Бунт на борту(Рассказы разных лет) - Зуев-Ордынец Михаил Ефимович 6 стр.


— Ишь, в шляпе, — громко и удивленно сказал один из казаков, когда кавалькада проезжала мимо их печки.

— Видать, лекарь, — откликнулся второй. А подумав, добавил: — А может, аптекарь?

— Много вы разумеете! Видали, посадка у него не наша, не армейская? То поп немецкий. Мало ли в армии немцев-офицеров!

Офицер, ехавший рядом со штатским, стукнул стременем о его стремя.

— Слышали, Пушкин? Казаки считают вас и пастором, и лекарем, и аптекарем. Каково, а?

Голубые глаза Пушкина сверкнули затаенным смехом.

— А вы знаете, господа, какой приказ о лекарях и аптекарях издал царь Петр? «Лекарям и аптекарям впереди войск не идти, дабы не смущать своим паскудным видом храбрых воинов».

Все дружно захохотали. Переждав смех, Пушкин сказал лукаво:

— Вот и меня вы на аванпосты и на передовую линию не пускаете. Дабы я не смущал своим видом вашей отменной храбрости?

…Разговор этот происходил в горах Саган-Лу 13 июня 1829 года. Накануне, переночевав в Карсе, Пушкин догнал наконец армию генерал-фельдмаршала графа Паскевича. Здесь он встретил многих своих друзей — Николая Раевского, лицейского своего товарища Вольховского, Ивана Пущина и братца Левушку.

Старые друзья радостно приветствовали поэта. «Как они переменились. Как быстро уходит время!» — думал горестно Пушкин, глядя на друзей.

Вольховский оброс бородой, но это был прежний лицейский умница, трудолюбивый, добродушный, скромный и кроткий Вольховский. Иван Пущин, разжалованный за принадлежность к тайному обществу, носил солдатскую шинель, что не мешало ему быть главным советником графа Паскевича по военно-инженерным делам.

Брат Левушка, «Лайон курчавый», превратился в настоящего драгунского офицера — беспечного, всегда веселого, неутомимого в походе, храброго и легкомысленного, но по-прежнему горячо любил своего старшего брата.

В этот же день Раевский представил Пушкина графу Паскевичу. Главнокомандующий принял поэта будто истинный завоеватель, каким он себя в душе и мнил: в окружении блестящей свиты, при зловещем сиянии бивуачных огней. Трепеща золотой бахромой генеральских эполетов, поигрывая белыми аксельбантами, фельдмаршал с небрежной и наигранной сердечностью предложил поэту свое гостеприимство. Но Пушкин отказался жить при штабе главнокомандующего. Ему не нравился этот сомнительного качества полководец, не нравилась и его свита — чванливые недоросли из «гвардионов». А возможно, Пушкин догадывался, что гостеприимство это предложено с целью установить крепкую слежку за ним, крамольным поэтом.

Пушкин вернулся в палатку Раевского. Поздно вечером, после ужина, он вышел один на воздух и пошел медленно к берегу Каре-Чая. Вот она, заманчивая чужбина, о которой он так долго и так страстно мечтал!

За время путешествия своего по Кавказу он уже дважды испытал это острое и пряное ощущение чужбины.

Впервые это случилось в Гумрах. На рассвете его разбудил казак, и он вышел из палатки. Утренняя прохлада окатила его, как холодной водой. Он счастливо поежился. Солнце всходило и ярко освещало исполинскую двуглавую гору.

— Что за гора? — спросил он.

— Лагез, — равнодушно ответил казак, снимавший торбу с морды коня.

Какая волнующая, притягательная сила в этих чуждых нашему слуху названиях! Он жадно смотрел на гору. Вечный снег лежал на ее вершине. Темные движущиеся пятна иногда пробегали по вершинным снегам. Там танцевала метелица, там бушевали снежные бураны. А здесь ветер обвивал шею, словно шелковая ткань, здесь горячо палило солнце. Но как бы хотел он в эту минуту быть там!

Казак доложил, что лошадь готова. Пушкин оторвал взгляд от вершины и сел в седло. Вскоре он скакал с казаком по широкому цветущему лугу. Впереди заблестела река, через которую им надо было переправляться.

