Репрессированный ещё до зачатия - Санжаровский Анатолий Никифорович 9 стр.


Вскоре Гиммлер отравился.

Что и говорить, непонятно было поведение английских солдат.

И зачем теперь английскому журналисту понадобилось замазывать правду, выдавая за героев своих соотечественников?

Встреча с подлинным героем перечеркнула эту выдумку.

Шахтёр Василий Ильич Губарев живёт на тихой Первомайской, 13. Это маленький городок Кимовск под Тулой.

В семье у Губаревых двое детей. Вовка и Таня.

Ребята учатся в четвёртом классе.

Сразу за домом – молодой яблоневый сад. Сам растил. Пчёлы. Это его болезнь.

Василию Ильичу говорят, он совершил тогда нечто из ряда вон выходящее.

– Ничего особого, – пожимает плечами. – Я просто нёс службу по нашему уставу.

Спокойно России за Губаревыми.

1964

Конкурс невест

Куда скачет всадник без головы, можно узнать только у лошади.

Б. Кавалерчик

У меня два брата.

Николай и Ермолай.

Ермолаю, старшему, тридцать три.

Мне, самому юному, двадцать пять.

Я и Ермолай, сказал бы, парни выше средней руки.

А Николай – девичья мечта. Врубелев Демон!

Да толку…

И статистика – «на десять девчонок девять ребят» – нам, безнадёжным холостякам, не подружка.

Зато мы, правда, крестиком не вышиваем, но нежно любим нашу маму. Любовью неизменной, как вращение Земли вокруг персональной оси. Что не мешает маме вести политику вмешательства во внутренние дела каждого.

Поднимали сыновние бунты.

Грозили послать петицию холостяков куда надо.

Куда – не знали.

Может, вмешается общественность, повлияет на неё, и мы поженимся?

Первым залепетал про женитьбу Ермолай.

Он только что кончил школу и сразу:

– Ма! Я и Лизка… В общем, не распишемся – увезут. Её родители уезжают.

Мама снисходительно поцеловала Ермолая в лоб:

– Рановато, сынка. Иди умойся.

Ермолай стал злоупотреблять маминым участием.

В свободную минуту непременно начинал гнать свадебную стружку.

Однажды, когда Николайка захрапел, а я играл в сон, тихонечко подсвистывал ему, Ермолай сказал в полумрак со своей койки:

– Ма! Да не могу я без неё!

Это признание взорвало добрую маму.

– Или ты у нас с кукушкой? Разве за ветром угонишься? В твоей же голове ветер!

– Ум! – вполголоса опротестовал Ермолай мамин приговор. – У меня и аттестат отличный!

– Вот возьму ремень, всыплю… Сто лет проживёшь и не подумаешь жениться!

Наш кавалерио чуть ли не в слёзы.

Я прыснул в кулак.

Толкнул Николашку и вшепнул в ухо:

– Авария! Ермолка женится!

– Забомбись!.. Ну и ёпера!

– У них с Лизкой капитал уже на свадьбу есть. И ещё копят.

– Ка-ак?

– Он говорит маме: Лизке дают карманные деньги. Она собирает. Наш ещё ни копейки не внёс в свадебный котёл.

– Поможем? – дёрнул меня за ухо Коляйка. – У меня один рубляшик пляшет.

– У меня рупь двадцать.

Утром я подкрался на цыпочках к сонному Ермаку и отчаянно щелканул его по носу. Спросонья он было хватил меня кулаком по зубам, да тут предупредительно кашлянул Николаха. Ермолай струсил. Не донёс кулак до моих кусалок. Он боялся нашего с Николаем союза.

Я сложил по-индийски руки на груди и дрожаще пропел козлом:

– А кто-о тут жеэ-э-ни-иться-а хо-о-очет?

Ермак сделал страшное лицо, но тронуть не посмел.

От досады лишь зубами скрипнул.

– Вот наше приданое, – подал я два двадцать (в старых). – Живите в мире и солгасии…

Я получил наваристую затрещину.

Мы не дали сдачи. На первый раз простили жениху.

В двадцать пять Ермак объявил – не может жить без артистки Раи.

– Это той, что танцует и поёт? – уточнила мама.

– Танцует в балете и поёт в оперетте.

