«Вот таким бы образом и другие самолеты», — ликуя, подумал он.
Мимо полицейского отделения пронеслась санитарная машина, а вслед за ней — грузовик с внутренней охраной.
«Напрасно. После такого взрыва и косточек не соберете», — сказал он про себя, а для вида помахал ладонью солдатам, заметив среди них нескольких поляков.
— Пафаров… Гут, гут, — встретил его чех Робличка.
И указал на черное облачко, тихо плывшее по безветренному небу. Возможно, это облачко — все, что осталось от тяжелого бомбардировщика.
Поворов давно присматривался к полякам и чеху-ефрейтору. Прачка Аня Морозова с ними познакомилась, а что из этого получится, покажет время. Торопиться, пожалуй, не следует. А как быть сегодня? Одна надежда — договориться с Махором о вечеринке. В любое время — днем, ночью, утром или вечером — полицай не откажется от предложения выпить и погулять. Такая у него натура. Начальство считает, что он — законченный алкоголик. А вот Поворов не верит в это. Бывают дни, когда Махор в рот ни капли водки не берет. Поворов доложил своему начальнику, что идет в Радичи договориться с врачом Митрачковой о прививках против тифа.
— Поменьше шляйся к Митрачковой… — сказал ему Коржинов. — Не нравится мне она. Больно любопытна. А по бабьему делу — сущая недотрога… Ну да обломаем. Не таких приходилось.
Начальник не знал о родственных связях Поворова с Митрачковой, и это было к лучшему. Так-то спокойнее для обоих.
Подходя к больнице, Поворов заметил много саночек-волокуш и всего только одну, с выпирающими ребрами, лошадь. В саночках, привязанный обрывками веревки и закутанный в старье, сидел мальчик лет семи. Все его лицо было обметано гноящимися болячками. Увидев полицейского с винтовкой, мальчик тихо захныкал.
— Где мамка? — спросил Поворов.
— Мамки нет… Бабушка там. Мамка удавилась…
Поворов положил в слабую, бледную ручонку кусочек сахара, от чего мальчик еще громче захныкал. — Мамка удавилась, — плакал он, растирая кулачком слезы.
В коридоре стояли, сидели, лежали больные. Единственная санитарка, она же сестра, Дарья приглашала больных, выводила их из кабинета, выдавала лекарства, мерила температуру, перевязывала раны.
— А, Костя! Проходи, проходи. Ружо-то дай мне… Я покамест уберу.
Вышла из кабинета Митрачкова. Рука ее при пожатии была спокойной и сильной.
— Заходите и раздевайтесь! — пригласила она.
— Да ты что? В самом деле? — сказал он в кабинете.
— Да… Видел, сколько глаз смотрели на тебя? Все ли свои?.. Все ли добрые и честные? А так все как положено. Полицейский пришел на прием. Вне очереди.
Поворов кратко изложил суть дела.
— Я сегодня же принесу в квартиру Махора самогон. О закуске пусть сам побеспокоится. Зацепка одна — у Нинки день рождения. А теперь дай мне освобождение на два дня. Итак, завтра в десять ноль-ноль… Добыть «языка» — таков приказ. — Поворов посмотрел на часы. — Мне пора в Дубровку, без помощи Сергутина не обойтись.
— Счастливого пути, — с грустью в голосе пожелала ему Митрачкова.
Пройдя немного в сторону Дубровки, Костя стал голосовать. Несколько загруженных машин пронеслось мимо. Остановилась машина со знаком Красного Креста на боку. Из кабины высунулся гитлеровец, сидевший рядом с шофером.
— Что тебе? — спросил он.
— Подвезите до Дубровки, — совсем не просительно сказал Поворов, поясняя сказанное жестами, и протянул офицеру удостоверение.
Офицер внимательно посмотрел бумагу и указал на кузов.
В Дубровку Поворов притопал напрасно, Сергутина не застал: главный мельник отправился в Алешню. Невесело было по мерзлым, заснеженным дорогам догонять товарища. Солнце, как усталая птица, низко тянулось вдаль, и его холодные лучи порой слепили глаза, В голову лезла тревожная мысль: «Как захватить „языка“?»
Но и в Алешне Сергутина не оказалось, он уехал в Рябчи, на мельницу. Там и встретились.
