Родиной призванные(Повесть) - Владимир Соколов 11 стр.


«Вот таким бы образом и другие самолеты», — ликуя, подумал он.

Мимо полицейского отделения пронеслась санитарная машина, а вслед за ней — грузовик с внутренней охраной.

«Напрасно. После такого взрыва и косточек не соберете», — сказал он про себя, а для вида помахал ладонью солдатам, заметив среди них нескольких поляков.

— Пафаров… Гут, гут, — встретил его чех Робличка.

И указал на черное облачко, тихо плывшее по безветренному небу. Возможно, это облачко — все, что осталось от тяжелого бомбардировщика.

Поворов давно присматривался к полякам и чеху-ефрейтору. Прачка Аня Морозова с ними познакомилась, а что из этого получится, покажет время. Торопиться, пожалуй, не следует. А как быть сегодня? Одна надежда — договориться с Махором о вечеринке. В любое время — днем, ночью, утром или вечером — полицай не откажется от предложения выпить и погулять. Такая у него натура. Начальство считает, что он — законченный алкоголик. А вот Поворов не верит в это. Бывают дни, когда Махор в рот ни капли водки не берет. Поворов доложил своему начальнику, что идет в Радичи договориться с врачом Митрачковой о прививках против тифа.

— Поменьше шляйся к Митрачковой… — сказал ему Коржинов. — Не нравится мне она. Больно любопытна. А по бабьему делу — сущая недотрога… Ну да обломаем. Не таких приходилось.

Начальник не знал о родственных связях Поворова с Митрачковой, и это было к лучшему. Так-то спокойнее для обоих.

Подходя к больнице, Поворов заметил много саночек-волокуш и всего только одну, с выпирающими ребрами, лошадь. В саночках, привязанный обрывками веревки и закутанный в старье, сидел мальчик лет семи. Все его лицо было обметано гноящимися болячками. Увидев полицейского с винтовкой, мальчик тихо захныкал.

— Где мамка? — спросил Поворов.

— Мамки нет… Бабушка там. Мамка удавилась…

Поворов положил в слабую, бледную ручонку кусочек сахара, от чего мальчик еще громче захныкал. — Мамка удавилась, — плакал он, растирая кулачком слезы.

В коридоре стояли, сидели, лежали больные. Единственная санитарка, она же сестра, Дарья приглашала больных, выводила их из кабинета, выдавала лекарства, мерила температуру, перевязывала раны.

— А, Костя! Проходи, проходи. Ружо-то дай мне… Я покамест уберу.

Вышла из кабинета Митрачкова. Рука ее при пожатии была спокойной и сильной.

— Заходите и раздевайтесь! — пригласила она.

— Да ты что? В самом деле? — сказал он в кабинете.

— Да… Видел, сколько глаз смотрели на тебя? Все ли свои?.. Все ли добрые и честные? А так все как положено. Полицейский пришел на прием. Вне очереди.

Поворов кратко изложил суть дела.

— Я сегодня же принесу в квартиру Махора самогон. О закуске пусть сам побеспокоится. Зацепка одна — у Нинки день рождения. А теперь дай мне освобождение на два дня. Итак, завтра в десять ноль-ноль… Добыть «языка» — таков приказ. — Поворов посмотрел на часы. — Мне пора в Дубровку, без помощи Сергутина не обойтись.

— Счастливого пути, — с грустью в голосе пожелала ему Митрачкова.

Пройдя немного в сторону Дубровки, Костя стал голосовать. Несколько загруженных машин пронеслось мимо. Остановилась машина со знаком Красного Креста на боку. Из кабины высунулся гитлеровец, сидевший рядом с шофером.

— Что тебе? — спросил он.

— Подвезите до Дубровки, — совсем не просительно сказал Поворов, поясняя сказанное жестами, и протянул офицеру удостоверение.

Офицер внимательно посмотрел бумагу и указал на кузов.

В Дубровку Поворов притопал напрасно, Сергутина не застал: главный мельник отправился в Алешню. Невесело было по мерзлым, заснеженным дорогам догонять товарища. Солнце, как усталая птица, низко тянулось вдаль, и его холодные лучи порой слепили глаза, В голову лезла тревожная мысль: «Как захватить „языка“?»

Но и в Алешне Сергутина не оказалось, он уехал в Рябчи, на мельницу. Там и встретились.

— К тебе я. Дело важное. — Поворов отвел Сергутина подальше от мельницы и поведал о замысле с «языком».

— Завтра в десять вечера?

— Да. Только приезжай на розвальнях. Кое-где, может, целиной придется. За Десной тебя встретят. Надеюсь, знаешь, где живет Махор?

— Как не знать.

Глава вторая

С раннего детства родители внушали Нинке, что главное в человеке — совесть и труд. Без этого человек гол и пуст. Батя говорил: «Трудись, дочка, блюди себя. Без этого не жди в жизни добра».

