Муравечество - Кауфман Чарли 8 стр.


— Это значит «да»?

Он смотрит на меня своими воспаленными, древними глазами.

— Хорошо. Может, в другой раз. Мне просто любопытно, вот и всё. Вы — загадка, Инго Кадберт. Вы — загадка.

— Катберт.

— А я что сказал?

— Кадберт.

— А как надо?

— Катберт.

— Понял, «кат» плюс «берт». Понял.

Я иду к выходу и краем глаза кое-что замечаю в смежной комнате. Изысканно сделанная миниатюра: городская улица, забитая маленькими куклами. Что важнее, я узнаю в ней свой район. Пересечение Западной 44-й и 10-й. Вот «Данкин Донатс». Вот бухгалтерская фирма «Эйч энд Ар Блок». Невероятно. У меня перехватывает дыхание. Инго хромает к двери спальни и захлопывает ее.

— Можно заглянуть? — спрашиваю я.

Он смотрит на меня своими древними, слезящимися, старыми, воспаленными глазами.

— Тогда, может, в другой раз, — говорю я и ухожу.

У себя в квартире я проверяю «Стихи и курьезы». Без комментариев. Затем, чтобы убедить старика, пытаюсь нагуглить цитаты из Библии, в которых черный человек позволяет белому посмотреть на миниатюрный город. Улов небогат. В Евангелии от Луки нахожу цитату о том, что нужно давать тому, кто просит, но это слишком размыто (не говоря уже о том, что у Луки самое слащавое Евангелие из всех). Предпочтительно, чтобы стих звучал как-то так: «Покажи труды свои тем, кто хочет узреть их, так велит Господь». Но в Библии нет ничего даже близко похожего. А еще говорят, в Библии есть ответы на все вопросы. Я звоню своему другу Окки Маррокко, библеисту из Стэнфорда, но он не берет трубку. Я оставляю сообщение, хотя без особой надежды, ведь мы с Окки уже много лет не общаемся, с тех пор как я ему сказал, что Библия — это барахло, магическое мышление от примитивных пустынных кочевников. Как атеист, я обязан говорить такое людям.

Я громко стучусь в дверь Инго. Когда он открывает, предлагаю сходить за него в магазин за покупками, раз ему теперь сложно передвигаться. Он вздыхает, кивает, и я вхожу. Дверь в спальню до сих пор закрыта.

— Вы обдумали мою просьбу? — спрашиваю я.

Инго не отвечает, но хромает к блокноту, лежащему на захламленном кухонном столе, и начинает писать. Я оглядываю комнату, надеясь на новое открытие. Ящики. Возможно, сотни ящиков, может быть, тысячи, вероятно, миллионы — все с надписями: «Автомобили», «Пожарные», «Погода», «Аборигены», «Кондитерские», «Деревья (пальма, ель)»…

Инго возвращается со списком: «Цельное молоко, целый цыпленок, цельнозерновой хлеб, градусник со шкалой Цельсия, персиковые половинки (в сиропе), половник, Пол Уокер в фильме „Подстава“, черная нить, черный перец, кетчуп, растительный клей, морковь, халва, арахисовое масло (без комочков), 150 пачек рамена (в ассортименте), 50 банок „Тунца Нилона“ (с улучшенной текстурой), 80 банок куриной лапши „Нимби“, 10 фунтов яичного порошка „Болтон“, 5 фунтов сухого молока „Фриппс“, 1 фунт порошка „Прохнов“ (тальк), тысяча коробок (пустых)».

Я киваю.

— А что бы вы сказали о той уменьшенной копии нью-йоркской улицы у вас в спальне? Ну, если бы у вас спросили? — спрашиваю я.

Он молчит.

