Тринадцать: Оккультные рассказы [Собрание рассказов. Том I] - Магнусгофская Елизавета Августовна 9 стр.


— Ишь, разошлись, — сказал доктор и направился к двери.

— Куда ты — гусь остынет! — остановила его жена.

— Сейчас, только порядок наведу.

И он пошел в церковь. Его хриплый бас покрыл скоро все остальные голоса.

— Да не так, идолы, — орал он, — сначала с верхнего крюка снять надо — да шевелитесь же, собачьи дети!..

— Так кричать в церкви! — возмутилась я, когда доктор без стеснения помянул чью-то мать, и стала быстро надевать куртку, чтобы уйти и не наговорить доктору дерзостей.

«Скорее уйти, в лазарет, на лестницу, на улицу, — куда угодно…»

И вдруг — оглушительный треск… крики… страшный, мучительный стон… И потом — жуткая тишина… Я была уже в дверях. Когда я добежала до церкви, я увидела картину, которую не забуду, кажется, никогда. Солдаты с мрачными лицами жались к стенам — в полном безмолвии. А на полу — окровавленное тело доктора, раздавленного сорвавшейся со стены тяжелой иконой Александра Невского… Розен билась в истерике у трупа мужа…

— Ну, и что вы хотите сказать вашим рассказом, сестрица? — спросил доктор.

— Конечно, вас не переубедишь, — вздохнула Анна Михайловна и стала убирать со стола… Остальные сестры молчали…

ОН ОБЕЩАЛ ПРИЙТИ!

Яркие летние звезды смотрели с бархатных небес, любопытно стараясь вглядеться в чуткую тьму черного сада, но с ревнивым шепотом оберегали его тайны стройные клены. И только трепетным осинам, дрожавшим за свою смелость, удалось подслушать тихие речи, доносившиеся с осененной их ветвями старой садовой скамейки.

Те двое, что сидели в тени, говорили о том, что вечно, о начале всего живущего — о любви.

Над головой их сияли золотые звезды. У ног блестела серебристая роса. Они говорили о том, что любовь их так же вечна, как золотые звезды над их головой…

Тихим осенним вечером пришли они на кладбище. Грустно шумели пурпурно-медными листьями клены. С печальным шелестом роняли сухие листы березы. Ярко-лиловые и красные астры уныло качали своими кудрявыми головками. А на могилах увядали желтые и алые настурции… И с немым красноречием уходили в небо белые кресты, символы того, что вечно…

— Отчего ты грустна, дорогая?

— Я подумала, что могла бы потерять тебя, и ты лежал бы здесь, под этой холодной землею…

Он ответил не сразу, глядя куда-то поверх обнаженных берез, потом наклонился к ней, и, глядя в грустные глаза, произнес:

— Верь тому, что написано на крестах: «Любовь сильнее смерти…» Если бы я и умер — душа моя останется с тобой… Я буду приходить к тебе, и ты будешь чувствовать мое присутствие…

Торжественным обещанием прозвучали в холодном воздухе его последние слова. И ветер понес их по могилам…

Ярко светило в разноцветные стекла церковных окон январское солнце, когда выходили они из Божьего храма мужем и женой. Белый снег искрился в вечерних лучах. Звучали бубенчики. Мчались мимо сани. Мороз одевал румянцем бледные лица горожан. С катков доносилась музыка. Чем-то праздничным веяло в зимнем воздухе.

Вечером было много гостей. Поздравляли. Говорили речи. Пенилось вино. Играла музыка.

Но им казалось, что они — одни во всем мире, и они читали друг у друга в глазах одно:

— Неразлучны, навеки неразлучны…

Июльский день томил своим удушливым зноем. Как перед грозой, тяжело дышала земля. Как перед грозой, лежала тяжесть на человеческих душах.

И вот — грянул гром, и раскатился мощным эхо по всей Русской Земле, докатясь даже до самых дальних и глухих окраин.

С серьезным лицом, с горящими глазами, вернулся он домой, размахивая исторической телеграммой.

— И ты идешь? — тихо спросила она.

