Птицы жизни - Стесин Александр Михайлович 3 стр.


Хедлайнером выступления стал златокудрый Пол Маллен. Когда под самый конец вечера он взлетел на сцену, и безудержное улюлюканье сменилось благоговейной тишиной, я понял, что присутствую при коронации короля поэтов. Вот тот, ради кого все пришли. Его шелковистые локоны, еще вчера казавшиеся мочальными завитками, красиво развеваются на вентиляторном ветру. Его джинсовая куртка с закатанными рукавами – привет из восьмидесятых – завтра снова войдет в моду. Его вытянутая навстречу залу рука и легкий наклон головы выдают фаворита толпы, духовного лидера. «Друзья… спасибо, друзья…» Расчувствовавшись, он поджимает слегка дрожащую нижнюю губу, но сдерживает порыв, достает из нагрудного кармана сложенные в восьмую долю листы и начинает читать. Это стихотворение написано сегодня утром, оно посвящается нам, его благодарным слушателям, друзьям. Ловя каждое слово, мы следим за тем, как новопомазанный король совершает торжественный моцион через анфиладу анафор; как обходит он свои неожиданные владения, заглядывая в самые дальние комнаты, где ютятся полузабытые литературные школы из антологии Джориса и Ротенберга; как, дойдя до фехтовального зала, он не спеша натягивает перчатки, готовый сразиться с любым из своих предтеч. Как растет напряжение – риторическое крещендо, полное суперлативов – сильнее, сильнее, больнее, еще больнее, пока фехтовальный бой с тенью не разрешится одним экономным движением, быстрым выпадом и безошибочным уколом в последней строке.

Как случилось, что этот круглолицый ирландец, не блиставший ни у Бернстина, ни у Сьюзен, одним махом выбился в лидеры? Похоже, никто из тех, кто сейчас безоговорочно признавал за ним первенство, не ожидал ничего подобного. И все же чуть ли не все присутствующие в зале были прямыми свидетелями его восхождения, так как все в тот или иной момент успели побывать с ним в близких друзьях. Прирожденный политик, он обладал способностью стремительно приближать к себе людей, а затем столь же стремительно отдаляться от них, не портя при этом отношений. Когда его с кем-нибудь знакомили, Маллен отчеканивал «очень приятно, очень приятно», и от этого повтора у вас возникало смутное ощущение неприязни. Но дальнейшее общение полностью развеивало изначальные сомнения. Теперь Маллен казался простодушным, доброжелательным парнем, искренне заинтересованным в других людях. Когда же приходило время отдаляться, он словно бы впрыскивал анестетик длительного действия. К тому моменту, как эта заморозка отойдет, никаких послеоперационных болей уже не будет и человек сможет поверить, что и операции как таковой тоже не было. Не было ни разрыва, ни внезапного охлаждения отношений. Маллен – это Маллен, все тот же близкий и заботливый друг, хотя общаетесь вы теперь не чаще, чем раз в пару месяцев, когда ты в обязательном порядке приходишь на его выступления, один из многочисленных членов группы поддержки.

Итак, он, как говорят в таких случаях, уверенно шел к своему звездному часу. Не шел даже, а бежал – трусцой, по пять-шесть миль в день, чтобы сбросить лишний вес и стать красивым. В тот вечер, когда он затмил всех на групповом выступлении в баре-ресторане «Стир», я уже не рассчитывал на дружбу с Полом. Но, как ни странно, мое уязвимое самолюбие и ревность на сей раз не взыграли, и я искренне обрадовался его успеху.

– Удивительно, – сказал Эрик. – Я совершенно не помню выступления Маллена на том вечере. Помню твое – кажется, не очень удачное, а его – нет. Но меня он, если честно, никогда особо не интересовал. Это ты с ним носился. Вы, кстати, поддерживаете связь?

– Много лет уже не поддерживаем. Знаю только, что он работает школьным учителем где-то в Орегоне.

– В Орегоне, говоришь, – Эрик запустил руку в песок под шезлонгом, аккуратно достал маленькую морскую черепашку и протянул ее Коулу. – Подозреваю, что о его триумфе в «Стире» забыл не я один. О нем все забыли. Кроме тебя. Лучи литературной славы Пола Маллена продолжают светить только у тебя в голове. Это чудесно, пять баллов. Думаю, он и сам удивился бы, если б узнал. Все давно забыли, а ты продолжаешь помнить и завидовать.

– Почему же завидовать? Я был рад за него. Или, по крайней мере, убедил себя, что рад. Как-никак мы с ним приятельствовали. Даже совместный сборник готовили…

– Вот как раз сборник я хорошо помню. «Надеемся, скоро». Только… кхм… тебя-то среди авторов не было…

– Ну да, это Чандлер меня в последний момент турнул. Сказал, что я не прикладываю никаких усилий к общему делу и что в любом случае наши эстетические позиции сильно расходятся. А Маниери и Маллен с ним согласились. В принципе, они были правы. Но я все равно обиделся.