— К тебе я. Дело важное. — Поворов отвел Сергутина подальше от мельницы и поведал о замысле с «языком».
— Завтра в десять вечера?
— Да. Только приезжай на розвальнях. Кое-где, может, целиной придется. За Десной тебя встретят. Надеюсь, знаешь, где живет Махор?
— Как не знать.
Глава вторая
С раннего детства родители внушали Нинке, что главное в человеке — совесть и труд. Без этого человек гол и пуст. Батя говорил: «Трудись, дочка, блюди себя. Без этого не жди в жизни добра».
И снова вспомнилось… «О, русская Афродита», — воскликнул офицер, когда истерзанную девушку принесли на плащ-палатке к машине. Он как зачарованный смотрел на нее, на ее бледное лицо, на ручейки длинных волос, стекающие по плечам, и все говорил: «Чудо… Красота…»
Нину привезли в Рославль, вылечили, и оттуда попала она с офицером-эсэсовцем на станцию Олсуфьево. Здесь, вдали от фронта, фашисты устраивали дикие оргии. Вот из этого ада и выкупил Нину у пьяного офицера полицай Махор. Отдал за нее часы золотые и перстенек. Теперь она жила с ним. Жила тихо, избегая людей, жила с одной мечтой — вредить врагам, а если придется умереть, так что ж, лучше смерть…
Когда завлекли на гулянку переводчика-ефрейтора, Нинка лежала на кровати и ласково гладила под подушкой холодный ствол пистолета.
— Я убью его!
— Не вздумай! — сказал ей Поворов. — Если хочешь сделать доброе дело, постарайся быть веселой, ласковой, завлекательной.
Нинка ревниво вскинула на него свои чудесные глаза.
— А разве я не завлекательна?
В самый разгар вечеринки, когда Махор был уже совсем пьян, появился еще один гость.
— А кто это? — спросила Нинка.
— Немец. Солдат. Сопровождать будет ефрейтора.
Под губную гармошку Нинка медленно и плавно поплыла как белая лебедь. Одетая в черную юбку из сатина и белую вышитую кофту, она была хороша. Тщательно, благоговейно исполнила девичий танец — ни одного некрасивого, резкого, лишнего движения. Ефрейтор смотрел в немом и почтительном восхищении. Нинка подошла к столу, налила кружку шнапса и, приплясывая и распевая —
низко поклонившись, подала водку фрицу.
— Рус, гут, гут!.. — закивал тот.
А Нинка опять, словно ошалелая, залилась:
И, закидывая голову и горячо вздыхая: «Ой, дадут… Ой, дадут…» — помогла ефрейтору опрокинуть в горло все содержимое кружки. Фашист попытался обнять женщину. Однако Нинка легко выпорхнула из его рук и снова пустилась в пляс.
— Ах, Костя! Шпарь нашу, камаринскую…
Она принялась топать, кружиться, извиваться, хлопать ладошками по бедрам, теперь это была пляска непокорности, вызова, отваги. Она кружила гитлеровца, пока тот не плюхнулся тяжелым мешком возле печки.
— Ты очумела, замолчи!.. Твое «Ох» душу раздирает.
— Кось!.. Не бось… Это я фрица проверяю. Видишь, лежит, как пехтерь с сеном. И тот вон хорош, — указала на солдата, что сидел в темном углу. — Давай я тебя поцелую.
Через несколько минут постучал Сергутин. У крыльца стояли розвальни, а в упряжке — сытый вороной мерин. Костя и Сафронов вынесли ефрейтора.
— Гут… Гут! — бормотал он, когда его укрывали мягкой дерюжкой.
За Десной Сергутин передал гитлеровца партизанам Жуковского отряда, а те к утру доставили его в отряд Шестакова. Там срочно вызвали самолет и отправили пленного за линию фронта.
Назавтра обнаружилось исчезновение переводчика. Больше всех волновался Отто Геллер. Мильх был его подчиненным, и гестаповцы имели полное право обвинить Геллера. Тот припомнил немаловажное обстоятельство: ефрейтор близко был знаком с Поворовым. Припомнил, но в разговоре с Вернером умолчал об этом. Гестаповцы все же докопались, что Мильх был у Махора. Но полицейский показывал одно: был совершенно пьян и не помнит, куда и когда ушел переводчик.
— Болван! Русиш свин!
Махора избили и бросили в подвал.