— Вот и Арпа-Чай, — сказал казак.

Арпа-Чай! Граница между Россией и Турцией! И снова он почувствовал неизъяснимое волнение — предвестие огромного приближающегося счастья. Он хлестнул коня, тот смело бросился в реку и вынес его на турецкий берег. Нет, не турецкий. Он был уже завоеван. Это была по-прежнему Россия…

…И здесь, на берегу Карс-Чая, он не на чужбине, а по-прежнему в России.

Он оглянулся на лагерь. Солдатские костры, расположенные на берегу, длинными огненными столбами отражались в реке.

Из лагеря прилетела солдатская песня. Солдаты пели со злой, невеселой удалью:

Солдатушки, бравы ребятушки,
Кто же ваши сестры?
Наши сестры — сабли востры,
Вот кто наши сестры…

Нет, и проскакав тысячи верст, не убежал он все же от России.

Много раз пытался он сбежать за рубеж. Не от России, нет! Россию он любил любовью глубокой, восторженной, но и печальной и гневной. Печаль — об ее страданиях в царских кандалах и застенках, гнев — против ее тюремщиков и палачей. Но он непоколебимо верит, что придет пора, и рухнут тюремные стены и рассыплются в прах ее кандалы. Россия вспрянет ото сна!..

Без России он жить не может. Он и почивать вечным сном будет в ее милых пределах. Но ему, поэту, нужны, как орлу, подоблачная высота и дальние горизонты. Ему хотелось хоть на время уйти из тюремной духоты и свободно подышать воздухом чужбины. Он мечтал об адриатических волнах, о странах, воспетых Байроном, о Греции, где восстала против ига турок гетерия; он рвался в Испанию, где еще свежа была память о мятежном Риего-и-Нуньесе, в шумный прекрасный Париж и даже в неподвижный Китай. Сколько раз просил он царя отпустить его за рубеж, но на все его просьбы ответ бывал всегда один — отказ. Пришлось думать о побеге. Он пытался бежать из Одессы, из унизительной «командировки на саранчу». Он тогда мечтал быть вольным, как его «цыганы». Приятель, негр Али, искал для него подходящий корабль. Корабля не нашлось — побег не состоялся.

Он хотел бежать за границу из Михайловской ссылки под видом слуги Алеши Вульфа. Были куплены дорожная лампа, чернильница и чемодан.

Совсем недавно, весной прошлого года, он чуть было не убежал на чужбину прямо из столицы. Ему пришлось провожать своего знакомого на иностранный корабль в Кронштадт. И он едва устоял против огромного искушения спрятаться в каюте приятеля и сидеть там до выхода корабля в море.

И даже сюда, в действующую армию, его не пустили, объяснив отказ оскорбительно: «Поелику все места в ней заняты». Для первого поэта России не нашлось места в русской армии.

Тогда он сел в бричку и уехал на Кавказ без разрешения. Пусть злятся и царь и Бенкендорф.

Ему было душно. Когда же он вырвется из России, которую царь и жандармы сделали для него тюрьмой?

— И дернул меня черт с умом, с талантом родиться в России! — громко и сердито сказал он в темноту ночи.

Он провел рукой по влажной траве и ладонью, холодной и мокрой от росы, отер лицо и глаза.

Стало легче.

2

Барабаны пробили утреннюю зорю. И ему почудилось, что он снова в лицее. За барабанами грохнула вестовая пушка. Тогда он понял, где находится, и начал быстро одеваться. По утрам было прохладно, и он накинул поверх мирного штатского сюртука косматую воинственную бурку. Взял плеть, единственное свое оружие, и вышел из палатки.

Армия двинулась. По совету Раевского, Пушкин присоединился к Нижегородскому драгунскому полку, когда передовые эскадроны нижегородцев уже втянулись в ущелье Инжа-Су.

Хищная, первобытная красота была кругом. Горы заросли угрюмыми соснами. Овраги, еще белевшие снегом, дышали холодом. Пушкину невольно припомнилось мрачное Дарьяльское ущелье.

За спиной его раздались голоса. Он оглянулся. Драгуны ехали по шесть в ряд. Застегнутые на подбородке чешуйчатые ремни киверов делали их лица мужественными и строгими. Но даже кивера не могли скрыть испуганной бледности некоторых лиц. Пушкин услышал слова:

— Как дернет турок картечью — тогда держись!

