Совсем иного замеса был завуч Сергей Данилович Косаховский.
С первого курса пединститута добровольцем ушёл на фронт. Больше он в институте не учился.
Озорные веснушки смеялись у него на лице, на руках.
Его все любили.
Этот удивительный человек никогда не ставил двоек!
Казалось, он просто не знал, как пишется двойка.
Он горячо верил, что двойка не самая высокая планка знаний у любого ученика.
Есть человечку в какую сторону расти.
К тройке.
К четвёрке.
Наконец, к пятёрке.
А чтоб не отбить охоту к росту, не надо сейчас топтать его двойками. Надо дать человечку возможность осмотреться, утвердиться, поверить в себя.
Не выучив географию, ребята срывались с урока.
Лучше пусть будет в журнале н/б (не был), чем верная цвайка.[9]
Здесь же убегать не надо.
Приходи на русский, на литературу.
Никто тебя двойкой не огреет.
Приходи и спокойно сиди слушай.
Только не мешай другим.
И дети постепенно втягивались, втягивались; водоворот любви совсем закруживал маленьких человечков в свои радостные недра.
Прибегала минута, и бывший неудаха варяжик отважисто вскидывал руку. Хочу отвечать!
Сперва я больше всего любил математику.
А под влиянием Сергея Даниловича переметнулся в его веру.
Мне почему-то было совестно идти к нему на урок, если я чего-то толком не знал.
Литература стала главной в моей жизни.
Газета
Уже в восьмом классе навадился я писать в газеты.
А началось…
Как бы в прощание с математикой я решил какую-то математическую головоломку в тбилисской газете «Молодой сталинец» и отправил ответ в редакцию.
Недели через три подхожу у себя в посёлушке к кучке парней.
И шофёр Иван Шаблицкий, с кем любил я кататься на его грузовой машине, в плату за что я помогал ему грузить тяжелухи ящики с чаем и разгружать машину глухой ночью, на первом свету, уже на чайной фабрике, – этот Иван, помахав газетой и не заметив меня, читает всем, державно потряхивая указательный палец над головой:
– «Первыми правильные ответы прислали…» – и выкрикивает мою фамилию. – Братва! Картина товарища Репина «Не ждали!». Зараз он прохватывает низы жизни. Без низа ж нет верха! Покружит в низах и рванёт в верхи! Этот чингисханёнок ещё поломится в писарьки! Промигнёт в писарьки, как трусы без резинки! Вот увидите, гром меня побей и молния посеки! То есть дорогой товаришок писатель Толстой. А это будет Тонкой. Младшенький писателёчек горячего насакиральского разлива!
Вся кучка слушавших грохнула.
Иван дождался тишины и продолжал уже с ядом так:
– Этот писявый тундряк совсем оборзел! Уже две недели не ездит на фабрику. Мы с Жорчиком одни качаем ящички… Ну ничего, ядрёна копоть! Этот тормознутый мамкин сосунчик ещё на четырёх костях приползёт проситься покататься!
Я показал ему в спину дулю и побрёл домой.
Сделав благое дело, надо всё же кое-что просветить для ясности.
Иван – фигура в нашем посёлушке из трёх двадцатикомнатных домов. Наместник Бога на земле и по совместительству шофёр! Привезти ли кукурузу с огорода, картошку ли, дровишки ли из лесу – все бегут на поклон к Ваняточке. Все перед ним не дыша ходят на задних лапках.
А мы с приятелем Жориком Клинковым были вхожи в кабинку к Ивану.
Любили покататься. Не отказывались и саночки возить.
С апреля по октябрь Иван возил на фабрику чай, собранный рабочими всего нашего пятого района. Возил дважды на день. В обед. И в ночь.
В обед Ивану помогали грузить чай в бригадах носильщики.
А в ночь мы с Жориком сменяли носильщиков.
Дохлячки мы были с Жориком. А как пушинку вскидывали на машину, на пятый ярус трёхпудовые ящички с зелёным чаем!
При этом Иван стоял в сторонке и цвёл, поглядывая на нас.
