Последние пять или шесть лет Эрик занимал невысокую административную должность в крупной финансовой компании на Уолл-стрит. Это была работа – не бей лежачего. Идеальная синекура, о которой мог бы мечтать любой сочинитель. Раз в месяц от него требовалось заполнить несколько бумажек и сдать отчет, который никто никогда не проверял («У моих отчетов примерно столько же читателей, сколько у моих книг!»). В остальное время он был всецело предоставлен самому себе. Бессрочный творческий отпуск, да еще с приличным окладом. Пиши не хочу. «Нет, старик, это только со стороны так кажется, – уверял меня Эрик. – Кажется, что это рай. А на самом деле сущий ад. Понимаешь?» Сам я в подобной ситуации не оказывался, но могу предположить, что при столь свободном графике недолго и затосковать. И вот как раз в тот момент, когда мой друг решительно тряхнул бородой и сказал себе «так больше жить нельзя», ему блеснула фиксой фортуна. Основатель компании, где он работал, занялся скупкой недвижимости в Центральной Америке. Некоторые из своих поместий этот толстосум собирался сдавать в аренду, некоторые планировал перестроить под пансионаты. Лишь одному скромному бунгало, купленному за бесценок в самой глуши, так и не нашлось применения. И тут подвернулся Эрик со своими мечтаниями в духе Генри Торо. Таким образом Эрик, Челси и Коул отправились в джунгли, чтобы присматривать за домом магната.
Дом оказался уютной постройкой в два этажа; на каждом этаже – по две комнаты плюс санузел. Без горячей воды, но с электричеством. Небольшой участок обнесен бетонным забором с сигнализацией. На участке растут разлапые горлянковые деревья, бананы, манго. В кроне исполинского фикуса гнездятся туканы, чья неумолчная песня напоминает скрип ржавого шкива. Эрик качается в гамаке. Челси – детский психолог и адепт системы воспитания Монтессори – развешивает по дому хитроумные замочки: упражнение для Коула. Педагогика Монтессори готовит детей к самостоятельности. Коул должен быть в состоянии справиться с любым замком. «В крайнем случае, станет успешным домушником, – острит Эрик. – И в отмычках толк знает, и лазает, как Тарзан». Однако замочками дело не заканчивается; система Монтессори распространяется на все аспекты жизни ребенка и его родителей. Жилое пространство превращается в «подготовленную среду». Тут – комнатное растение, которое Коулу полагается поливать по утрам, там – специальная раковина, где Коул учится мыть посуду. Основная часть времени уходит на занятия с ребенком. Строгий режим, распорядок дня. Словно бы компенсируя годы творческого безделья в Нью-Йорке, Эрик и Челси расписали свою новую жизнь по минутам. Поливка цветов, открывание замков, катание на велосипедах, обед, послеобеденный сон, снова замки, уроки испанского, купание с четырех до пяти, приготовления к ужину, вечерняя проверка замков… Главное не терять времени попусту, полностью сосредоточиться на том, что ты делаешь. Но Эрик то и дело отвлекается – не на словотворчество, нет. Отвлекается он на птиц.
Бердвотчинг – странное увлечение, особенно если оно возводится в ранг спорта. А ведь именно так и происходит: устраиваются соревнования, объявляются победители – лучшие наблюдатели. Невероятно, но факт. Участник соревнования ходит с биноклем и блокнотом, записывает, где и каких видел птиц. Потом сдает свой блокнот судьям, те ведут подсчет. Все по-честному, никакого жульничества. Жульничать в этом виде спорта было бы просто нелепо. Как выяснилось, Эрик приохотился к спортивному созерцанию пернатых еще в Нью-Йорке. Записался в клуб орнитологов-любителей, тренировался в Центральном парке, завоевывал призы. Здесь же, у черта на куличках, ни о каких состязаниях говорить не приходится. Теперь он ведет «птичий дневник» исключительно для себя, но еще скрупулезнее, чем раньше. Без бинокля и тетрадки из дому не выходит. Челси относится к причуде мужа с пониманием; кажется, его новое увлечение устраивает ее куда больше, чем писательство. «Птицы – это еще ничего», – говорит она так, будто ее супруг перешел с героина на анашу. Она хочет сказать что-то еще, но Эрик останавливает ее. «Тихо, – командует он. И, наведя бинокль, восторженно объявляет: – Колумбийская… нет, погоди… белохохлая… да, белохохлая пенелопа! Ты слышишь, Челси? Белохохлая пенелопа! Если я не ошибаюсь, это птица жизни». Жена птицелюба со знанием дела объясняет: «Птицы жизни – это такие птицы, которых Эрик видит впервые. Он заносит их в отдельный блокнот».
