюсь доктору, вашему мужу, — пошутила я.

— Но стук?

— Может быть, проезжает мимо автомобиль, мотоциклет — вот и трясется дверь… Очень просто.

Прошло дня два. Стука мы больше не слыхали. Я начинала забывать обо всей этой истории, тем более, что работы было очень много. Привезли новую партию раненых. Фронт подвинулся близко к нам… Ожидали со дня на день эвакуации лазарета. Муж Розен не показывался — видимо, и он был очень занят.

Доктор приехал только в воскресенье, и, видимо, неожиданно для жены. Она сразу повеселела. Началась обычная стряпня и возня. Уселись к столу. Запах жареного гуся щекотал мне нос. Я села с работой в сторонке. Доктор только что с противным плотоядным выражением положил себе в тарелку целую гору кусков, когда Розен быстро обернулась в сторону церкви и прислушалась. Я тоже слышала там ясно тяжелые шаги. Доктор заметил наши взгляды и сказал:

— Это убирают иконы. Вы же знаете, что получен приказ свертываться.

Ну, конечно, как мы об этом забыли…

За дверьми шумели и галдели солдаты, недовольные тем, что их заставили работать в воскресенье.

Назад Дальше