– Я, кажется, видела тебя с нею. Это такая высокая, некормлёная и худая, как кран?

– Да уж… Спасибо, что хоть не назвали её глистой в скафандре…

– Сынок! Что ты вздумал? В нашем роду не было артистов. Откуда знать, что за народ. Ты сидишь дома, она в театре прыгает и до чего допрыгается эта поющая оглобля… Не спеши.

При моём с Николаем молчаливом согласии премьер семьи не дала санкции Ермаку на семейное счастье.

Ермолай был бригадиром, а я и Николай бегали под его началом смертными слесарями.

Свой человек худа не сделает.

Эта уверенность толкала на подтрунивание над незлобивым «товарищем генсеком», как мы его прозвали.

Когда у Ермака выходила осечка с очередным свадебным приступом и он не мог защитить перед мамой общечеловеческую диссертацию – с кем хочу, с тем живу, – мы находили его одиноким и грустным и, склонив головы набок, участливо осведомлялись:

– Товарищ генсек! Без кого вы не можете жить в данную минуту?

Если он свирепел (в тот момент он чаще молча скрежетал зубами), мы осеняли его крестным знамением, поднимали постно-апостольские лица к небу:

– Господи! Утешь раба божия Ермолая. Пожалуйста, сниспошли, о Господи, ему невесту да сведи в благоверные по маминому конкурсу.

Бог щедро посылал, и Ермиша встречал любимую.

Ермак цвёл. Мы с Коляхой тоже были рады.

Частенько по утрам, проходя мимо проснувшегося Ермака, я яростно напевал, потягиваясь:

– Лежал Ермак, объятый дамой,
На диком бреге Ир… Ир… Ир…ты… ша-а!..

Ермак беззлобно посмеивался и грозил добродушным кулаком:

– Не напрягай, мозгач, меня. Лучше изобрази сквозняк! Прочь с моих глаз. Да живей! Не то… Врубинштейн?

Год-два молодые готовились к испытанию.

Удивительно!

Мама квалифицированно спрашивала о невесте такое, что Ермак, сама невеста, её марксы[47] немо открывали рты, но ничего вразумительного не могли сказать.

Мама спокойно ставила добропорядочность невесты под сомнение. Брак отклонялся.

Паника молодых не трогала родительницу.

– Для тебя же, светунец, стараюсь! – журила она при этом Ермолая. – Как бы не привёл в дом какую пустопрыжку!

Раскладывая по полочкам экзекуторские экзамены, Ермолай в отчаянии сокрушался, что так рано умер отец. Живи отец, сейчас бы в свадебных экзаменаторах была бы и наша – мужская! – рука, и Ермолай давно бы лелеял своих аукающих и уакающих костогрызиков.

Столь крутые подступы к раю супружества заставили меня и Николая выработать осторожную тактику. Объясняясь девушкам в любви, мы никогда не сулили золотого Гиндукуша – жениться.

По семейному уставу, первым должен собирать свадьбу старшук. Ермолайчик. А у него пока пшик.

Мы посмеивались над Ермолаем.

Порой к нашему смеху примешивался и его горький басок.

С годами он перестал смеяться.

Реже хохотал Николайчик. Я не вешал носа.

С Ермолая ссыпался волос. Наверное, от дум о своём угле. Потвердевшим голосом он сказал, что без лаборантки Лолы[48] не хочет жить.

– Давай! Давай, Ермошечка-гармошечка-баян! Знай не сдавайся! А то скоро уже поздно будет махать тапками! – в авральном ключе духоподъёмненько поддержал Николя.

А мама сухо спросила:

– Это та, что один глаз тудою, а другой – сюдою? На вид она ничего. Ладная. А глаз негожий. Глаз негожий – дело большое.

– Ма!.. В конце концов, не соломой же она его затыкает!

– Сынок! Дитя родное! Не упорствуй. Ты готов привести в дом Бог знает кого! На, убоже, что нам негоже! Тогда не отвертишься. Знала кобыла, зачем оглобли била? Бачили очи, шо купувалы? (Мама знала фольклор.) Да за ней же лет через пяток присмотр, как за ребёнком, воспонадобится. Ну глаза же!

– Ма!.. Мне уже тридцать три!