Птицы жизни. Позже я узнал, что это понятие придумано не Эриком; оно давно бытует среди тех, кого в Америке называют «birders». Для них «life birds» – спортивный термин и ничего более. Устойчивая фраза. Но в русском языке этого фразеологизма не существует, и буквальный перевод сразу уводит в сторону метафоры. Да и само занятие «birding», считающееся в Америке чем-то вполне обычным (у Джонатана Франзена есть не одно эссе на эту тему), в русском описании вызывает ассоциации с Франциском Ассизским или с гениальным мальчиком-аутистом из романа «Объяли меня воды до души моей». Выходит, «life birds» – это одно, а «птицы жизни» – совсем другое. Мне нравятся изменения, которые претерпевает реальность, когда ее переводят на другой язык. Недавно мне пришло в голову, что, возможно, ради этих смысловых изменений я и пишу о своей американской жизни по-русски.
Пока Эрик, позабыв обо всем на свете, разглядывал белохохлую пенелопу, Челси поведала нам с Аллой о недавних событиях. Три недели назад у нее был выкидыш. «Нет, вы не подумайте, мы с Эриком совсем не хотели второго ребенка. Это получилось случайно. Так что в каком-то смысле я была даже рада тому, как все обернулось. Просто это было чисто физически тяжело. Здесь ведь нет никакого медицинского обслуживания. Вообще ничего нет. А у меня начались сильные кровотечения. Я потеряла много крови, и в какой-то момент мы были уверены, что я не выживу. Слава Богу, Эрик нашел шофера, который согласился отвезти нас в столицу. Пятнадцать часов езды. Да еще по этим дорогам. Коула все время рвало, Эрику пришлось ухаживать за нами обоими. В столичной больнице условия ужасные, там тоже ничего нет. Когда ложилась на операцию, думала, мне конец. До сих пор не верится, что все обошлось».
Выйдя из птицесозерцательного транса, Эрик рассказал, как, пока Челси лежала на операции, они с Коулом ночевали в страшном приемном покое. О деревенских жителях, которые наперебой сочувствовали их несчастью, но даже не помышляли о том, чтобы чем-то помочь («У них ведь в таких ситуациях человек просто помирает, и дело с концом»). Но теперь все снова в норме, жизнь идет своим чередом. Челси развешивает замочки, Эрик бегает с биноклем. Все живы-здоровы. Вот и мы приехали их навестить. Что может быть лучше?
– А что, если, не приведи Господь, – начал я, делая вид, что не замечаю, как Алла толкает меня в бок, – что, если такое… или не такое… в общем, если еще раз потребуется медицинская помощь?
– Ну, никто не застрахован, – мрачно отозвался Эрик. – Что же нам, по этому поводу теперь не жить?
Вечером того же дня мы попали на вечеринку. Оказалось, что за бетонным забором находится населенный пункт в несколько десятков домов, и среди его обитателей имеются экспаты. Они и устроили сабантуй. В первые недели своего пребывания в доме магната Эрик и Челси остерегались местных жителей и, ни на секунду не забывая, что в джунглях лучшая стратегия выживания – не попадаться хищнику на глаза, старались быть тише воды, ниже травы. Однако долго сохранять инкогнито в таком месте невозможно (ведь за продуктами-то в магазин ты ходишь). Да и самим им быстро наскучило добровольное заточение, а после недавних происшествий стало понятно, что изоляция может быть опасней, чем любой хищник. Мало-помалу они стали выходить из своего убежища. Соседи заметили перемену и сделали ответный шаг, прислав курьера с приглашением на праздник, который как раз пришелся на день нашего приезда.
Это была странная, разношерстная публика. Бритоголовый мачо в тренировочных штанах и бархатном джемпере на голое тело. Астеничный пожилой немец и его мужеподобная супруга в шляпке с высокой тульей и жакете с отложным воротничком. Другой немец, по виду совершенный выжига, в сопровождении миниатюрной туземки, не говорящей ни по-английски, ни по-немецки, ни по-испански, да и вообще ни на каком языке кроме родного (что это за язык, судя по всему, не знал и сам немец). Бородатые серфингисты из Австралии. В общем, сборная солянка. Хозяин дома, неряшливый, грузный человек в тонированных очках, как две капли похожий на персонажа Джона Гудмена из фильма «Большой Лебовски», сыпал шутками и беспрестанно щелкал пальцами, точно отсчитывающий такты джазовый музыкант.
– А мы тут уже устроили тотализатор, – сообщил он Эрику.
– На что же вы ставите?
– На то, сколько пройдет времени прежде, чем тебя сцапает Интерпол.
– С какой это стати?
– Ну-ну-ну, не прикидывайся. Тут все свои. Наша компания называется «Темные личности в солнечных краях». Хорошее название?
– Хорошее. Беру на заметку.
