Что посмеешь, то и пожнёшь - Санжаровский Анатолий Никифорович 7 стр.


– Эко-о… Подумать есть над чем. Вот что… Обязательно переведём больную в райцентр. В течение трёх часов! Не успеете даже приехать! Есть блестящая возможность проверить обещание моё.

– Проверим, – кивнул я ей в прощанье и пошёл к двери.

– Молодой человек! А вы меня не узнаёте?

Я внимательно посмотрел на неё с плеча и медленно покачал головой:

– Не узнаЮ́.

– Между прочим, – на капризе выкрикнула она, – я вас тоже не узнаЮ́!

– Вот мы и квиты.

Уже в коридоре она обогнала меня и преградила мне путь самым решительным выпадом:

– Послушайте! Да по какому это праву вы не узнаёте меня?

– А по какому праву я обязан вас узнавать? Я вижу вас впервые.

– Не впервые! Мы видимся в четвёртый уже раз! Ну да вспомните! Чаква!.. Бахтадзе! Пляж!.. Ну… История с халатом наконец!

– Хоть на конец, хоть на начало… Я предпочитаю истории без халатов.

– Грубо. И поделом. Я сама была груба с вами первая… На этой работке озвереешь… Однако мне бы не хотелось вот так расстаться. Мы узнали друг друга. Я это чувствую. А почему же вы не хотите в этом сознаться? Через четверть века встретиться! Есть мнение. Давайте на радостях поцелуемся!

– А минздрав на сей счёт никаких предупреждений не даёт?

– То есть?

– На пачках с папиросами он грозно сигнализирует: «Минздрав предупреждает: курение опасно для вашего здоровья». А насчёт поцелуев с незнакомыми при первой встрече он ничего не порекомендует? А то без цэушек минздрава я боюсь и вздохнуть…

– Обиделись… Крепко обиделись на меня… Ну извините и вспомните нашу четвёртую встречу. Насакирали… Совхозная больничка… К вам приезжает…

– … девушка с первым моим фельетонов в газете?

– Да! Вспомнили?! Это я была. Рина!

– Газету вспомнил. А девушку нет.

– Должок!.. Долгов! Ну чего кукситься? Я ж та дурочка Рина… Приезжала к вам в больницу и упрашивала вас написать про старушку Бахтадзе… Ну вспомнили?

– Старушку вспомнил… Уже из Москвы, от журнала, приезжал именно к ней… А насчёт девушки – толстый прочерк.

– Я и на прочерк согласна… Знаю, вы в Москве… Как-то попалась мне на глаза ваша статья в «Комсомолке»…

– Ну, мне про меня можно не рассказывать. Я кое-что знаю о себе. Вы-то как здесь оказались?

– Просто. Поступила в местный мед.

– А почему не в Тбилиси? Там же ближе?

– Мне нужны были нормальные русские знания. А не покупной диплом. Кончила… Семья… Работа… С боями докувыркалась до кресла первого зама в облздраве. Всё фонарём![42]

– Своё кресло вы любите.

– Люблю и людей вытаскивать из хвори… С того света…

– Это уже лучше.

– Медицина наша крепенько стоит на своих копытцах.

– Что вы говорите!

– Что слышите. Советская медицина – самая передовая в мире!

– Что вовсе не мешает ей прочно удерживать девяносто шестое место по медобслуге на душу населения и сто тридцать седьмое место по продолжительности жизни мужчин!

– Зато по продолжительности жизни женщин мы на девяносто пятом месте. Разве это не прогресс?

– Величайший.

В ней что-то отталкивало, и я больше не мог болтать с нею.

– Ну, поговорили ладком, пора и расставаться.

– За маму не переживайте. Всё будет тип-топушки. Прямо с автобуса идите проведать в районную больницу. Будет на месте! Гарантирую. Возможно, возникнут какие неясности… На этот случай вот вам, – подала визитку – мои телефоны. Служебный, домашний. Звоните в любое время.

3

Дождь со снегом не прекращался.

На посадочной площадке автовокзала было ветрено, холодно, пустынно.

Слепились люди у выхода, выгладывает всяк свой автобус.

Разгневанная старуха в чёрном, с клюкой, за рукав выловила дежурного в толпе:

– Любезнай! Энта чё ж не пущаете у свой час антобус у Гниулушу?

– В рейсе задерживается… Пожди чуток.

– Кода ж будя?

– Слушай, бабка, радио. Объявим.

И боком дежурный полез к кассам, с силой прожимаясь сквозь людскую тесноту.

