Живая вода(Рассказы) - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 12 стр.


Курск очень красивый город, и можно только пожалеть, что он так далеко от вокзала, или вернее, что так далеко вокзал от города.

Киевский поезд унес нас дальше, к благословенному приднепровью. И публика была уже другая — в одном углу вагона слышалась «польская мувь», а в другом настоящий еврейский жаргон. Появились дамы с корзинками, мешочками и картонками, каких раньше не было. Слышатся непривычные для уха названия городов, как Нежин, Конотоп; — для нас это только безразличные географические термины, лишенные плоти и крови и, самое большое, знакомые по рассказам Гоголя.

По сторонам дороги опять бесконечные поля и поля; кой где по балкам и около воды какие-то жалкие кустики вербы и, должно быть, ветлы, а может быть, и дубы, — издали трудно разобрать. Попалось несколько пирамидальных тополей, но особенного впечатления они не производили, — дерево как дерево, ничего такого, что бросалось бы в глаза.

— Погодите, вот в Киеве увидите… уверяет какая-то дама, большая поклонница юга вообще, а Киева в особенности.

В вагоне свободно, и мы мечтаем, что здесь можно и выспаться будет, не то что «до Курскова», — на каждого по целой скамейке достанется. По другую сторону вагона тоже на отдельных скамьях поместились какой-то благообразный старичок из купечества средней руки и, довольно суровая на вид, дама с какими-то белыми узлами.

— А что, Конотоп хороший город? — спрашиваю я старичка.

— Какой хороший, — одна грязь. Одним словом, конская топь была, да и теперь осталась.

— А Нежин?

— Нежин как будто немножко поаккуратнее… Да нет, такая же непролазная грязь. Вот Киев — это город… Да-с, можно сказать, а это какие города — будто одно только название, что город.

Вечереет. Деревушки начинают попадаться чаще. Около хаток разведены садочки. Яблони стоят в полном цвету, точно обсыпаны мукой. Это не наши жиденькие волжские яблони, которые выглядывают такими заморышами. Воздух бьется в окно вагона душистой струей. К Конотопу мы подъезжаем на солнечном закате. Самый город далеко, а к полотну дороги прижались сплошной стеной все те же цветущие яблони. Из окна вагона можно рассмотреть все нехитрое хохлацкое хозяйство, — хатки такие маленькие, с крошечными, кривыми оконцами, кривой завалинкой, а соломенные крыши походят на нахлобученные по самые глаза шапки. Все остальное хозяйство из одного плетня, и только кой где навес или стойло для скота. Одни садики скрашивают все; но такие садики, к сожалению, не везде. Сравнивать это жилье с нашим великорусским, особенно с северным, как-то даже смешно. Нужно очень сильное воображение, чтобы опоэтизировать эти птичьи гнезда, кой как слепленные из прутьев и глины.

Впрочем, это чисто железнодорожное впечатление, а, как говорят, по Днепру и особенно в Полтавской губернии, хатки очень красивы.

— Бедный народ все живет… — участливо повторяет старичок купец, поглядывая в окошки. Главная причина — большое умаление земли. Переселенцы так и прут на Самару и в Томскую губернию.

С Курска малороссийский говор начинает постепенно сменять великорусскую речь, и южное мягкое произношение приятно отзывается в ухе. В Конотопе на вокзале показались и первые настоящие хохлы — в свитах, в белых необъятных шароварах и черных бараньих шапках хохлацкого фасона. Медленные движения, медленный взгляд исподлобья и какая-то флегма являются резким контрастом с оставшейся позади московской вертлявостью и пробойностью.

III

— Соловей… слышите, соловей?.. — проговорила моя соседка, когда поезд медленно подходил к нежинскому вокзалу.

Я торопливо выскочил на платформу слушать настоящего курского соловья. Кругом стояла теплая, мглистая южная ночь, какой не бывает на нашем севере, — синяя бездонная глубь над головой искрилась и переливалась каким-то внутренним мерцанием, а звезды плавали в ней, как золотые искры. Внизу разлилась молочная теплая мгла, прозрачная дремлющая мгла, и среди этой мглы величаво поднимались пирамидальные тополи. Да, это были они, главная краса благословенной Малороссии. Хороша была и ночь, и эти тополи, и цветущие шпалеры яблоней; но все это получило чарующую южную прелесть только от соловьиной песни, которая страстными и зовущими трелями дрожала и переливалась в воздухе.