– Люди в сорок приводят семнадцатилетних!

Теперь все трое не смеёмся.

На стороне Ермолая я и Николай.

Мы идейно воздействуем на слишком разборчивую в невестах маму.

Ермолай бежит дальше. Устраивает аудиенции Лолика и мамы. Как очковтиратель профессионал раздувает авторитет избранницы. Убеждает, что золотосердечная Лолушка-золушка не осрамит нашу благородную фамилию.

Лёд тронулся, господа!

Мама негласно сдаёт позиции.

Возможна первая свадьба.

Лиха беда начало.

На экзаменах

После планёрки зашёл к Волкову:

– Пора ехать на сессию.

– На свои?

– Разумеется.

– Оформляйте командировку. Пишите какое-нибудь для формы задание… Да придумайте что-нибудь от фонаря, Толя, и езжайте!

Я чувствую себя неловко. Киваю головой. Ухожу.

– Командировка на экзамены. Интересно, – сказала бухгалтер Вера Григорьевна. – А что? И правильно! А почему не помочь бедному студенту-заочнику?

На следующей планёрке Волков торжественно объявил:

– За хорошую работу, за проявленную журналистскую фантазию товарищ Санжаровский командируется в творческий отпуск в Ростов-на-кону.[49] Заодно сдаст и экзамены.

Гул одобрения.

За командировку на семь дней я получил сорок три рубля.

Еду через Воронеж.

Остановка в Ельце. Дед с костылями на второй полке:

– Елец оставил без коров и без овец… Хлопнулся об лёд – красные мозоли из глаз высыпались. Такие красные, с искрами.

Видит в окно мимо проходящих девчонок:

– Народ совсем осатанел. Телешом пошёл… И начальники… Начальники воруют на возах! А мы… Ну что унесёшь из колхоза на плечах?

На два дня заскочил к своим в Нижнедевицк.

Дома я был один. Мама, Дмитрий и Гриша уехали на похороны дедушки и бабушки. Они умерли в один день.

На кухне бугрилась огромная куча кукурузы. Колхоз за семь рублей привёз целую машину.

Я один чистил кукурузу.

Приехали наши с похорон, и я двинулся в Ростов.

Практическое занятие. Зачёт.

– Что вы можете делать? – спрашивает молоденькая преподавательница. – Макетируете?

– Неа.

– Фотографируете?

– Не нравится.

– Считать умеете?

– Что?

– Строчки. Посчитайте, – и даёт мне гранку учебной их газеты.

Думаю, посчитаю, отвяжется. Поставит зачёт. Ан не тут-то было. Не ставит!

– У меня, – хвалится, – не так-то просто получить зачёт.

– Я уже шесть лет в штате газеты!

– Ну и что?

Плюнул я. Сбегал в гостиницу, взял из чемодана кипу своих вырезок и прибежал. Сунул ей. Она остолбенела:

– Извините… Так вы Санжаровский! Я вас знаю. – И обращается к очникам журфака, готовившим очередной номер университетской газеты: – Товарищи! Посмотрите! Перед вами живой журналист!!!

Я кисло посмотрел на откормленных слюнтяев, которые льстиво мне улыбались, и быстро вышел, не забыв прихватить с собой книжку с зачётом.

Зачёт по стилистике я ездил сдавать домой к преподавательнице в Батайск.

19 ноября

Разгуляй

У Яна Пенькова шикарно ободран нос.

– Понимаешь, старик, – жалуется он мне, – у меня с перепою руки дрожат. Вчера пять бутылок вермута один выхлестнул, не емши. Грызли у Шакалиниса какую-то столетней давности корку. А спился в сиську. В полночь хотел идти к Петуху хлеба занимать.

– И по какому случаю был устроен разгуляй?

– По случаю понедельника. В отместку за трезвое воскресенье…

Шеф кликнул к себе в кабинет:

– Вам, Толя, предстоит побыть Цицероном на тридцать минут. Выступите завтра в Суворове на читательской конференции. Поедете с Крамовым.

– Ладно.

К вечеру в редакции прорезается Шакалинис и сразу ко мне:

– Толя, добрый человек…

Сейчас будет просить денег на выпивку.

Не дослушав его, спрашиваю:

– Когда отдашь?