И снова вспомнилось… «О, русская Афродита», — воскликнул офицер, когда истерзанную девушку принесли на плащ-палатке к машине. Он как зачарованный смотрел на нее, на ее бледное лицо, на ручейки длинных волос, стекающие по плечам, и все говорил: «Чудо… Красота…»

Нину привезли в Рославль, вылечили, и оттуда попала она с офицером-эсэсовцем на станцию Олсуфьево. Здесь, вдали от фронта, фашисты устраивали дикие оргии. Вот из этого ада и выкупил Нину у пьяного офицера полицай Махор. Отдал за нее часы золотые и перстенек. Теперь она жила с ним. Жила тихо, избегая людей, жила с одной мечтой — вредить врагам, а если придется умереть, так что ж, лучше смерть…

Когда завлекли на гулянку переводчика-ефрейтора, Нинка лежала на кровати и ласково гладила под подушкой холодный ствол пистолета.

— Я убью его!

— Не вздумай! — сказал ей Поворов. — Если хочешь сделать доброе дело, постарайся быть веселой, ласковой, завлекательной.

Нинка ревниво вскинула на него свои чудесные глаза.

— А разве я не завлекательна?

В самый разгар вечеринки, когда Махор был уже совсем пьян, появился еще один гость.

— А кто это? — спросила Нинка.

— Немец. Солдат. Сопровождать будет ефрейтора.

Под губную гармошку Нинка медленно и плавно поплыла как белая лебедь. Одетая в черную юбку из сатина и белую вышитую кофту, она была хороша. Тщательно, благоговейно исполнила девичий танец — ни одного некрасивого, резкого, лишнего движения. Ефрейтор смотрел в немом и почтительном восхищении. Нинка подошла к столу, налила кружку шнапса и, приплясывая и распевая —

…Выпьем, Ваня,
Выпьем тут,
На том свете не дадут, —

низко поклонившись, подала водку фрицу.

— Рус, гут, гут!.. — закивал тот.

А Нинка опять, словно ошалелая, залилась:

Гут-гут, очень гут,
Выпьем, рыжий, выпьем тут,
На том свете не дадут.

И, закидывая голову и горячо вздыхая: «Ой, дадут… Ой, дадут…» — помогла ефрейтору опрокинуть в горло все содержимое кружки. Фашист попытался обнять женщину. Однако Нинка легко выпорхнула из его рук и снова пустилась в пляс.

— Ах, Костя! Шпарь нашу, камаринскую…

Она принялась топать, кружиться, извиваться, хлопать ладошками по бедрам, теперь это была пляска непокорности, вызова, отваги. Она кружила гитлеровца, пока тот не плюхнулся тяжелым мешком возле печки.

…Оx! Фрицу трепку под Москвой
Дали в назидание.
Ох! Удирает он домой,
На лице страдание…

— Ты очумела, замолчи!.. Твое «Ох» душу раздирает.

— Кось!.. Не бось… Это я фрица проверяю. Видишь, лежит, как пехтерь с сеном. И тот вон хорош, — указала на солдата, что сидел в темном углу. — Давай я тебя поцелую.

Через несколько минут постучал Сергутин. У крыльца стояли розвальни, а в упряжке — сытый вороной мерин. Костя и Сафронов вынесли ефрейтора.

— Гут… Гут! — бормотал он, когда его укрывали мягкой дерюжкой.

За Десной Сергутин передал гитлеровца партизанам Жуковского отряда, а те к утру доставили его в отряд Шестакова. Там срочно вызвали самолет и отправили пленного за линию фронта.

Назавтра обнаружилось исчезновение переводчика. Больше всех волновался Отто Геллер. Мильх был его подчиненным, и гестаповцы имели полное право обвинить Геллера. Тот припомнил немаловажное обстоятельство: ефрейтор близко был знаком с Поворовым. Припомнил, но в разговоре с Вернером умолчал об этом. Гестаповцы все же докопались, что Мильх был у Махора. Но полицейский показывал одно: был совершенно пьян и не помнит, куда и когда ушел переводчик.

— Болван! Русиш свин!

Махора избили и бросили в подвал.

Глава третья

Поворов шел к матери в Бельскую с худощавым человеком в немецкой шинели. Хотя и худ немец, но все на нем по-военному прилажено: и шинель, и брюки, и сапоги, и ранец из телячьей кожи, вывернутой шерстью наверх.

Разговор вели о матери Поворова. Уже по дороге мысленно представляли встречу с ней: особую ее простоту, естественность, душевную мягкость. Мать расценивала жизнь как непреложную необходимость делать людям добро. Эту веру она унаследовала от крестьянского рода. Костя помнил, что еще в детстве мать внушала ему:

— Добрым будь, сынок. С душой добро неси людям. Обиду умей прощать. Бывает обида по нечаянности, от непонимания.

«Странно, — думал порой Костя, — почему надо сносить обиду, почему мать прощает соседу? Ведь подлый староста у гитлеровцев служит». Не знал Костя, как в осенние вечера мать подолгу сидела у старосты, убеждая его, что в их семье ничего худого против немцев не замышляется. Именно потому староста на многое смотрел, как говорят, сквозь пальцы.