Ночь пролетела незаметно.

— Скоро уж Киев… говорит кто-то. — Посмотрите, вон сколько богомолок и странников идет… Все с котомками, с палочками.

— Это все хохлы, — объясняет кто-то. Теперь расстановка у них, — пахота кончилась, а страда еще начнется через неделю, ну, и бредут к мощам.

Железная дорога в этом месте пересекала шоссе, по обеим сторонам которого тянулись вереницы богомольцев и богомолок. Лапти, босые ноги, сгорбленные спины с котомками, длинные палки в руках, загорелые на солнце и покрытые потом и пылью лица, — вот эта бродячая по угодникам Русь, одинаковая везде и везде имеющая в себе что-то неотразимо-привлекательное, как проявление высших духовных требований.

Местность принимает заметно холмистый характер, попадается даже сосновый бор, настоящий сосновый бор, бор, который стоит здесь, как подошедшее с далекого севера войско. Скоро потянуло свежестью, — близок Днепр. Утро великолепное, и южное небо высоко поднимается над головой. Что-то такое радостное и бодрое в самом воздухе, который курится ароматом распустившейся зелени.

— Вот и Киев…

Поезд с каким-то победным гулом выполз из леса и быстро начал спускаться в широкую зеленую равнину, дымившую утренним туманом. А вот и Днепр, красавец Днепр, который здесь так великолепно разлился между низкими островами. Вон и правый гористый берег; а там дальше, вверх по течению, на самом верху гор красуются белые церкви, и жарко горят золоченые главы и кресты. Самого города, настоящего Киева, не видно, — он за горой, из-за которой можно рассмотреть только домики предместья, Николаевский мост через Днепр и часть утонувшего в синеватой дымке Подола. Картина великолепная, единственная в своем роде…

Поезд, сдержанным ходом, вползает на великолепный мост, и правый берег начинает быстро приближаться к нам. Все затянуто густой зеленью, которая лепится по кручам и скатам и залегает сплошными массами в глубоких выемках, где основной кряж точно расседается, чтобы образовать эти красивые зеленые уголки. Направо, в двух шагах от моста, в такой расселине совсем спряталась небольшая церковка, а рядом с ней выше креста поднимает свою голову гигант-тополь.

— Это Выдубецкий монастырь, — объясняет кто-то: — а повыше на горке Иёна…

— Что это такое Иёна?

— А монастырек такой… В нем старец Иёна все объясняет. К нему все ходят, потому угодный старец. А там вон дальше на горке-то Лавра…

Низкий левый берег и пасть островов заняты какими-то поселками. По реке медленно бороздят маленькие лодки, где-то далеко свистит пароход… А Днепр, могучий, синий Днепр, идет так тихо и важно и пропадает где-то на горизонте в золотистой утренней мгле.

Железный путь проложен по дну глубокой котловины, которую прорыла в горах речка Лыбедь. Поезд подходит к городу с южной стороны. Сквозь лес мелькают крыши домов, налево выдвигаются отдельные хутора — Байков, Протасов яр; новый Киев, залегший к самому полотну железной дороги, показывается сплошной массой домов справа, где все перепуталось в массе зелени, из которой смело поднимаются кверху пирамидальные тополи, точно зеленые минареты. Да, вода, горы и могучая южная растительность составляют главную красоту Киева, а пирамидальные тополи придают ему немного восточный вид. Глаз невольно ищет плоских восточных кровель и узких кривых улиц, но здесь все ново, все с иголочки, — широкие улицы, новые дома, одним словом, самый европейский город, а издали уже доносится раздражающий нервы лязг и треск мостовой.

Последний свисток, и поезд торжественно останавливается у платформы. Происходит обычная вокзальная толкотня. Пристают носильщики, артельщики, извозчики, точно мы приехали куда-то на пожар. Наконец, все устроено: — багаж получен, извозчик взят, двугривенные рассованы, и мы едем в самый город. С вокзала вид очень красив, но не видно Днепра, который за горой.