— Да, я призван…

Сжалось слабое женское сердце, предчувствуя большое и неотвратимое горе.

А за окном звучали радостные клики, гремело победное «Боже Царя храни» и:

— Да здравствует война!

Это шли те, кому были уже готовы могилы на дальних боевых полях…

Под свист пуль, гром орудий и стоны раненых убегали длинные летние дни на далеких, чуждых полях. Лето сменилось осенью. На полях колосилась неубранная никем золотая, полная рожь. Среди зелени садов сверкали румяные яблоки, сочные сливы и груши… По ночам спускался белый туман над болотами и руслами рек…

А они все шли, шли, шли…

Многие оставались на полях — но на смену им катились новые потоки, и снова шли, шли…

Однообразно, безвременно тянутся дни в громадных белых залах. Здесь находят временный покой, кто оросил уже поля своей страдальческой кровью. Неслышной поступью ходят между кроватями сестры, творя незаметно свое великое дело — дело любви и милосердия…

И она среди них — хрупкая, нежная блондинка, с детски ясными, грустными глазами. Радостно и спокойно несет она свои трудные обязанности, и думает — думает о том, кто там, на бранном поле…

Он — там, она — здесь…

И оба служат одному и тому же делу…

Красные закатные лучи освещали комнату, когда прочла она то ужасное, непонятное, дикое, чего так боялась все эти долгие месяцы: его имя в списке убитых…

В списке убитых… Зачем? Как? Почему?

Солнце лило в окно свои пурпурные лучи, отражавшиеся в ее слезах…

И молчало… молчало…

Поздно пришла весна. Поздно стали солнечные лучи, долго скрытые тучами, согревать усталую землю и растапливать сине-желтые речные льды.

Но, когда наступили лучезарные дни и солнце заглянуло и в палату — раненые стали поворачивать свои бледные лица к окну и говорили:

— Сестрица… Весна пришла… Нашим, небось, полегчает…

И бледная сестра в черном платье улыбалась им одними глазами и читала бесстрастным голосом вести с войны.

А сама думала:

«Когда же? Когда придет он? Ведь он же обещал…»

А доктор, заботливо вглядываясь в лихорадочно блестевшие глаза сестры и ее впалые щеки, говорил:

— Вы переутомились, сестра… Вам надо отдохнуть… надо отдохнуть…

И вот неслышными шагами подкрался Великий Праздник. Удивилась земля, не успевшая сбросить своей снежной пелены. Удивилась река, все еще скованная льдом. Удивилось и само золотое солнце, и спрятало за облаками свои золотые лучи.

— Наступает праздник любви и мира, великий праздник Воскресения, — а на земле все еще не прекратились раздоры, все еще льется и льется кровь…

Грустным призывом звучал пасхальный перезвон в эту Пасхальную — но не по-пасхальному холодную ночь.

Целый день работала в лазарете сестра, а вечером нашла еще в себе силы пойти к заутрени.

Страшно усталая, вернулась она домой. Еще было темно, но светлела призрачным светом полоска на востоке. В соборе звонили еще колокола. За окном скрипела вывеска. В квартире была мертвая тишина — как всегда теперь после его смерти. Сестра легла, но не могла, несмотря на усталость, заснуть и тупо вглядывалась в черную пустоту спальни. Звонили в соборе колокола, а в ушах все еще звучало:

— Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ…

— Смертию смерть…

Нет, не побеждена смерть, нет, властно еще над человеком ее черное цепкое жало…

— Он не может прийти!..

Резкий телефонный звонок нарушил тишину.

— Из лазарета… Ах неужели даже этой ночью не будет покоя…

Она взяла трубку.

— Христос воскресе, дорогая, — прозвучало тихо, как шелест весеннего ветерка.

— Ты, милый…

Горячие слезы неожиданным потоком хлынули из ее усталых глаз.

— Но мне сказали, что ты умер… Но почему говоришь по телефону, а не пришел сам?

— Я слишком далеко, дорогая… Прийти я не могу…

— Милый! Милый! Ты не умер! Ты жив!