– Я знаю.

– Знаешь? Откуда?

– От Чандлера. Мы с ним общаемся.

– Общаетесь с Чандлером?

– Ага. До сих пор переписываемся.

– Вот это новость. Почему же ты раньше никогда об этом не заикался?

– Потому что я был уверен, ты сочтешь мою дружбу с ним за предательство.

– Да брось ты, Эрик, какое предательство? Столько лет прошло.

– Сколько б ни прошло, все равно. Ты, по-моему, не из отходчивых. Но могу тебя утешить: в две тысячи втором или, может, две тысячи третьем году я присутствовал при ритуальном сожжении книги «Надеемся, скоро».

– Это как?

– А так. Чандлер озлился, напился, сказал, что, раз книгу никто не покупает, ей незачем существовать, и сжег весь тираж. Литературное аутодафе. Это было очень зрелищно. Кажется, единственный уцелевший экземпляр остался у меня. Но я ее потерял, когда мы с Челси были в Никарагуа.

– Чем же он теперь занимается?

– Кто? Чандлер? О, это тоже интересно. Он женился на польке и уехал в Краков. Уже семь лет как. Представляешь, работает там в университетской библиотеке, занимается архивистикой. Стихами не балуется. И, судя по письмам, вполне счастлив.

– А Маниери?

– Про Маниери ничего не знаю. Я думал, ты знаешь.

Я попытался восстановить в памяти образ Мэтта Маниери: внушительная мускулатура, квадратная челюсть, нос с широкими крыльями, стрижка «бобрик». С виду скорее морской пехотинец, чем студент литературного факультета. Он был заядлым охотником, по выходным ездил в заповедник Аллегейни и привозил оттуда всевозможную пернатую дичь. Куропатки, фазаны, рябчики, перепела, дрозды, бекасы, вальдшнепы, дикие утки, лесные голуби. Уже не птицы жизни, а голландский натюрморт. Половину комнаты, которую Маниери делил с Чандлером, занимал морозильный ларь. Дверь морозильника украшала наклейка с чеканным профилем римлянина, облаченного в индейский головной убор из орлиных перьев. Подпись: «Сенека». Спросив о значении этой забавной эмблемы, вы узнавали, что в жилах Маниери течет кровь индейского племени сенека и он гордится этим даже больше, чем своим родством с писателем Эрнестом Хемингуэем («дядей Эрни»). К приходу гостей охотник Мэтт извлекал из вечной мерзлоты тушку фазана или дикой утки подобно тому, как коллекционер вин достает из погреба драгоценную бутылку. Методично ощипывал, жарил на общежитской плите, предлагал отведать. Мы набрасывались на добычу, запивали ее чем придется и разглагольствовали о высоком. На подоконнике выстраивался манхэттенский горизонт пустых бутылок. Маниери морщил лоб, стараясь ухватить нить беседы. Он не был силен в застольном дискурсе, зато метко стрелял, вкусно готовил и писал неплохие стихи. Где он теперь?

– Про Маниери ничего не могу тебе сообщить, зато вот: помнишь ту польку, с которой у тебя была любовь на четвертом курсе?

– Урсулу? Помню, конечно. Ярая поклонница фильмов Анджея Вайды и умеренная поклонница моего литературного таланта. Уж не хочешь ли ты сказать, что это на ней женился Чандлер?

– Ну нет,– поморщился Эрик, – это было бы совсем литературщиной. Но с твоей Урсулой тоже любопытная история вышла. В какой-то момент она вбила себе в голову, что ей нужно срочно завести ребенка. И кинула клич: ищу оплодотворителя. Просто и ясно. Девушка она, конечно, интересная, но такая решительность кого хочешь спугнет. В конце концов, откликнулся какой-то индиец, кажется, айтишник, и заделал ей сразу двойню, а потом еще одного. Теперь у них большая дружная семья. Если тебе воспитательные методы Челси кажутся радикальными, тебе стоит заглянуть к этому семейству. Там главный принцип в том, что детям нужно предоставлять безграничную свободу. Я глазам своим не поверил: мелюзга писает и какает прямо на полу в гостиной. Полный бедлам. Похоже, ты в свое время правильно сделал, что удрал от этой пани во Францию.

– С чего ты взял, что я удрал? Я предложил ей поехать со мной, она отказалась.

Удрал, еще как удрал. Сразу после выпуска. А через полгода, когда Урсула нагрянула в Париж со своим новым кавалером, я вел себя как истеричный недоросль и был справедливо послан к черту. В конце четвертого курса у меня была масса доводов, но сейчас, вспоминая свое тогдашнее бегство, я понимаю: главной причиной было ожидание какого-то переломного момента, который должен был вот-вот наступить, но никак не наступал. Из этой неопределенности, как из сундука иллюзиониста, и выпорхнули тогда разномастные страхи, обиды и прочие птицы жизни. Неопределенность переросла в непреодоленность, побудившую меня через много лет зарифмовать что-то вроде объяснительной записки. Думаю, Урсуле эти стихи вряд ли пришлись бы по вкусу; к счастью, шансы на то, что она их когда-нибудь прочтет, исчезающе малы.