И словоохотливый хозяин ввел нас в курс дела: оказывается, практически все живущие здесь экспаты скрываются от Интерпола. Узнали мы и о том, что через этот поселок протекает великая река латиноамериканского наркотрафика. Правда, течет она здесь еле-еле. Не река, можно сказать, а ручеек. Но местным хватает. «Эти туземцы просто жить не могут без кокаина. Лечатся им от денге». О том, что в поселке свирепствует костоломная лихорадка денге, я еще утром слышал от Эрика. Прежде чем выйти из дому, он тщательно опрыскал нас репеллентом ДЭТА.
По мере того как компания «Темные личности в солнечных краях» накачивалась привезенным из Никарагуа ромом «Флор де канья», беседа становилась все более вязкой. Окосевший хозяин, как будто тасуя колоду из трех карт, раз за разом повторял одни и те же козырные словечки. Кокаин. Интерпол. Денге. Денге. Кокаин. Интерпол. Пожалуй, это все, что я смог извлечь из того разговора. Три слова и вдобавок к ним – ассоциация по созвучию: Интерпол-Найпол. Да, да, В.С. Найпол. «Излучина реки». Так вот что мне напоминает этот странный поселок, готовый навсегда исчезнуть в джунглях. Место, которого почти не существует. Как будто я и вправду вдруг очутился в романе Найпола, в его первой части, задолго до прихода Большого человека. «Мир таков, какой есть; те, кто стал никем, кто позволил себе стать никем, не найдут в нем места».
Что же касается Эрика, то он просто балдел от этого паноптикума. Подпалив разлохмаченный конец окурка, он глубоко затянулся, откинулся в кресле. «Знаешь, старик, я тут недавно обнаружил потрясающую вещь. Оказывается, в Киндле есть словарь. Просто наводишь курсор на незнакомое слово, и он выдает тебе значение. Мне-то, как ты понимаешь, этот словарь не нужен, я и так все слова знаю. А вот тебе вполне может пригодиться». Тут он улыбнулся своей кошачьей улыбкой («ловко я тебя поддел?»), и на секунду мне показалось, что я вижу прежнего Эрика. Такого, каким я знал его в Баффало двадцать лет назад.
3
Запомнился июньский вечер, наполненный знакомыми лицами, голосами, всплесками басовитого хохота и гипнотизирующими звуками «драм-н-бэйс» в перерывах между стихами. Это было итоговое выступление участников поэтических семинаров Чарльза Бернстина и Сьюзен Хау; презентация нашего коллективного сборника, о котором было заявлено еще зимой, когда набирающий популярность Кеннет Голдсмит читал свою концептуальную поэму «No. 111 2.7.93-10.20.96» в подвальном баре на Элмвуд-Авеню.
Именно с подачи Голдсмита в тот год всех охватила страсть к манифестам, как будто мы вдруг вернулись в эпоху литературных «измов», собранных Джорисом и Ротенбергом в первом томе «Стихов для тысячелетия8». «Модернизм умер, – говорил Кеннет. – От поэзии требуется ответ. Нужен новый, нетворческий подход к письму…» Само использование глагола «требуется» применительно к поэзии шло вразрез с тем, чему учили в школе. Давно ли сухопарая училка Мисс Симпсон скрипучим голосом объясняла классу, что стихи – это свободный полет, и, стало быть, ни от кого ничего не требуется? Но декларации Голдсмита нравились мне куда больше, чем заезженная пластинка школьной программы. Если от поэзии что-то требуется, значит, она не просто форма самовыражения. Если же требуется именно ответ, значит она, поэзия, участвует в некоем диспуте. И, хотя предмет диспута был для меня загадкой, участие представлялось жизненно важным.
В университетском бюллетене семинар Сьюзен Хау был обозначен как «курс лекций по стихосложению». На самом же деле никаких лекций не было; скорее эти занятия напоминали собрания ЛИТО. Самозабвенная читка по кругу, в которой на равных правах участвовала и сама Сьюзен. Правда, в отличие от учеников, она не читала, а показывала, так как занималась в основном визуальной поэзией. Даже если она что-то и произносила во время своих показов, ее слабый голос всегда заглушался шумом старинного слайд-проектора. Ближе к концу семестра она подала идею коллективного сборника – вроде группового фотоснимка на память – и сама же придумала название: «Рассеивающие линзы». Предприимчивый Мэтт Чандлер мигом напечатал двадцать экземпляров. Подборки девятерых студентов соседствовали с неопубликованными текстами знаменитой поэтессы. «Из такого соседства надо выжимать по максимуму, – иронизировал Эрик. – Для тех, кто умеет ковать свое счастье, это – путевка в жизнь». Кто-то предложил устроить презентацию; Сьюзен согласилась. И тут на авансцену вышел Пол Маллен с призывом, вдохновленным речами Кеннета Голдсмита, но начисто лишенным голдсмитской самоиронии: «Модернизм умер, постмодернизм – тоже. Ответ, который требуется от поэзии, – это мы. И мы уже здесь. Держаться за подол чужой славы – гиблое дело». «Правильно, – одобрила Сьюзен. – Молодые должны заявлять о себе сами». Так зародилась идея второго коллективного сборника – уже без старших. Именно к его изданию и был приурочен тот июньский вечер. Надо сказать, на момент презентации никакого сборника еще не было, но это обстоятельство нисколько не омрачило празднества: было лето, начало каникул, и какая разница, вышел сборник или нет.