Заберём чай во всех пяти бригадах, юрк в кабину и с песняками подрали на фабрику.
До фабрики мы добирались в полночь.
А там очередина.
Что делать?
– Господа гусары! По бабам! – командовал Иван. – Пора в люлян![10]
Иван брал из кабинки сиденье и шёл отрабатывать на нём сонтренаж[11] в кустах.
А мы с Жорчиком взбирались на машину и плющили репы[12] на ящиках с горящим чаем. Хорошо-с! Чай не печка. А греет. Жалеет нас.
Мечталось мне с младых дней стать шофёром. Игрушек в детстве у меня не было. Кирпичина – вот моя первая машина. Я с воем гонял её по горке песка у нас в посёлке. Потом делал сам машинки из трёх тунговых «яблок». День напролёт мог бегать, поталкивая перед собой обруч с рассыпавшейся кадушки. И часто вылетал на дорогу. Смотрел на проходившие машины. Не было моих сил устоять на месте, меня срывало пробежаться наперегонки с машиной. И если она еле ползла, я цеплялся за цепь и ехал нашармака, покачиваясь, касаясь ногами бегущего колеса…
Я пьянел от запаха бензина. Дома его не водилось. Зато керосин вон под койкой стоит. Я любил брать керосин в рот. Наберу и блаженствую. Раза два по оплошке проглотил…
Моя мечта была – хоть с минутушку порулить трёхтонкой…
С фабрики мы возвращались домой всегда на зорьке.
Мама не могла смириться с такой дичью и была с Иваном на ножах.
Плача, она не раз и просила, и умоляла его:
– Ванька! Та где ж в тебе человек?.. Та где ж в тебе душа?.. Ну не бери ж ты хлопцев у ночь на фабрику! И хиба цэ дило подлетков валяться ночь на ящиках? Хиба цэ дило малых хлопят нянчить тебе ящики в полцентнера?
Иван ухмылялся и ломливо разносил руки в стороны:
– А я на верёвке их тащу на ту фабрику? Раз нравится…
Две недели назад вернулся я домой уже при солнце.
Мама подоила коз. Мыла пол.
– Ну шо, пылат,[13] опять на фабрике був?
– Был…
Ничего не говоря, мама резко распрямилась и со всего маху отоварила меня мокрой тряпкой по лицу и, заплакав навскрик, выбежала из комнаты.
Грязная холодная вода хлынула у меня по спинному желобку, по груди.
Горькие слёзы мамы, холод грязных струек, что лились по мне, ошеломили меня, сломали что-то во мне привычное, остудили интерес к шофёрской радости…
Я дал себе слово больше не кататься с Иваном по ночам.
Дал слово и – сдержал.
Да-а… Тряпка – великий двигатель прогресса.
Печать Бога – шлепок мокрой тряпкой.
Я бы поцеловал сейчас ту тряпку, что одним ударом отсекла от меня всё ненужное, развела с Иван-горем.
Тем не менее я благодарен ему.
Этот человек невзначай, с насмешкой подсказал мне мою судьбу – я занялся сочинительством. И началось всё с того, что, придя домой, кинулся я внимательно изучать газету. Невооружённым глазом вижу, что в газете очень много мелких заметок.
И говорю я себе просто и ясно:
«Неужели я такой дурик, что не смогу настрогать в газету пяток строк?»
Я оказался «дураком» вдвойне. Да ещё внасыпочку!
Я написал про то, как мы, школяры, собирали летом на плантации чай. В той первой моей заметке, опубликованной 16 июля 1955 года в тбилисской газете «Молодой сталинец», было двенадцать строк!
Кто бы мог подумать, что, начав с этих двенадцати газетных строк, я добегу до двенадцати томов первого Собрания своих сочинений, изданных в Москве?
Второе Собрание было уже в четырнадцати томах.
А третье – в шестнадцати.
НА ДИКОВАТОМ БУГРЕ
В то далёкое лето я хорошо работал на чаю, и мама купила мне велосипед.
Я стал на нём ездить за восемь километров в девятый класс в городке Махарадзе (сейчас Озургети).