Скоро мы поехали.

Стылый автобус наш был наполовину пуст.

Все сидели поодиночке.

Прямо передо мной покачивалась старуха в чёрном. Покачивалась, покачивалась… Привалилась, припала острым плечом к стеклу, задремала под унылый шлепоток из-под колёс.

Чёрная старуха…

Чёрное зеркало дороги…

Чёрные, пустые, без урожая, поля…

Чёрные, тяжёлые, едва не гладят брюхом землю, тучи… Да не снег – чёрную беду сеют…

Чем ближе оставалось до дома, тем страшней становилось мне. Забыть бы, куда еду, забыть бы, зачем еду, забыть бы всё… Хорошо б повернуть совсем назад. Да куда ж назад?

Последний пригорок… Последний спуск…

Вороным крылом ударил слева в глаза наш пруд. За прудом сворот влево, к нам, а прямо если чиркнуть – на Курск.

Можно ж на ветру прочь проскочить прямо, можно ж обминуть беду. Но на кой это понадобилось шофёру притормаживать, брать влево?

Уже в селе, на развилке у прокуратуры, автобус стал.

Прокинулись как-то враз люди, посыпались из двери, точно зерно из пробитой ножом чёрной дыры в мешке.

Я всегда выходил здесь, не ехал до конца, до станции. Чего ж ехать туда, чтоб потом идти назад? Я всегда выходил здесь.

Но сейчас я смотрел, как в спешке вываливались другие, налезая друг на дружку.

Остановки здесь нет. А автобус остановился.

Не дай Бог увидит сам прокурор. Тот-то будет шофёру!

Я смотрел на давку у двери и не мог встать. Вези, беда, куда завезёшь…

На станции автобус опустел. Я остался один.

Из-за занавески выглянул шофёр.

– А вы чего ждёте? Между прочим, конечная. Дальше поезд не идёт.

Я почему-то пожал плечами и медленно побрёл к выходу.

– Ба-а! – разнося в стороны крепкие долгие лапищи, будто готовясь обнять меня, в удивленье вглядываясь в меня, пробасил шофёр. – Да я тебя, голубь ты мой белый, как облупленку знаю! Где понову свела судьба?! Воистину мир тесен!

Я остановился перед ступеньками, коротко окинул взглядом шофёра и, машинально проговорив, что впервые вижу его, стал сходить.

– Ка-ак впервые? А Лаптево?.. А Ряжск?.. А святцевская эпо́пия?.. А спиридоновская?.. Столькое наворочал в моей кривой житухе! Спрямлял всё… Задал мне трезвону… Ну да вспомни. Вспомни! А!?..

Машина рывком взяла с места.

4

У нарядной, облицованной цветной плиткой, станции грудился народ.

Пошёл, заглядываю старухам в лица.

Не она…

Не она…

Не она…

Всякий раз, когда мама прибегала сюда, вниз, в город – центр села с магазинами в Гнилуше называли городом, – прибегала за хлебом ли, за молоком ли, за какой другой мелочью к столу, она часами выстаивала автобус из Воронежа. А ну нагрянет сынок и – никто не встрене! Как же это так? Нельзя так! Не надо так!

Заявлялся я всегда без доклада, и всякий раз она, виноватая за свою тоску материнскую, за свою старость, за морщины, за верёвочно толстые жилы на разбитых сызмалу тяжким трудом руках, которые то и дело норовила подобрать повыше куда в рукава – а Боже праведный, да за что только не казнит себя без вины старый человек! – всякий раз, виноватая и удивлённая счастьем негаданной встречи, роняла она тепло слёз у автобусных приступок.

И теперь всё то отошло? Отошли встречи? Отошли слёзы у автобуса?

Надо идти домой – боюсь.

Ступнёшь шаг и станешь, задумаешься. А чего задумаешься, и себе не скажешь…

«А что, если…»

По прямушке, через сквер, выскочил я духом на свою Воронежскую улицу с падающими тополями. Молодые частые тополя наперегонки тянулись к солнцу – нависли телами над проездом улицы, того и жди, опрокинется тополиная стена.

«А что, если…»

Раза два падал я в грязь, падал и вскакивал и бежал снова…

«А что, если… Прибегаю… Дома народ, полно чёрного народу?..»

Вылетел я из-за угла – Глеб.

По двору колыхался от барака к раскрытому сараю.

– Гле-еб…

Глеб сиротливо оглянулся.