Действительно, ущелье было очень удобно для засады.

И если бы турки вздумали обстрелять здесь полк, едва ли хоть кто-нибудь ушел бы живым. Но ущелье было пройдено благополучно. Армия остановилась на высоком Саган-Лу. Разведчики донесли, что неприятельский лагерь всего лишь в десяти верстах.

Пушкин обедал в палатке Раевского, когда послышался выстрел, за ним — второй. Потом выстрелы начали сдваиваться, страиваться. Раевский послал ординарца узнать, кто стреляет. Тот, вернувшись, сообщил, что турки завязали перестрелку с передовыми казачьими пикетами. Пушкин попросился поглядеть на картину боя. Они отправились вдвоем с майором Семичевым.

Едва отъехали от лагеря, встретили троих казаков, тех самых, что вчера пекли хлеб у дороги. Казак, назвавший Пушкина немецким попом, был окровавлен и с трудом держался в седле. Двое других бережно поддерживали его. Раненый слабеющим, но еще возбужденным голосом рассказывал:

— Как пырнул он меня саблей, чую — мокро стало… А боли ни-ни! А потом как обожгло…

Пушкин, внимательно смотревший на раненого, вдруг забрал повод, принял посадку и подстегнул коня. Они обогнули пригорок и увидели неожиданно синие мундиры казаков.

Казаки, отстреливаясь, медленно отступали. Они были выстроены лавой. Турки в белых чалмах и разноцветных одеждах налетали на казаков небольшими толпами, стреляли и мчались назад, к своим.

Пушкин смотрел на перестрелку, тяжело, взволнованно дыша. Но глядел он не на сражающихся людей. Его глаза приковала узенькая полоска земли между шеренгой казаков и разноцветными толпами турок. Это была заветная граница, отделявшая Россию-тюрьму от, казалось бы, вольной чужбины. И эта заветная черта сама медленно придвигалась к нему. Стоит стегнуть коня, пригнуться к луке, проскочить эту, такую близкую, такую волнующую черту — и он будет на чужой земле, под чужим небом.

Вдруг выстрелы затрещали особенно густо, и лава шарахнулась на Пушкина. Его окружили храпящие конские морды, взволнованные лица казаков, едкие запахи людского и конского пота. Кто-то кричал над самым ухом, что подполковник Басов убит, а кто-то другой кричал, что надо немедля флангировать, иначе все пропало.

Пушкин сдерживал туго натянутыми поводьями бесившуюся лошадь. Она рвалась назад и мешала смотреть на медленно, словно нехотя, падавшего из седла молодого казака. Из рук его так же медленно падала пика. Пушкин протянул руку и схватил тонкое скользкое древко. От этого прикосновения сразу похолодело лицо, словно пахнуло ветерком. Он опустил пику острием вниз и ударил лошадь плетью. Кто-то рядом крикнул отчаянно:

— Куда?..

А затем он помчался, оскалив белые крупные зубы, до боли стиснув на древке пики пальцы с длинными, точеными ногтями. Под ногами его лошади шуршала пересохшая трава, мелькали серые камни! Не понять, чужбина это или Россия?

Стремительный бег его лошади внезапно оборвался. На поводьях лежала чужая рука. Кто-то сказал строго голосом майора Семичева:

— Назад!

Пушкин попробовал освободить поводья. Рука не уступала и повернула его лошадь назад. Пушкин покорно бросил пику и подчинился. Семичев сказал укоризненно:

— Это не по-нашему. Зачем же вы один в драку лезете? По-нашему — ходи врозь, а дерись вместе.

Пушкин поднял глаза. Доброе веснушчатое лицо Семичева было испуганно, а в глазах его светились любовь и ласка.

3

В лагерь возвращались молча. Семичев не решался заговорить. Пушкин снял шляпу. Темные, вспотевшие его кудри упали на глаза, бакенбарды тоже были мокры от пота. Но он не поднял руки, чтобы отереть пот.