— Вези в Лавру… Там есть гостиница?

— Странноприемница, есть… — не торопясь отвечает извозчик хохол.

— Ну, все равно.

По громыхающей мостовой мы въезжаем в самый город с его широкими мощеными улицами и чистенькими домиками, которые издали очень красивы. Зеленая стена Бибиковского бульвара представляет единственное в своем роде зрелище, — эти гиганты-тополи вытянулись в несколько рядов, точно развернутый фронт какой-то лесной гвардии. Бульвар тянется стрелой версты на две. Наш экипаж медленно поднимается в гору мимо громадных домов, выстроенных из какого-то особенного желтоватого кирпича. Направо из-за каменной стены зеленым облаком круглится ботанический университетский сад, за ним здание университета, выкрашенное в казарменную красную краску, потом спуск к Крещатику, где развертывается уже картина настоящего столичного города — четырехэтажные дома, унизанные вывесками, широкие панели, движущаяся масса экипажей.

— Вот это так город… повторяю я.

Проезжаем по площади какого-то рынка и начинаем подниматься по крутому университетскому спуску на знаменитые Липки, где дома совсем потонули в садах. Прелестный уголок эти Липки с своими чистыми, широкими улицами, игрушками-домами и той особенной домовитой уютностью, какой недостает столичным улицам. Опять пирамидальные тополи, клены, яблони и еще какие-то громадные деревья, названий которых я не знаю. А там, уже новые облака зелени, — это какой-то сквер на самом берегу Днепра. Мы минуем его, потом площадь с кругом для скачек и въезжаем в черту крепости. Собственно Киев остался назади, мы теперь въезжаем в Печерск, т. е. на территорию Киево-Печерской лавры.

Киевская крепость занимает собою громадное пространство, так что внутри ее может свободно поместиться средней руки губернский город. Лавра с ее церквами, кельями, помещениями для богомольцев и разными хозяйственными пристройками занимает небольшой уголок этой крепости, именно, — крутой спуск к Днепру в юго-восточной части.

По дороге в крепость начали опять попадаться толпы богомольцев, и чем дальше мы подвигались, тем более эти толпы увеличивались. Целые партии расположились тут же у дороги на травке, благо места свободного здесь много. Переезжаем через несколько линий громадных земляных валов, украшенных старинными чугунными пушками, и въезжаем через каменные ворота во двор крепости, где уже движется сплошная толпа богомольцев. Большинство составляют женщины. Особенно их много толпится около маленьких лавчонок, где продаются крестики, образки, четки, лубочные картинки, все то, что разносится богомольцами из Киева по всей Руси.

Вот и десятки золоченых глав знаменитого Печерского монастыря, и святые ворота, сплошь расписанные фигурами печерских подвижников, а немного дальше вторые ворота, где идет крутой спуск во внутренний двор Лавры, отведенный для богомольцев. Впереди виднеется гауптвахта и новая крепостная стена с воротами. Мимо проходят кучки солдат, и как-то странно смотреть на эти подтянутые, вымуштрованные фигуры, замешавшиеся в пестрой толпе богомольцев.

— Вам у контору? — спрашивает извозчик.

— Вези в контору.

Мы въезжаем в третий внутренний двор, где и останавливаемся у низенького одноэтажного домика, — это и есть контора. В низенькой комнатке посетителей принимают несколько монахов.

— Вам комнатку?..

— Да…

— Позвольте ваши документы.

Старший монах, вероятно, о. эконом, бегло просматривает мой вид, выдает бумажку с номером помещения и посылает маленького служку проводить. Мы идем через двор, весь занятый богомольцами, и, наконец, останавливаемся у четырехэтажного здания недавно отстроенной странноприемницы. Служка, мальчик лет десяти, одетый в темный подрясничек и черную шапочку, передает нас с рук на руки одному из братьев, прислуживающих в странноприемнице.

— Пожалуйте у третий этаж… говорит в малороссийским акцентом скромный молодой человек в такой же черной шапочке и подряснике.