Вывалились у меня из рук чемодан, портфель; ткнулся я в небритую щёку и заплакал.

– Ну, чего ты? Всё обойдётся с мамой. Всё будет хорошо…

– Хорошо, хорошо… – повторял я, а слёз унять не мог.

Он бережно снял с моих плеч рюкзак и понёс в сенцы.

– Пшенцо приехало… Наш золотой запас… А ты догадчивый. Я не писал тебе, что ваше летнее пшено кончилось. Ты будто из Москвы это увидел и взял… Спасибо, брате…

Глеб вошёл в сарай, и только тут я увидел у него в руках корчажку с мешанкой. Поставил он её на пол – со всех углов, с насестов посыпались к кормежке куры.

– Ну, зверью своему обед дал. – Щепочкой Глеб счистил с пальцев остатки месива, бросил в белую куриную толкотню. – Ни курам, ни поросёнку до вечера ничего не выноси… Пошли в дом.

В нашем баракко с тонкими стенками, засыпанными шлаком, студёно. Гулко звенят-охают под ногами простуженные половицы.

Сунулся я кружкой в ведро, хрустнуло вроде стекла.

Наклонился, вижу: у закраинок лаково поблескивают лопаточки льдинок.

– Да, батенька, пар костей у тебя не сломит. Ты так вместе с тараканами и себя заморозишь. Ты чего такую холодень развёл?

– А-а… Как отвёз в больницу, так ни разу не топил. За день вмёртвую устаю. Приду, упаду… Никакие холода не берут.

Страшно несло от окна. В верхней шибке вместо стекла зеленела сетка. С лета осталась.

– Хотя б газетой прикрыл…

– Вот теперь сам и прикроешь. Конечно, надо б стекло на место поставить. Да где… На погребку отнёс, нечаянно сапожком, – Глеб с иронией покосился на свои сапожищи сорок последнего размера, тяжёлые, в грязи, – нечайно сапожком ступнул, оно и хрусь в мелочь… А мне, – поднял глаза к верху окна, откуда катило зимой, – как-то без разницы. Всё время дует, дует… Не продует. Толстокорый я. Вот было б швах, если б то дуло, то не дуло. Перемен я не перевариваю… Ладно. Довольно трепологии. Давай к столу, а то, – кивнул на цокавший на рукомойнике с зеркальцем будильник, – обед мой кончается.

Выскок Глеб в сенцы. Не притворяя за собой двери, хвать с газа сковороду и на стол.

– Ближе подчаливай… Вот вилка, вот хлеб, вот горчица. Ну, чего не начинаешь? Ждёшь амнистии? Не будет.

– Кто же начинает со второго?

– Я! В моей дярёвне, – кривит в усмешке лицо, – будь добр, кланяйся моим порядушкам. Это я приедь к тебе на Зелёный, там бы всё по-вашему, по-городскому: пей змеиный, из пакета, супчишко да ещё нахваливай до поту. А матушка дярёвня не любит обижать желудки. Лично я предпочитаю сначала мять досхочу курятинку с лучком, что и тебе советую по-братски. А уж потом – останься в желудке место – добавлю ложку какую жидкого.

– Да где ж столько набрать курятины?

– А во-он! – пустил Глеб глаз в окно. – Сколько её по двору бегает! Пока всех порубаешь, уже весна. Опять подсыпай квочек…

Какое-то время мы едим молча.

Глеб подмигнул мне:

– Как говаривал усатый кремлёвский нянчик, что навариш, то и будэш эст. Ешь. Не спи. Замёрзнешь!

– А пугать зачем?

В окно я вижу, как под яблоню, под навес кучками вжимаются уже сытые куры. Утихомирившись, нахохлившись, каждая прячет по одной ноге под крыло. Почему они все, важные, безучастные, стоят на одной ножке? У них что, соревнование, кто дольше простоит на одной ножке? Или кто кого перестоит?

– Послушай, – говорю я Глебу. – А ты почему мне телеграмму не дал? Я б уже давно был у тебя в работниках.