При переезде через какой-то ручеек лошади потянулись пить. Они пили долго и жадно. Уставившись отсутствующим взором на вздрагивающие уши лошадей, Пушкин начал читать очень тихо, почти шепотом:

Презрев и толки укоризны,
И зовы сладостных надежд,
Иду к чужбине, прах Отчизны
С дорожных отряхнув одежд.
* * * * * * * * * *
Благослови побег поэта…

Семичев не расслышал и спросил:

— Что вы говорите, Александр Сергеевич?

— Не говорю, а богу молюсь. За то, что он жизнь мою от турецкой сабли спас, — отрывисто и желчно проговорил Пушкин.

Семичев не разобрал, шутит Пушкин или говорит серьезно. Тот искоса взглянул на его растерянное лицо и вдруг весело засмеялся:

— Не за что мне бога благодарить. Убить меня турки не могли, никак не могли!

— Это почему же? — удивился Семичев. — Иль вы заговоренный?

— Близ того, — серьезно ответил Пушкин. — В нынешнем году здесь, на Востоке, Грибоедова убили. А в одном году двух Александров Сергеевичей нельзя убить. Хватит и одного!

Теперь они засмеялись оба. Затем хлестнули по лошадям, выбрались на противоположный берег и поскакали к лагерю.

1937 г.

БУНТ НА БОРТУ

Корабли-бунтари

Паруса на мачтах рвутся,
У матросов слезы льются.
Ой, братцы, льются!..
Старинная матросская песня

Летопись гордой славы русского морского флота! И грозная боевая слава морских сражений, и слава тяжелых, дальних походов, открытий и исследований.

Модели кораблей, картины, рисунки, фотографии, карты, ордера морских баталий, написанные руками флотоводцев, старинные лоции, медные корабельные пушки, флаги, гюйсы, вымпелы.

Вот герои Чесмы, Наварина, Синопа — корабли «Азов», «Евстафий», «Гром», вот «Надежда» Крузенштерна и «Нева» Лисянского, первые корабли русского флота, обошедшие вокруг света. В кильватер им пристроились бриг «Рюрик», под командованием славного русского мореплавателя Коцебу открывший в Тихом океане многие острова и целые архипелаги; и военные шлюпы «Восток» Беллинсгаузена и «Мирный» Лазарева, открывший новый материк Антарктику. Здесь же и воспетый Гончаровым фрегат «Паллада».

А в следующих залах — эпоха пара. Железные клиперы и корветы, пароходы и стальные броненосцы. Корабли песенной славы: крейсер «Варяг», канонерская лодка «Кореец», миноносец «Стерегущий». Чтобы не сдаться врагу в бою под Порт-Артуром, моряки «Стерегущего» открыли кингстоны, и миноносец потонул с гордо развевающимся на стеньге боевым русским флагом. И снова корабли, корабли-путешественники, исследователи, открыватели: корвет «Витязь», доставивший Миклухо-Маклая на Новую Гвинею, и корвет «Витязь» флотоводца и океанографа С. О. Макарова. За обширные и ценные исследования в Тихом океане название корвета написано золотыми буквами на фронтоне океанографического музея в Монако, в числе только десяти других судов. Здесь же, конечно, и «ледовый дедушка», тоже Макаровский, «Ермак».

Но есть в музее залы, где хранится память о других кораблях, овеянных подчас трагической славой кораблей-бунтарей и мятежников. Это на их палубах, мостиках и шканцах звучали мрачные слова, бросавшие в озноб даже суровых капитанов:

— На борту бунт!..

Тасманийский бунт

Тихим майским вечером 1823 года в порт города Хобарт, столицы острова Тасмания, медленно вошел трехмачтовый военный фрегат. Губернатор Тасмании коммодор Сарель с веранды своего дома разглядывал в зрительную трубу вошедший корабль. Фрегат глубоко зарывается носом в воду, значит, в форпике вода, ванты провисли, а бакштаги слабо держат мачты, и они «ходят» в своих гнездах. Опытный моряк, коммодор без труда определил, что фрегат перенес жестокую трепку в океане. На гафеле корабля развевался русский флаг — голубой андреевский крест на белом поле. «Редкие гости!» — подумал Сарель. Паруса на мачтах исчезли с удивительной быстротой, заворчала в клюзе якорная цепь, и загремели пушки русского корабля — салют наций.

Назад Дальше