Через пять минут я с балкона странноприемницы уже любуюсь чудным видом на Днепр, на далекое Заднепровье, а под ногами у нас уходит к реке глубокая котловина, вся затянутая зеленью, из которой так красиво поднимаются церкви, церковки, и точно прячутся свеженькие белые домики. Самая лавра стоит выше, на горе; мне из-за монастырской стены видны только золотые куполы лаврских церквей; но здесь, именно, в этой котловине, расположились ближние и дальние пещеры — основание и главная историческая древность всего монастыря. Мы в самом центре святого уголка…

IV

Было еще рано, но в воздухе начинала наливаться томящая мгла настоящего летнего жара. Нужно было торопиться съездить в город за некоторыми покупками, а отчасти и затем, чтобы познакомиться с городским центром.

Я опять среди богомольцев на монастырском дворе. В низенькие ворота монастырской стены народ так и валит, — одни богомольцы прямо с дороги, запыленные и усталые, другие от ранней обедни или из пещер. Весь двор полон этим народом, точно в Христову заутреню. Все лавочки облеплены «странными людьми», каждый тенистый уголок, а большинство расположилось прямо под открытым небом, на вымощенном плитами полу, среди своих котомок, страннических палок и снятой с притомившихся ног обуви. Везде хохлатский говор и хохлатские лица. Нашего российского и званья нет. Хохлы в белых шароварах и бараньих черных шапках едва шевелятся за более подвижными хохлушками. Мелькают запаски и плахты, где-то тяжело постукивают железными «пидковками» красные сафьяновые чоботы, в каких щеголяют дивчата.

— Батюшечка, родненький — просит милостыню какая-то слепая старушка и кланяется на шум приблюкающихся шагов.

Я люблю бродить в незнакомой толпе и прислушиваться к ее говору, а здесь это удовольствие увеличивалось приятным южным акцентом малорусского говора. И лица совсем не наши, великорусские или сибирские, — нет окладистых бород, лопатой прежде всего, а потом что-то такое придавленное и скрытое в выражении упрямых глаз. Я напрасно искал глазами забубенных запорожских голов, — ничего похожего. В толпе наших русских богомольцев вы всегда найдете массу тех типичных физиономий, красивых оригинальной старческой красотой, — эти широкие спокойные лица, обрамленные почтенной сединой, особенно хороши, и сами собой просятся на полотно, как и лица старух-богомолок. Здесь не было этого, как не было дышавшей здоровьем молодежи.

Но что приятно поражает глаз в этой толпе, — так это какая-то особенная простота выражения, как женских, так и мужских лиц, трудовая сосредоточенность взглядов и вообще что-то такое патриархальное, чего уже не достает нашему великоруссу, а тем больше — сибиряку. Да, убого, некрасиво, но, все-таки, хорошо именно своей простотой и сердечностью. И все свое, — своей домашней работы: рубахи, шаровары, свиты, запаски, плахты. Правда, некрасиво сидит эта самодельщина, особенно на молодежи, но за то вы нигде не увидите ситцев и миткалей, в какие разодеты наши русские бабы. Фабричная цивилизация еще не задела этот мирный народ, и, много-много, если какая-нибудь щеголиха вырядится в кумачный красивый платок, или обмотает голову безобразной бумажной шалью.

— Вертайся до нас, Галю… — слышится ласковый старушечий голос. — Пидем у пещеры…

— Бабуся, мы трохи сходимо у город, до купцов.

— Нэхай…

Эти разговоры на «вы» как-то даже странно слышать после нашей великорусской и сибирской грубости. Ни галденья, ни звонких бабьих голосов, даже молодежь смотрит так серьезно и сдержанно, — ничто не нарушает святости заветного уголка.

Беру первого, попавшегося на глаза, хохла-извозчика и отправляюсь в центр города, т. е. на Крещатик. По дороге — те же толпы богомольцев, такая же толкотня у мелких лавчонок с образками. Какой-то молодой хохол растянул на прилавке полотно, с намалеванным на нем черным крестом, лестницей, мертвой головой и еще какими-то принадлежностями траура, и, видимо, торгуется уже давно, потому что разбитная толстая торговка утирает пот с лица и накидывается на хохла с особенным азартом.

Назад Дальше