Со всего пятого нашего района выискалось лишь два охотника учиться дальше. В городе.
Георгий Клинков да я.
На диковатом бугре, над змееватой Набжуарой, притоком речонки Бжужи, одиноко печалилась на отшибе наша ветхая русская школушка в два сплюснутых барачных этажика.
У Жорчика в городке были знакомые. Жили у рынка.
Мы кидали у них свои веселотрясы и через весь тёмный даже днём школьный еловый сад брели в школку.
Как-то так оно выкруживалось, что мы частенько поспевали лишь ко второму уроку.
А то вообще прокатывали целые дни по окрестным горным сёлам.
А однажды…
Едем в школу.
Утро. Солнышко. Теплёхонько.
Развилка.
Налево поедешь – в школу к двойкам-пятёркам угодишь.
Прямо поедешь – дорогим турецким гостем будешь!
– Ну что мы всё налево да налево? – заплакал я в жилетку Жорке. – Давай хоть разок дунем если не направо, так хоть пряменько. – Пускай наши тетрадки на царский Батум поглядят! И на турецкую границу!
– Но если им интересно, пускай, – соглашается он.
Портфелей у нас не было. Книг в школу мы не носили.
На все случаи жизни за поясом толсто поскрипывала у каждого общая тетрадь.
Я повыше поднял тетрадь из-за пояса, – смотри, Машутка! – и мы понеслись прямо. Мимо Кобулети, мимо Цихисдзири, мимо Чаквы вдоль моря по горным серпантинам к Батуму.
На одном дыхании прожгли сто тридцать километров в два конца.
Дома я приткнул велик к койке и, не раздеваясь, без еды пал смертью храбрых поперёк койки. Сам вроде давил хорька[14] на койке. Но обутые ноги спали отдельно. На багажнике. Не хватило сил разуться и донести свои тощие ходульки до постели. Укатали Сивкина батумские горки.
В городской школе учителя были как и везде.
Разные. Мне и в городе немножко повезло.
Русский, литературу вела Анна Семёновна Решетникова.
Милая, незабвенная Анна Семёновна… Кто сильней Вас любил Русское Слово? Кто сильней Вас любил этих размятых бедностью несчастных русских ребятишек на чужине?
Помню историка Ядвигу Антоновну Шакунас, тяжело оплывшую годами.
Помню и химика Шецирули Иллариона Ивановича.
Старенький, седенький… И очень добрый, сердечный. Жил он в пригородном сельце Двабзу. Оттуда ходил пешком к нам на уроки.
Запомнилось и то, что он относился ко мне как к ровне. Как к коллеге. Он печатался в районной грузинской газете.
В последних классах вела литературу «Лера-холера».
И отчество, и фамилия не удержались. Выпали уже за черту памяти. Запомнилось одно прозвище.
Она никогда не знала урока.
Объясняет и перед ней на столе раскрытый учебник.
Всегда искоса подсматривала. Читала нам.
Будто мы сами читать не умели.
«Лера-холера» лепила мне гренадерские пятёрки по сочинениям. Только читать их никогда не читала!
Лень-матушка.
Писал я ясно. Зато очень мелко.
И она мне часто вприхвалку выпевала:
– Я тебе верю. За тебя я спокойна.
– Я за вас тоже! – не отставал я в вежливости.
(После одноклассница Светлана Третьякова напомнила, что звали нашу «литераторшу» Валерия Шалвовна Глонти.)
Из оригиналов не выбросишь и математика Василия Фёдоровича Товстика. Он носил чёрную повязку.
Насчёт пропажи глаза пели, что глаз ему выклевал по пьяной лавочке не то гусь (гусь был отпетый трезвенник), не то любимая жена дала туфлей-шпилькой в глаз, после чего неувядаемый Василий Фёдорович экстренно развёлся сразу с обеими. И с женой, и со шпилькой.
Другого конца не могло и быть.
Говорили, жили они с женой, как матрос Кошка с собакой Динго.
В школу его иногда приносили.
В буквальном смысле.
Его путь от дома проходил мимо вокзала.
А на вокзале ресторанчик. А в ресторанчике кофеёк.