— Не говори о смерти сегодня. Сегодня праздник живых. Сегодня нет мертвых. Все живы, все. Сегодня все, от человека до прозябшей былинки, славят воскресшего Христа. Но не печалься в эту великую ночь Воскресенья… Ты видишь: неразлучны мы с тобой, ибо любовь наша сильней времени и пространства, сильней разлуки и смерти — ибо любовь наша вечна и бессмертна…

Мы неразлучны — помни это: неразлучны!..

НАШ АРХИМЕД

Утром под Новый Год буря утихла, но зато пошел липкий, противный снег. Он забирался за воротник и в рукава, стекал, растаивая, по лицу, слепил глаза.

«Метеор» шел из Лондона в Ригу. Переход небольшой, но зимой не из приятных. Мы, подвахтенные, второй механик и я — второй помощник капитана — кончили обедать. Я хотел взглянуть на большие часы, висевшие за моей спиной — надо же было знать, сколько минут осталось еще до начала вахты. Архимед встал, тщательно сложил свою салфетку, сунул ее в кольцо и медленно, молча, как делал все, вышел из салона. Теперь я мог и не смотреть на часы: Архимед, как хронометр, всегда отправлялся на вахту ровно без десяти.

Архимед… Кто, когда впервые окрестил так нашего второго механика Иванова, — не знаю, но все так привыкли к этому прозвищу, что никому не приходило в голову назвать его как-нибудь иначе, ну, по имени-отчеству. Да мы, по правде сказать, и не знали, как его зовут. То есть, за ненадобностью, позабыли.

Архимед всегда был молчалив. И только тогда нарушал свой обет молчания, когда дело касалось математики. Этот бледный, невзрачный человек был пророком, апостолом своей любимой науки. Она заменяла ему религию, все человеческие привязанности, семью, любимую женщину. Вне математики для него не существовало, кажется, в мире ничего.

Нужда эмигрантской доли загнала этого умного и талантливого человека в пароходные механики, но по призванию это был кабинетный ученый. Каждую свободную минуту он посвящал чтению математических книг, которых в его каюте было очень много, вычислениям и чертежам. Он не расставался со своими тетрадями даже на вахте. Казалось, он боялся, что кто-нибудь унесет в его отсутствие из его каюты и прочтет эти драгоценные листки. Сколько мы могли понять из его разговоров мы, не математики, знавшие эту науку постольку, поскольку она была нам необходима для морских вычислений, — Архимед строил какую-то свою систему, которая должна была создать целую революцию в математике. Мы слушали его со снисходительной усмешкой. Что же, в конце концов, конек имеется почти у каждого человека. Ну а работник и товарищ Архимед был отличный.

Я вышел вслед за Архимедом. Он шел впереди меня. Проходя по обледенелой палубе, он споткнулся. Смешно размахнул руками, чтобы удержать равновесие. Какие-то бумажки выскользнули у него из рук. И ветер понес их, играя, в воду…

— Мои чертежи!

Никогда ее забуду я дикого крика, который пронесся над палубой. Крик, стон человека, у которого отняли все. Обезумевши, он рванулся к борту, словно хотел поймать улетавшие чертежи, броситься за ними в воду.

Зашатался и упал с новым стоном.

Мы подбежали к нему, лежавшему неподвижно на обледенелой палубе. Поспешил, застегивая на ходу пальто, и наш судовой врач Озоль. Наклонился над распростертым телом, которое злобно засыпали снежные хлопья, и сказал, равнодушно пожимая плечами:

— Разрыв сердца…

И через пять минут весь «Метеор» уже знал, что бедный Архимед решил все свои жизненные проблемы…

Грустно встречали мы на этот раз Новый Год, и без того невеселый в море. Подвахтенные сели ужинать в обычное время, но сегодня не радовали дозволенные в этот вечер вина. Разговор не клеился. Воображение рисовало картины того, что осталось на берегу. Вспоминались близкие… родные… дом, может быть, зажженная в последний раз елка.

Капитан наполнил стаканы:

— С Новым Годом, господа!

Но это «с Новым Годом» прозвучало так же грустно, как плач морских волн за бортами «Метеора».