– Завтра, Толя.

Даю ему рубль.

Он устало усмехается:

– Толя больше своей нормы не даёт…

– Не для дела же…

– Правильно, Толя.

Фотограф Зорин сбегал на угол. Загудел гульбарий.

Я ушёл в типографию.

Скоро вваливается загазованный гигантелло Вова Кузнецов:

– Кому фонари сегодня будем вешать? Можно и Санушке…

И подымает кулаки-тумбочки.

Тут восьмеря вбегает Шакалинис и мне:

– Толя! Он тебя любит. Мы с ним на твой рублишко славно побарбарисили. И ему теперь зудится кому-нибудь смазать бубны. А проще подпиздить. Выпил Вова – повело на подвиги. У него сегодня день открытых дверей с раздачей весёлых люлей. Не попадись под его кувалды. Уходи.

19 декабря, вторник

Праздник

Я первым пришёл в редакцию.

Пусто. Нигде никого.

Следом за мной пробрызнул Шакалинис. Увидел меня в коридоре, радостно заорал попрошайка, выставив пустую ладошку гробиком:

– Толя, дуб!

И вскинул указательный палец:

– Всего-то один дублончик!

– Отзынь! – рыкнул я. – Сначала верни пять!

Я брезгливо отвернулся и ушёл в свой кабинет.

Шеф по дикому морозу прибежал в одном свитерочке, испачканном губной помадой. Оттиски губ ясно видны. Похоже, только что из горячих гостей. Товарищ приплавился прямо с корабля на бал. Павленко накинул ему на плечи свой пиджак.

Чувствуется приближение праздника.

К вечеру в кабинете шефа расшумелся бухенвальд.[50]

Местком расщедрился.

Шеф сказал всего пять слов:

– В общем, хорошо работали. Спасибо. Выпьем.

Хлопнули по две стопки.

Пришла матёрая одинокая корректорша Марья Васильевна. Увидев на столах бутылки и закуску, Марья Васильевна разочарованно прошелестела:

– В объявлении было только про профсобрание. А что, профсобрание уже кончилось?

– Нет, – сказал шеф. – Ждали вашего выступления.

Она гордо роется в сумочке:

– Я сейчас выступлю с документами. Я буду, товарищи, обличать!

Хохот. Марья Васильевна смутилась.

Под хлопки ей вручают стопку:

– Потопите там свои обличения!

И шеф подсуетился:

– Здесь собрался весь наш цвет. Марья Васильевна – лучший корректор мира! Зоя Капкова – самая красивая женщина! Люся Носкова – самая коварная!..

После третьей стопки Люся подсела ко мне. Мы ахнули на брудершафт. Я поцеловал её ниже нижней губы.

– У-у-у!.. – сказала Люся.

Начались танцы. Ко мне с лёгким грациозным поклоном лебёдушкой подплыла неотразимая красёнушка Зоя:

– Станцуем?

Я смутился. Я не умел танцевать и пропаще буркнул:

– Нет. Я не танцую.

30 декабря 1964

Билет

Вы только мост, чтобы высшие прошли через вас! Вы означаете ступень: не сердитесь же на того, кто по вас поднимается на высоту.

Ницше

Вокзал. Кассы.

На проходящий нет билетов.

Я к дежурному по вокзалу. Тот разводит ручками:

– Раз в кассе нет, значит нет. Не могу подсодействовать.

Не можешь ты, попробую я!

Подлетаю к кассирше и ломлю с апломбом:

– Дежурный велел дать!

Она хмыкнула, встала и, поправив юбку, роняет сквозь зубы:

– Пойду уточню…

Конечно, осечка.

А на подходе очередной скорый в сторону Ростова.

В лихорадке влетаю в будку телефона-автомата, по 09 узнаю номер касс.

Звоню.

Трубку берёт «моя» кассирша. Она от меня наискосок. За проходящими-пробегающими туда-сюда субъектами не может видеть меня.

– Девушка! – ору я в трубку. – Что у вас там творится? Говорят из приёмной первого секретаря обкома партии Ивана Харитоновича Юнака. Мы срочно посылаем в Ростов сотрудника молодёжной газеты. Только что он нам позвонил и сказал, что вы не даёте ему билет на проходящий.

Назад Дальше