Не вышел, мало сказать, не было даже рукописи, только титульный лист. В качестве названия мы решили использовать обрыдший ответ на вопросы знакомых, когда наконец появится наша книга: «Надеемся, скоро». Такое название казалось нам невероятно оригинальным и остроумным. Мы – это Пол Маллен, Мэтт Чандлер, Мэтт Маниери и я. В ходе работы над несуществующим сборником число авторов постепенно сократилось от девяти до четырех. И все же «презентация» состоялась, и в ней приняла участие вся наша компания, мнившая себя будущим американской поэзии. За кадром остался разве что китаец Хуань Баоцинь. Но он был вообще не по этой части.
Я выступал ближе к антракту, а может, и во время антракта. Читал что-то многословное в духе «поэзии языка». Полупародия, полуподражание Бернстину и Лин Хеджинян9. В целом мое участие в вечере прошло незаметно даже для меня самого. Вечер же тот остался в памяти как заявка на событие исторического масштаба, стихийное явление, цунами авторского энтузиазма и слушательского восторга, выносящее из океана небытия на берег истории целую группу новоявленных литературных гигантов. Наша «Галерея 6», «Кабаре Вольтер», «Осенняя выставка»10. Я говорил себе, что в каждой из этих групп был свой «неизвестный участник». Тот, кто запомнился меньше всех. Через пятьдесят или сто лет, когда жизнь и творчество остальных будут изучены до дыр, внимание историков искусства обязательно привлечет этот невыразительный художник, и интерес их будет обусловлен исключительно его безвестностью. Невыразительность переродится в загадочность. Такую посмертную славу я прочил себе в тот вечер.
В длинное, плохо освещенное помещение набилось под двести человек. В воздухе стоял тот кромешный запах, который всегда бьет в ноздри в бутиках, где торгуют хипповыми цацками: сложная смесь кретека11, плесени, анаши и ароматических палочек. В колонках громыхал драм-н-бэйс; группа по пояс голых, оплетенных дредами ребят подыгрывала на бонгах. Художник-акционист Арон Крейчи стоял в дверях, приветствуя публику идиотской улыбкой. Когда его спрашивали, сколько порций кислоты он сегодня съел, Крейчи высовывал облепленный марками язык и предлагал «фофифать» (сосчитать). Я насчитал семнадцать.
Мы с Эриком и Джошем Бирнбаумом заняли правительственную ложу – продавленную тахту сбоку от сцены. Попыхивая кретеком, поручик Эрик просвещал нас по части женского контингента: вон та скромница даст любому, кто сочиняет стихи, настоящая литературная групи; а вон та, губки трубочкой, бережет девственность и потому промышляет исключительно минетом. Все эти красотки, наши сокурсницы, прежде казались мне неприступными. С несколькими из них я приятельствовал, но наше общение сводилось к интеллектуальным беседам в «Старбаксе». То ли я такой простофиля, что даже не подозреваю о распутной жизни наших сокурсниц, то ли мой друг выдает желаемое за действительное. Лишь однажды мне посчастливилось продвинуться дальше «Старбакса». Это было летом после второго курса, когда я, польстившись на дешевизну (сто пятьдесять баксов в месяц, первый месяц бесплатно), снимал комнату в двухэтажной халупе с неисправной канализацией и вечно осыпающейся штукатуркой, единственный белокожий обитатель самого опасного района в городе. В эти-то апартаменты я и пригласил Сесилию Мэнсфилд, малознакомую девушку с семинара Крили. Наше общение началось с обсуждения поэзии Фернандо Пессоа под бочковой «Гиннесс» в одном из университетских кабаков, а закончилось в моей съемной конуре, где с виду благоразумная Сесилия молодецки глушила из горла хозяйский «Мэйкерс марк» и, высунувшись из окна, вопила на все гетто: «Уроды! Сраные уроды! Просыпайтесь!» К счастью, никто не проснулся, но после ее ночного концерта я еще несколько дней боялся выйти на улицу. Теперь эта Сесилия, тоже участница эпохального чтения, стояла к нам спиной и, кажется, обсуждала с кем-то поэзию Фернандо Пессоа, пока Эрик трубил мне в ухо: «Не позвать ли нам сегодня в гости поэтессу Мэнсфилд? У меня на кухне „Мэйкерс марк“ стоит непочатый!»