Глава третья
Поворов шел к матери в Бельскую с худощавым человеком в немецкой шинели. Хотя и худ немец, но все на нем по-военному прилажено: и шинель, и брюки, и сапоги, и ранец из телячьей кожи, вывернутой шерстью наверх.
Разговор вели о матери Поворова. Уже по дороге мысленно представляли встречу с ней: особую ее простоту, естественность, душевную мягкость. Мать расценивала жизнь как непреложную необходимость делать людям добро. Эту веру она унаследовала от крестьянского рода. Костя помнил, что еще в детстве мать внушала ему:
— Добрым будь, сынок. С душой добро неси людям. Обиду умей прощать. Бывает обида по нечаянности, от непонимания.
«Странно, — думал порой Костя, — почему надо сносить обиду, почему мать прощает соседу? Ведь подлый староста у гитлеровцев служит». Не знал Костя, как в осенние вечера мать подолгу сидела у старосты, убеждая его, что в их семье ничего худого против немцев не замышляется. Именно потому староста на многое смотрел, как говорят, сквозь пальцы.
Вот и сейчас он заметил, что через садовую дверь пришли в дом Поворовых двое — сын и немец (а в действительности один из руководителей подполья Иванов по кличке Седой). И ничего. Молчит.
В доме было тихо. Только равномерный стук ходиков отсчитывал время. Из чулана навстречу гостям вышел Мишка.
— А где батя? Маманька? — спросил Костя.
— Батя на отходе. Позвали в Сергеевку старье перешивать! А мать пошла к соседям.
— Ну вот, друзья, и встретились, — сказал Иванов. — От вас я уехал с надеждой на скорое свидание. А видишь, как получилось. Где же дядя твой? Он прекрасный проводник. Я ему многим обязан.
— На аэродроме. Он очень за вас беспокоился, — ответил Мишка.
— Да, брат, этот переход стоил мне месячного пребывания в госпитале. Ничего! Выдюжил. Только вот после болезни началась бессонница. Лежу, думаю, как спасти жену комиссара.
— Я тоже думал, — отозвался Костя Поворов. — Старуха очень больна. Мальчонка изголодался. Сергутин помог харчами. Беда в другом. Какой-то негодяй продал ее гестаповцам. Каждый день эта семья под надзором. Я был у Жаровой. Пережить больше, чем она, невозможно. Затравлена — дальше некуда.
— В жизни часто так, — сказал Иванов. — Ворочаешься в жаркой постели и хочешь уговорить себя: черт возьми, да сгори все что было. Давно до этого нет дела! Что было, то сплыло — и точка. А я скажу тебе, это не так. Пережитое цепко держится в памяти. Все, что было, есть. Длится даже то, что ты давно забыл. И вдруг вспомнил… Всплыло откуда-то из глубины сознания. И вот снова живет, сверлит память, точит сердце. Так вот, мы фашистам ничего не простим. Жарова тоже так живет с болью в душе, в памяти. Ты меня немного знаешь. Я не бука и не ипохондрик, не какой-нибудь нытик, брюзга, недотрога, ворчун, нелюдим и пессимист. Я люблю жизнь и людей и самого себя, люблю помериться силами с трудностями, потягаться с врагом. А вот когда лишился сна, пережитое и вовсе мучить стало. Да еще как мучает. Я очень понимаю боль Жаровой. Прошу тебя, Костя, возьми под наблюдение эту семью. В лес надо их отправить.
— В лес? Да! Только там надежда на спасение. Подумаю, как усыпить бдительность фашистов. Я часто говорю себе: «Если только кто выберется из этой мясорубки цел и невредим, то уж ничто в жизни не сможет его потрясти». Но знаем ли мы Жарову?
— Хорошо знаем! — твердо сказал Иванов. — Она с мужем жила в крепости у самой границы. Там и застала их война. Муж на передовую, а ее направили в тыл. Два месяца мучилась по дорогам войны, увидела и пережила такое, что трудно передать. Да и спрашивать ее про все эти бомбежки, про раненых и мертвых детей, женщин, стариков было бы жестоко. Так свежи еще раны! Я ей верю. Знай, Костя, мы ведем борьбу за спасение каждого советского человека. Напрасно погибший — это большое горе. Нередко такое горе приносят предатели.
— Будь они прокляты! — воскликнул Костя.