По лицу вижу, Глебу не хочется об этом говорить, да и некогда. Он молча потыкал начатой румяной куриной лодыжкой в суматошно хлопавший на рукомойнике будильник. Но всё же, прожевав, грустно заговорил:

– Что письма, что телеграммы… Поднялась бы скорей… Ты думал, она у нас железная? Не-ет… Забываться стала… Пойдёт на низ, в город. Ходит, ходит по магазинам, вспоминает, чего надо взять, вспоминает – вертается ни с чем. Какая-то напуганная, потерянная. «Вы чего?» – «Я, Глеба, забула, за чим пошла в город». – «За хлебом Вы ходили». Повернётся молча, снова в магазин. А то с месяцок назад… Была у Митьки, сидела день с больной Людкой. Сошла с порожек – круги перед глазами, упала. Соседи подняли, отнесли к Митьке. Отлежалась, пошла домой. Идёт, идёт – не в ту сторону взяла с развилки. Видит, незнакомые дома, свернула. Шла среди улицы. Ка-ак машины не сбили… Хорошо, что было уже поздно, машины не бегали…

5

Залепил, заклеил я газетой окно. Натаскал воды полный чан (колонка во дворе ветеринарки, неблизкий свет). Притаранил из сарая дров, угля.

Затопил.

Вернулся в этот бомж-отель живой дух…

Смотрю, настучал уже мне будильник гарантийный срок, даже с напуском, как я из облздрава.

Дотёр я с кирпичом по-быстрому пол, покидал в сумку поспелей груши и в больницу.

«Постой! Охолонь, хлопче. А если не переправили ещё? Позвони сперва, узнай».

Наискосок, через улицу, маслозаводишко. Из проходной набрал приёмный покой, спросил, привезла ли из Ольшанки такую-то.

«А что это за царевна, – отвечают, – что станут её по грязюке по такой раскатывать из больницы в больницу? Лежит на здоровье в Ольшанке, там и будет до победы».

Вот тебе и обещание!

Ну что ж, сударыня Виринея Гордеевна, играть так играть!

Я в райком.

Только взлетаю на ступеньки – сверху скатывается Митрофан.

Раскис, обрюзг, как старый груздь, небогат ростком… Колобок с одышкой.

– О брательник, якорь тебя! Держи петуха! – весело выкрикивает он.

Никак не могу привыкнуть к его манере здороваться. Просто подать руку он не может. Он отводит её сначала за себя, и уже оттуда с разгона стремительно выбрасывает тебе навстречу красный тяжёлый кулак. Такое первое впечатление, что он непременно чувствительно саданёт тебя в живот, поэтому я инстинктивно дёргаюсь в сторону, и он, довольный, уже у самого моего живота разжимает кулак и ловит мою оробелую руку.

С лета, когда мы виделись в последний раз, лицо у него, мяклое, одутловатое, ещё заметней налилось какой-то нездоровой краской. Кумачом полыхала и открытая пухлая шея. Рубашка была на нём расстёгнута на две верхние пуговицы, и всё равно она тесно давила вверху.

– Ну что? Жизнь всё хуже, а воротник всё ýже?

– Само собой, брателло! – посмеивается он. – Живём же у Бога за дверьми… Не дует… Ты к нам в командировку?

– Да нет… Как вы тут?

– А-а… Как в самолёте. Всех тошнит, а не выйдешь.

– То есть? Так как вы тут?

– Ну-у! Вот так на порожках всё и выкладывай! Вообще-то… всё пучком, нормалёк… А желаешь детали, айда ко мне. – И настоятельней, твёрже добавил: – Без деталей айдайки. О! – он стукнул себя по лбу. – Главное не сказал! Да ты ещё не знаешь, что в нашем долговском кулаке весь район!

– Ты чё куёшь? С горячего перехлёбу?

– А ты подносил?.. Лика – первая ледя района!

– Это как?

– По закону! Накинула хомуток на самого Пендюрина! На первого! А над первым она – первая! С ним в рейхстаге[43] намолачивает. В ранге помощницы. А по факту – он у неё в помощниках. За ней первое слово, кому чего отвесить, кому чего дать, кому чего там намылить, а кому и подождать… Нормальный ход поршня!..[44] О-о-о!

– И как же свертелась эта карусель?

– А уж это чёрт его маму знает!

6

Дважды в месяц Пендюрин выскакивал на своём бугровозе, на райкомовской чёрной «Волге», в обкомовский спецмагазин за едой-питьём, за тряпьём.

Отоварившись, на обратном пути он обычно заскакивал на психодромную автостанцию. И тщательно, с тимуровским рвением выискивал, кому бы срочно помочь.

Вот и на этот раз…

Было прохладновато.

Грустные сентябрьские облака катило к югу.

«Что-то жестковато… А не приискать ли мне на время пути разъездную раскладушечку?»[45] – лениво подумал он, и, не придя ни к какому мнению, привычно свернул на дорогу к автовокзалу, что маячил слева впереди.

Назад Дальше