Зайдёт по холостому делу попить с утреца кофейку – из ресторана его уже торжественно выносят.
Учителя несём!
Крепкий всё-таки подавали в Махарадзе кофеёчек!
Товстика выгоняли из нашей школы.
Горячий на расправу директор Владимир Иванович Аронишидзе бессчётное число раз безжалостно мысленно «выбрасывал» его на улицу, и всякий раз, пока Василий Фёдорович «летел» со второго этажа, гордый и неприступный Владимир Иванович успевал спуститься по лестнице и принять незабвенного Василия Федоровича на любовно распахнутые мягкие ладошки. Не давал упасть на твёрдую всё-таки землю. Не давал ушибиться. И, извиняясь за несдержанность и бестактность, сдувая с дорогого Василия Фёдоровича пылинки, прилипшие к нему во время короткого экзотического полёта, ответственно и всерадостно нёс бесценного Василия Фёдоровича назад в школу. А иначе можно и пробросаться. Другие быстренько подберут. Хорошие математики на провинциальной уличке не валяются!
Василий Фёдорович и в самом деле был превосходный математик. Вот бы ещё не измерял градус на крепость…
И был ещё у нас физик Андрей Александрович Еркомайшвили. По прозвищу Дыкий Хачапур. Всё пожирал голодными иллюминаторами сдобненьких старшеклассок. Он и женился на одной юной цесарке, когда та была всего-то в одиннадцатом классе.
Междометия и с десяток простеньких русских слов – вот и весь был его русский багаж.
Ho преподавал физику в русской школе!
По-русски ни бум-бум. Как же он нас учил? Оч оригинально. Наизусть отважно вызубривал весь текст, даже подписи к схемам и потом на уроке нам молотил слово в слово, ни слова сам не понимая.
Той же зубрёжки требовал и от нас.
Знай текст наизусть!
Слово в слово по учебнику надо было тарабанить.
Начнёшь ему отвечать, собьёшься, два слова поменяешь местами. Он теряет нить, кисло дёргает легендарным носом и мотает уже перед твоим носом свой мохнатый палец из стороны в сторону:
– Э-э-э, кацо!.. Урёк нэ знш.
[15]И вскинутая рука с растопыренными двумя пальцами-клешнями приказывала сесть.
Ради проклятухи удочки[16] я наизусть зазубривал физику.
Но ненавидел её на всю пятёрку с плюсом.
Возражать ему, молодому кругляшу-короткомерке, было опасно.
Мелкорослый, плечистый, широкоскулый, косая чёлочка, взгляд борзой, внагляк… А ну кто что непотребное пикни этому разбузыке – под горячий случай безвозмездную оплеушку может физик одолжить. В-морду-тренинг[17] у него было в чести.
Дыкий всегда спешил. А потому и успел отстегнуть копыта молодым. Тут подмешалось и то, что пил очень культурно.
По воскресеньям он уезжал читать классиков с братилами-дружками подальше. В Батум. Чтоб в Махарадзе не видели его ни под мухой, ни под хмельком, ни подшофе, ни под градусом.
Не дай же Бог запятнать репутацию святого учителя!
В Батуме перекушал однажды дядя.
И в Махарадзе привезли труп.
Хорошо проспиртованный.
Французский отпуск
Наш школьный директор по прозвищу Кошка кликнул меня с урока к себе в холодную яму[18] и ну метать мне красную икру баночками. Сильно наш вождь осерчал, что я не был в городе на демонстрации 7 Ноября. Наша русская средняя школа шла отдельной колонной, и в той колонне я не был замечен. Кошка велел привести мать. Это я-то поведу к нему на ковёр свою мамушку?
На следующий день с первого же урока Кошка выпроводил меня домой.
Со скуки меланхолично забрёл я в калечную.[19]
И наткнулся на Ёську. Одноклассника и по совместительству отпетого прогульщика-лентяя.
– Ты чего здесь токуешь? – спрашиваю.
– Ха в квадрате! У меня всезаконный французский отпуск![20]
– И что тут поделывает наш парижский отпускник?