В сенцах загремел кто-то ведрами.
— Мать! — тихо сказал Поворов и встал, чтобы пойти навстречу.
Дверь открылась и, перешагнув порог, бодрым шагом вошла Марфа Григорьевна.
— Взгляните же на них! Сидят тихонько. Воркуют, как голубки. А что в печке горячий борщ, картошка, им и дела нет… Василии! Жив-здоров?.. Ну слава богу! Да что вы стоите, как перед генералом?
Мать неожиданно схватила Костю, обняла, поцеловала. Он приподнял ее и повернул лицом к Иванову.
— Ну вот какая она у меня! Все к людям да к людям… А дома-то сколько дел… Успевает!
Но мать уже больше ничего не слушала, стала быстро собирать на стол. С ее приходом словно посветлело в комнате; замяукала кошка, запел сверчок. Легким ветерком влетел Мишка, за ним и Ванька. Эти самые юные бойцы народного сопротивления при встречах с Ивановым (Седым) поражали его удивительной осведомленностью о положении на аэродроме. На клочке бумаги они рисовали квадраты, где стояли самолеты, запоминали номера машин, рассказывали, в какой одежде летчики, называли вновь прибывшие части, точно указывали расположения зенитных орудий.
— Хорошо ты поработал, Костя. Можно позавидовать твоим братишкам, — одобрительно сказал Иванов, аппетитно хлебая борщ.
Гость вышел из-за стола, обнял и поцеловал мать.
Косте показалось, что он никогда не забудет, как засияло лицо матери.
Иванов и Костя легли на полатях.
— Вы говорили о предателях, — напомнил Поворов.
— Их немного. Я имею в виду тех, кто предает по убеждению. Наступит день, когда, выполнив свою подлую миссию, предатель будет стараться уйти куда-нибудь подальше и умереть в одиночестве, как это делают хищные звери. Однако поверь, Костя, ни один не уйдет от возмездия. На том стоит наш народ, волю которого выполняем мы. Но позорно будет и другим — тем, кто видел, знал предателей, молчал и бездействовал. Есть странная категория людей, мелочных, обидчивых и мстительных. Они вечно недовольны, выставляют какие-то требования, злобствуют и чаще всего из-за ничтожных расхождений или обид. Я знаю таких среди полицаев. Они считали, что их жизнь была «не та», какой бы им хотелось. Они вечно твердят одно и то же, вспоминают только свои обиды. Все светлое, доброе лишь после… — Иванов задумался. — Знаешь, Костик, мне так представляется жизнь после войны: мы будем отстраивать разрушенные города, села, создавать материальное благополучие. Будем! Но это далеко не все! Это главное, но далеко не все, дорогой мой Костик. Мы пересмотрим и обогатим все наши духовные ценности. Нам предстоят сражения за человека. За нового, Костя, человека. Нужны нам будут такие люди, как твоя мать, трои отец! А Мишка!.. Добро делает с душой, не щадит себя.
— Как ты хорошо узнал мать! Староста ее побаивается… А знаешь, почему? Люди за нее горой. За свой век никого на волосок не обидела. Вот ты верно говорил: надо уметь и обиду прощать. Она умеет! Зато по большому счету — ни-ни! Ни на йоту не простит. Совесть у нее обнажена. Одолела она в себе ровную душу, сделала ее острой, чуткой, заботливой. Потому и берет она в плен! Сильна она душой своей. Это ты верно сказал: «Сытость — она нужна для тела». «А душа, — говорит мать, — голодом должна томиться». Мать все время озабочена — верная ли у каждого из нас дорога, какое у нее будущее? В каждом она хочет видеть человечность. И я думаю так, что после войны и деревня станет другой. Мастера земли в ней будут жить, специалисты земельного дела… Умные. Трудолюбивые.
— Не будем гадать, Костя! Знаю одно — не будет аховых деревнюшек. Новая техника, новые люди, новые села появятся. И города пойдут навстречу селу. А села приблизятся к городам. В достатке люди заживут. Быт свой изменят. Опять же и в этом город придет на подмогу, рабочий класс. А природа у нас? Ой богата! И она нам, коль разумно будем ее беречь, послужит славно. Поможет выбраться из разрухи. Ну а теперь скажи, как ты себя застраховал? Верят тебе немцы и твои начальники?