С тех времен осталось мало фотографий, но и те, что остались, не позволяют воскресить в памяти лица. Ведь фотографии развращают память, которой гораздо легче усвоить и сохранить неподвижность снимка, чем изменчивость реального облика. Поэтому даже лица тех, кого ты видел изо дня в день, вспоминаются такими, какими они запечатлены на каком-нибудь фото, а не какими были на самом деле. Почему так трудно запомнить? Почему, если сразу не записать, остаются только «общие места», удобные фрагменты, складывающиеся то в предсказуемый голливудский монтаж, то в задумчивую тягомотину авторского кино? «Хеппи-энд», как известно, оксюморон. Непрерывность памяти спотыкается на простых вещах.

Одна деталь тянет за собой другую, и где-то на заднем плане еще мелькают достоверные кадры: какой-нибудь скверик или пустырь в потемневшем, как яблочная мякоть, снегу. Или летняя свалка, бурьянные заросли вперемешку с остатками сетчатого забора, стрекозьи глаза подсолнухов. Битком набитый утренний автобус на Южный кампус, везущий нас по захолустной Мэйн-стрит мимо армянского кафе «Долма-хаус» и бара «Пи-джей боттомс». Беспорядочный студенческий быт, общага, где наши ночные сборища насилу разгонял старший по этажу; где субботним утром всегда приходилось перешагивать через Джона Миллеса, отрубившегося у входа в душевую. Того самого Миллеса, который в трудную пору вступления в студенческое братство («осенняя лихорадка», ставки и поручительства, «неделя ада») забил на учебу и за три месяца ни разу не появился на занятиях, а под конец семестра не придумал ничего лучшего, как, побрившись наголо, врать про химиотерапию. Я присутствовал при незабываемой сцене, когда этот ражий детина, перевоплотившийся в скинхеда, клянчил зачет у Чарльза Бернстина.

Миллес: Профессор, вы меня помните? Я – Джон Миллес. Меня, короче, давно не было на занятиях, потому что я, это, лечился химио… тер… Ну, раком болел, короче.

Бернстин: Что ж, бывает.

Кажется, он поставил Миллесу зачет с условием, что в весеннем семестре тот наверстает упущенное. Но никакого весеннего семестра не воспоследовало: другие профессора оказались не столь доброжелательны, и Миллес вылетел из университета, так и не вступив в братство «Сигма Пи». Умница Чарльз, разумеется, понимал: от того, провалит он Миллеса или нет, ровным счетом ничего не зависит; симулянта выгонят в любом случае. И поэтому он решил поставить зачет и выразил свое сочувствие студенту, которого вот-вот отчислят, лаконичным «бывает».

4

Сколь ни гостеприимны были Эрик и Челси, их новый быт, устроенный в сообразии с воспитательной системой Монтессори, не был рассчитан на многодневное присутствие гостей. Да и препорученное им бунгало вряд ли могло бы вместить две семьи. Поэтому я не нашел ничего предосудительного в том воодушевлении, с которым Эрик встретил мое предложение остановиться не у них, а где-нибудь еще. «Отличная идея, – сказал он. – Я как раз знаю подходящее место. Правда, цены там не бросовые. Зато со всеми удобствами, не то, что у нас. Хозяева вроде бы приятные, из экспатов. От нашего дома недалеко. Запросто можно доехать на велике. Ну как, годится?» Годится. Будем ездить друг к другу в гости.

Пристанище, которое подыскал нам Эрик, производило такое же странное впечатление, как и реклама несуществующего бизнеса на тыльной стороне надгробия. Возможно, именно своей странностью это место ему и приглянулось. Пансионат «Вистамар», первое и последнее детище туриндустрии в сей Ultima Thule. Огороженная джунглями фазенда, на несколько километров отстоящая от поселка. По периметру территории расположились двухэтажные бараки с подсобными помещениями и комнатами для прислуги; в середине – красивый сруб, служащий одновременно гостиницей и хозяйским домом. Старинная резная мебель, муаровые портьеры, захватанный брик-а-брак. Обстановка из какой-нибудь готической новеллы; того и гляди появится Аура или дочь Рапачини12. На меловой доске у входа выведен распорядок дня: между завтраком и обедом – купание и водный спорт (территория пансионата имеет выход к дикому пляжу); между обедом и ужином – познавательная экскурсия по саду ядовитых растений; после ужина – ночной поход в джунгли, знакомство с летучими мышами, змеями, жабами, скорпионами и прочими тварями, коим велено плодиться и размножаться.

Конец ознакомительного фрагмента.

Назад