— Я бы потому спросил, — говорю я, — если бы стал спрашивать, что выглядит она очень знакомой, и вам бы это могло показаться забавным. Ха-ха. На самом деле, прежде чем вы столь грубо захлопнули дверь, беглым взглядом я успел заметить, что ваша миниатюра выглядела точь-в-точь как улица, где я живу прямо сейчас. Ну, в смысле не прямо сейчас, потому что прямо сейчас я живу по соседству, но на той улице находится квартира, где я живу, когда не живу тут, то есть где обычно живу. Потому и спрашиваю. Отсюда и мое любопытство, так сказать, если хотите знать. Совпадение или нет, но я могу быть полезен вам в плане уточнения деталей. Кроме того, мне немного любопытно, почему вы построили именно эту миниатюру. Поэтому… я спрашиваю… вас… об… этом… сейчас.

После затянувшейся паузы с тем, что я могу охарактеризовать только как шумное дыхание через ноздри с присвистом, Инго заговорил:

— Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы. Посему что вы сказали в темноте, то услышится во свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях. Лука, 12: 2, 3.

Вообще-то именно что-то такое я и искал в Библии совсем недавно. И все это время цитата была прямо там, в слащавом Евангелии от Луки. Но Инго добрался до нее раньше и использовал против меня. Черт бы его побрал.

По пути в супермаркет я развлекаюсь тем, что перебираю в голове все возможные варианты конфликтов, доступные в киноискусстве:

Мужчина против мужчины (женщины, небинарной личности, ребенка)

Мужчина против себя самого

Мужчина против природы

Мужчина против общества

Мужчина против машины

Мужчина против сверхъестественного

Мужчина против Бог(а/ини)

Мужчина против двух мужчин (и et chetera)

Мужчина против Всего

Мужчина против Ничего

Мужчина против Кое-Чего

Мужчина против Болезни

Мужчина (больной) против здорового человека любого гендера

Мужчина против идиотизма

Мужчина против памяти (Память — своего рода карта, только нарисованная от руки, незавершенная и полная ошибок. Она дает понять, что место существует, но нельзя верить, что она покажет туда дорогу. Чтобы найти дорогу, нужен компьютер. Компьютер точен. Компьютер не считает, что твоя мать важнее кресла, или что пространство, которое не твоя мать, важнее, чем пространство, которое твоя мать, или стакан воды, или стол, или солнечный свет, льющийся сквозь окно, или бархатные занавески, или любовь твоей матери к ее отцу, или крыльцо, или трещины на крыльце. Вот поэтому мужчина должен бороться с памятью.)

Мужчина против компьютера

Мужчина против времени

Мужчина против судьбы

Мужчина против маркетинга

Мужчина против клона

Эм-м…

Мужчина против запаха

Эм-м…

Мужчина против отсутствия запаха

Эм-м…

Мужчина против какого-нибудь запаха

Эм-м…

Уверен, что есть и другие, но я слишком занят. Супермаркет «Винн-Дикси» большой, как футбольное поле, и я имею в виду футбольное поле кингсайз, не квинсайз. Шагая по овощному отделу, разглядывая морковь, я снова мыслями возвращаюсь к миниатюрной реконструкции моего района. Я не из тех, кто верит в судьбу. Но как мой мир оказался в квартире у пожилого афроамериканского джентльмена? Я выбираю пакет моркови. Кажется, я наткнулся на что-то опасное, возможно, потустороннее. Я, открытый атеист, стоящий за разум и главенство закона, не из тех, кто принимает на веру истории о незримых духовных сферах, но здесь явно что-то неладно. Кто такой Инго Катберт? Я нахожу полки с растительным клеем. Так много вариантов! Мне стоит беспокоиться из-за того, что «Нилон» также производит растительный клей? Его фамилия Катберт или Кадберт? В любом случае он почти наверняка высокий пожилой афроамериканский джентльмен. Если только это тоже не грим. Растительный клей «Шэнди-Эко» выглядит неплохо. Ох, как же много он, должно быть, повидал. Сотрудничество с ним пойдет мне на пользу. Мои привилегии — мой приют, а Инго — это топор, который поможет прорубить выход из этого приюта привилегий. Халву так сложно найти. Мне нужно потренироваться, чтобы смотреть на него с благоговением, с каким я смотрел бы на кого-нибудь из своих старых белых героев. Халва в алфавитном указателе проходит как «калва» (пришлось обратиться к сотруднику). Воображу, что он Годар, великий французский режиссер и талантливый антисемит, постараюсь увидеть в нем ту частичку Годара, которая гениальная, а не которая талантливый антисемит. Думаю, это сработает. Именно так я бы поступил и с самим Годаром. Оказывается, без комочков — это не то же самое, что однородная.