Мы пили немного. Настроение слегка поднялось, но в душе оставался все же мутный осадок. Никак нельзя было отделаться от мысли, что в своей койке, в темной каюте, лежит неподвижный и до ужаса серьезный Архимед, решивший все свои проблемы. И что-то невыносимо жуткое было в этой мысли.

Я посмотрел на часы. Было без десяти минут двенадцать. Будь еще жив Архимед, он поднялся бы с своего стула, аккуратно сложил бы салфетку и направился к дверям. Десять минут… Сейчас наверх, сменять продрогших товарищей…

Глухо шумело море, ударяясь о борта. Свистел налетавший порывами ветер. Кто-то взялся снаружи за ручку двери… Мы замолчали, повернулись лицом к этой красной двери и ждали. Чего-то, неведомого и жуткого… И знали: это неминуемо.

Словно от порыва ветра, распахнулась одностворчатая дверь. На пороге стоял Архимед. Спокойный, торжественный. А в глазах его догорали какие-то огоньки… Искорки — которые зажигались в них в моменты страстной проповеди его религии — Математики…

Мы все оцепенели. Только доктор вскочил со своего стула. Кажется, он пробормотал:

— Я не мог, не мог ошибиться!

С каким-то неимоверным облегчением бросился я, как только пробило двенадцать и просвистали вахту, к себе на мостик, видя еще, как исчезла в освещенном прямоугольнике двери машинного отделения слегка сутулая фигура Архимеда. И всю вахту, ходя взад и вперед по мостику и зорко вглядываясь в темную даль ночного моря, где не мелькало ни единого огонька, я невольно думал об Архимеде. Вот, стоит мне дать звонок и я сейчас услышу его отчетливое, слегка протяжное: «Есть!»

А рядом с этим образом вставал другой Архимед: бледный, безмолвный, распростертый на палубе — и наклонившийся над ним доктор со своим лаконически-равнодушным:

— Разрыв сердца!

Озоль бегал по палубе, уходил к себе в каюту, снова выскакивал из нее. С гипнотической силой тянуло его к иллюминатору машинного отделения, откуда было видно, как стоит внизу, около своих машин, бесстрастный, как всегда, Архимед.

Смотрел вниз, качал головой, отходил и снова начинал бегать по палубе, бормоча:

— Нет, я не мог, не мог ошибиться!

На смене вахты, на темной палубе столкнулся я с Архимедом.

— Вы не очень хотите спать? — спросил он. — Тогда зайдите на минутку ко мне в каюту. — Архимед относился ко мне хорошо — по всей вероятности, потому, что я знал математику немного лучше прочих…

Колеблясь, последовал я за ним. Мне все казалось, что там, в каюте, увижу я другого Архимеда, бледного, с закрытыми глазами.

— Я хочу поделиться с вами великой радостью… Ведь я нашел то, к чему стремился всю жизнь… Да, да, теперь мне все ясно… Ключ в моих руках… если бы знали вы, каким блаженством была эта минута прозрения!

О чем говорил этот человек? Проникнул ли он, уходивший на несколько часов из нашего трехмерного пространства, действительно, в какую-то великую тайну? Или это просто маньяк, безумный?

— А ваши чертежи? — спросил я — и сейчас же почувствовал всю бестактность своего вопроса. Но Архимед презрительно улыбнулся.

— Детская забава! — бросил он. — И подумать только, что я мог потратить на это столько лет! Не в них ключ! Одна минута открыла мне все!

Он замолчал, и, словно забыв, что хотел рассказать мне что-то, смотрел в окно. Над черным морем мигали в облачном небе редкие звезды. И у меня было чувство, что взгляд Архимеда, вдохновенный и острый, проникает до крайних пределов Неизвестного…

Он недолго оставался с нами. Да и хорошо; команда сторонилась его с суеверным страхом, да и нам бывало как-то не по себе в присутствии этого странного человека. Озоль, тот просто возненавидел человека, опрокинувшего в какие-нибудь несколько часов все его знания, насмеявшегося над его многолетним докторским опытом.

Назад Дальше