— Это южане придумали, — объясняет второй сотрудник магазина.

Возвращаясь обратно, я чувствую, что одержим следующим кинематографическим затруднением: эффективно передавать зрителям запахи — задача для кино почти невыполнимая. И тем не менее фильм для слепых и глухих людей должен почти целиком состоять из запахов. Как этого добиться? Надо будет спросить у моего друга Ромео Киноа, он носовой художник. Или вот еще: можно ли унюхать будущее. «Второй запах» — вот как бы я это назвал, если бы правительство наняло меня придумывать названия. Мои мысли сверкают, как молнии. Это знак, что меня наконец-то хоть что-то пробрало. Пока Инго разбирает продукты, я пытаюсь попасться ему на глаза. Его старые слезящиеся воспаленные глаза стекленеют. Он что, сейчас заплачет? Возможно, дело в том, что раньше на него за всю жизнь не смотрели так, словно он анти-антисемитствующий Годар. Думаю, не смотрели, особенно раз он афроамериканец. Таков удел афроамериканцев в Америке. Кем он был — носильщиком в компании Пульмана? Издольщиком? Ой, погодите, он же говорил, кем работал, но не могу вспомнить. Думаю, это есть на записи. В любом случае я столько всего могу узнать от Инго, если только получится убедить его открыться. Но он немногословный малый. Никто не сможет понять, сколько горя он повидал, уж точно не я с моей молочно-белой кожей и дипломом Гарварда, где я учился. Конечно, я бродяжничал, катался зайцем на поездах, жил в ночлежках, но только в рамках летней программы в Новой Школе, организованной «Юнион Пасифик». Ночлежки были ненастоящими, а бездомных играли актеры-импровизаторы из театра «Апрайт Ситизенс Бригейд»[25]. Безусловно, мы прочувствовали всю сложность неустроенной жизни, но там был хотя бы намек на страховочную сетку. Когда один раз во время бродяжьего завтрака (фасоль привезли с фабрики, которая занимается обработкой продуктов из орехов) у Дерека Уилкинсона началась аллергическая реакция, рядом имелась медсестра (одетая в форму охранника железной дороги) с эпинефриновым шприцом наготове. Можно предположить, что настоящий бродяга с аллергией на орехи в таких тяжелых условиях был бы сам по себе. Или была бы. Привычка думать о бездомных исключительно в мужском ключе помешала мечтам бездомных женщин сильнее, чем я, белый мужчина, могу вообразить. Пожалуй, о бездомных тоже лучше говорить «тон».

— Что ж, — я выговариваю каждый слог, — я вынужден сказать адьё, ибо есть у меня дело, не терпящее отлагательств.

Я киваю по-панибратски, поворачиваюсь к двери, мое правое плечо чуть отклоняется назад в ожидании, что Инго мягко прикоснется, упрашивая остаться ненадолго. «Не уходи!» — скажет он. Тому не бывать, и мне приходится идти дальше, через коридор, вставлять ключ, заходить и закрывать дверь. Я мастерски изображаю затухающий звук шагов, а сам остаюсь на месте и наблюдаю за Инго сквозь глазок. Не знаю, что хочу выведать, но, изучая недооцененные и новаторские работы режиссера Аллена Альберта Фанта, я вынес для себя, что человек, который думает, что за тоном никто не наблюдает, ведет себя отлично от человека, который думает, что за тоном наблюдают.

Инго стоит на месте.

Глава 8

Поверженный, я возвращаюсь к работе над «Очарованием», хотя и без особого энтузиазма. Безусловно, это важная, необходимая работа. Фильм Инго, скорее всего, мусор — не потому, что он афроамериканец, а потому, что люди в основном создают мусор. Мой отец всегда говорил: мусор — это правило, гений — исключение. И тем не менее фильм Инго поможет понять, через что он прошел как афроамериканец. Легко могу представить, как его киношка исследует вопросы расизма в том же ключе, что и «В нашем дворе» Оскара Мишо, только гораздо менее умело. Скорее всего, фильм будет в своем роде курьезом (может, его можно будет запостить в «Стихи и курьезы»!). Никто вот так с бухты-барахты не открывает неизвестных гениев. Если Инго неизвестен, этому определенно есть очень весомые причины. Бывают случаи и вроде моего, когда причины неочевидны и сводятся к простому невезению и возможному заговору против меня, потому что я упрямо говорю правду властям предержащим и потому что еврейский сгово…

У меня звонит телефон. Номер и местный, и незнакомый. Я никого тут не знаю, кроме кураторши с маленькой головой из киносообщества, управдома здания и…

— Это Инго Катберт.

— Инго!

— Из квартиры напротив.

— Да!

— Я твой сосед.

— Угу, — говорю я.

— Я видел твой фильм, — говорит он.

Он застает меня врасплох. Никто не видел мой фильм.

— «Гравитация в сущности»? — спрашиваю я, чтобы удостовериться.

— Я думаю, критики неправы, — говорит он. — Фильм совсем не, как они пишут, неумелый, претенциозный, не вызывающий отклик, неопытный, невыносимый, манерный, совершенно невыносимый…

— Вы уже сказали «невыносимый».

— Я сначала сказал «невыносимый», а не «совершенно невыносимый». Это из двух разных рецензий. И твой фильм ни тот, ни другой. Меня глубоко тронула беда твоего протагониста, Б. Розенстока Розенцвейга, когда он, как и его личная героиня, Бисадора Рункан, старается изобразить что-то неподдельное, пусть и не в мире танца, но в сфере идей.

— Критики были жестоки, — говорю я. — Спасибо.

— Я тоже режиссер, — говорит он.

— Да. Я знаю!

— И я надеялся, — продолжает он, — что, возможно, у тебя будет желание ознакомиться с моей первой пробой. Ее еще никто не видел.

— Спасибо! Да!

— Я не скажу тебе, почему хочу показать фильм, но у меня есть причины.

— Я понимаю.

— Возможно, эти причины станут тебе ясны в будущем.

— Хорошо.

— Но я не могу сказать тебе сейчас и не скажу, — говорит он.

— Время все расставит по местам, — соглашаюсь я.

— Скажу тебе так: человек — это не что-то одно. В это верят только дураки. И дураки тоже не что-то одно.

— Звучит логич…

— Ибо иногда дурак может быть мудрейшим из людей. «Если человек не понимает другого человека, то он склонен считать его дураком». Это сказал Карл Юнг. И в этом утверждении очень много правды. И, конечно, Юнг оказал огромное влияние на мое творчество и в целом на двадцатый век, когда ввел термин «коллективное бессознание».

— Бессознательное, — поправляю я.

— Это еще что? — говорит он.

— Коллективное бессознательное, — отвечаю я.

— Я так и сказал.

Нет, не так.

Но неважно. Инго Катберт полон сюрпризов. Теперь он говорит почти как я. Сколько раз я цитировал Юнга в точно такой же ситуации по поводу себя самого? Мой друг Окки ужасно грубо (но игриво!) пародировал то, как я произношу эту самую цитату (только без ошибки!), и, должен сказать, Инго сейчас говорит почти как Окки. Инго подражает мне? Или подражает Окки? Или он разносторонний человек с интересами, похожими на мои? Я ужасный расист! Неважно! Я посмотрю его фильм!

Я сижу на деревянном стуле со спинкой в затемненной комнате лицом к портативному экрану на штативе, пока Инго у меня за спиной заправляет пленку в проектор. Начинается знакомый, успокаивающий треск киноаппарата, а вместе с ним, без титров и прочих фанфар, начинается фильм Инго. Это черно-белая (значимость этой конкретной детали мне еще не открылась!), древняя и очаровательно наивная покадровая анимация. Задержимся здесь, чтобы прояснить историю жанра. Покадровая анимация — которую иногда называют анимацией движения, или пошаговой анимацией с реквизитом, или анимацией объекта, или трехмерной анимацией, или кукольной анимацией, или (в разговорной речи и неточно!) пластилиновой анимацией — почти так же стара, как сам кинематограф. Самый ранний пример: короткометражка Хайнриха Телемухера «Ich Habe Keine Augapfel» 1891 года, где у героя из орбит выпадают глазные яблоки и некоторое время катаются по полу. Кроме того, что этот фильм — важная веха в истории анимации, он важен еще по двум причинам. Номер один: это первый в истории фильм, в котором у кого-то выпадают глазные яблоки. И второе: этот прием стал неотъемлемой частью румынского немого и раннего японского звукового кинематографов. У румын выпавшие глазные яблоки служили метафорой объединения Румынии с Трансильванией, Буковиной и Бессарабией в 1918 году, у японцев же — для исключительно комических целей: часто только что лишившийся глазных яблок персонаж восклицал: «Теперь я вижу то, что видят мои лежащие на земле глаза!» или «Отсюда я кажусь гораздо выше ростом!» В конце концов этот прием стал настолько общим местом в японском кино, что один японский кинокритик емко пошутил: «Глаза выпадают так часто, что уже хочется, чтобы выпали твои собственные глаза, лишь бы не смотреть очередной фильм, где у кого-то выпадают глаза». Безусловно, по-японски это звучит более емко, там вся мысль передается с помощью всего лишь одного иероглифа кандзи.

Длинная кривая царапина справа на черном ракорде — так выгладит мое знакомство с творчеством Инго. Царапина весело скачет, пропадает, снова возникает. Превращается в некое подобие азбуки Морзе — точки и тире, и затем пропадает навсегда, ее заменяет «китаянка».

О, знаменитая, прекрасная «китаянка» кинематографа, чей красочный облик служит основой для калибровки всего, что последует дальше, — она одновременно и наблюдательница, и наблюдаемая, зримая и незримая. Из этой замкнутой, спокойной красавицы с улыбкой Моны Лизы выпрыгивает Мом, насмешник, злорадный бог комедии, ныне лишенный клыков проводник унижений, чудовищный смех из-за пятой стены, невидимый, но всегда присутствующий, она же — сестра Оизы, богини несчастий, которая только и ждет, чтобы увлечь нас в свое вязкое варево, и только после этого фильм начинается по-настоящему: рождение — разумеется, немое, — предсмертно хрипит тянущий барабан, вращается обтюратор, как тот безумец в парке Вашингтон-сквер, слышится неизбежный, непрерывный фоновый шум заводной вселенной, куда мы оказались изгнаны, наблюдая теперь «Происхождение мира», но, в отличие от версии Курбе, наше «происхождение» разверзается в новый мир, пока возникает головка младенца, выталкивая, кажется, новое сознание, защищенное сим покрытым кожей футляром, но в то же время уязвимое к воздействиям, к скверне, его родничок обнажен для нас — что может служить лучшим символом открытости и, следовательно, полной уязвимости самых маленьких? Можно ли считать метафорическим совпадением тот факт, что в течение месяцев череп срастется в единую кость, тем иллюстрируя последующую ограниченность, неизбежное, трагичное отделение «я» от Мира?

Назад Дальше