Вот и сейчас он заметил, что через садовую дверь пришли в дом Поворовых двое — сын и немец (а в действительности один из руководителей подполья Иванов по кличке Седой). И ничего. Молчит.

В доме было тихо. Только равномерный стук ходиков отсчитывал время. Из чулана навстречу гостям вышел Мишка.

— А где батя? Маманька? — спросил Костя.

— Батя на отходе. Позвали в Сергеевку старье перешивать! А мать пошла к соседям.

— Ну вот, друзья, и встретились, — сказал Иванов. — От вас я уехал с надеждой на скорое свидание. А видишь, как получилось. Где же дядя твой? Он прекрасный проводник. Я ему многим обязан.

— На аэродроме. Он очень за вас беспокоился, — ответил Мишка.

— Да, брат, этот переход стоил мне месячного пребывания в госпитале. Ничего! Выдюжил. Только вот после болезни началась бессонница. Лежу, думаю, как спасти жену комиссара.

— Я тоже думал, — отозвался Костя Поворов. — Старуха очень больна. Мальчонка изголодался. Сергутин помог харчами. Беда в другом. Какой-то негодяй продал ее гестаповцам. Каждый день эта семья под надзором. Я был у Жаровой. Пережить больше, чем она, невозможно. Затравлена — дальше некуда.

— В жизни часто так, — сказал Иванов. — Ворочаешься в жаркой постели и хочешь уговорить себя: черт возьми, да сгори все что было. Давно до этого нет дела! Что было, то сплыло — и точка. А я скажу тебе, это не так. Пережитое цепко держится в памяти. Все, что было, есть. Длится даже то, что ты давно забыл. И вдруг вспомнил… Всплыло откуда-то из глубины сознания. И вот снова живет, сверлит память, точит сердце. Так вот, мы фашистам ничего не простим. Жарова тоже так живет с болью в душе, в памяти. Ты меня немного знаешь. Я не бука и не ипохондрик, не какой-нибудь нытик, брюзга, недотрога, ворчун, нелюдим и пессимист. Я люблю жизнь и людей и самого себя, люблю помериться силами с трудностями, потягаться с врагом. А вот когда лишился сна, пережитое и вовсе мучить стало. Да еще как мучает. Я очень понимаю боль Жаровой. Прошу тебя, Костя, возьми под наблюдение эту семью. В лес надо их отправить.

— В лес? Да! Только там надежда на спасение. Подумаю, как усыпить бдительность фашистов. Я часто говорю себе: «Если только кто выберется из этой мясорубки цел и невредим, то уж ничто в жизни не сможет его потрясти». Но знаем ли мы Жарову?

— Хорошо знаем! — твердо сказал Иванов. — Она с мужем жила в крепости у самой границы. Там и застала их война. Муж на передовую, а ее направили в тыл. Два месяца мучилась по дорогам войны, увидела и пережила такое, что трудно передать. Да и спрашивать ее про все эти бомбежки, про раненых и мертвых детей, женщин, стариков было бы жестоко. Так свежи еще раны! Я ей верю. Знай, Костя, мы ведем борьбу за спасение каждого советского человека. Напрасно погибший — это большое горе. Нередко такое горе приносят предатели.

— Будь они прокляты! — воскликнул Костя.

В сенцах загремел кто-то ведрами.

— Мать! — тихо сказал Поворов и встал, чтобы пойти навстречу.

Дверь открылась и, перешагнув порог, бодрым шагом вошла Марфа Григорьевна.

— Взгляните же на них! Сидят тихонько. Воркуют, как голубки. А что в печке горячий борщ, картошка, им и дела нет… Василии! Жив-здоров?.. Ну слава богу! Да что вы стоите, как перед генералом?

Мать неожиданно схватила Костю, обняла, поцеловала. Он приподнял ее и повернул лицом к Иванову.

— Ну вот какая она у меня! Все к людям да к людям… А дома-то сколько дел… Успевает!

Но мать уже больше ничего не слушала, стала быстро собирать на стол. С ее приходом словно посветлело в комнате; замяукала кошка, запел сверчок. Легким ветерком влетел Мишка, за ним и Ванька. Эти самые юные бойцы народного сопротивления при встречах с Ивановым (Седым) поражали его удивительной осведомленностью о положении на аэродроме. На клочке бумаги они рисовали квадраты, где стояли самолеты, запоминали номера машин, рассказывали, в какой одежде летчики, называли вновь прибывшие части, точно указывали расположения зенитных орудий.

— Хорошо ты поработал, Костя. Можно позавидовать твоим братишкам, — одобрительно сказал Иванов, аппетитно хлебая борщ.

Гость вышел из-за стола, обнял и поцеловал мать.

Косте показалось, что он никогда не забудет, как засияло лицо матери.

Иванов и Костя легли на полатях.

— Вы говорили о предателях, — напомнил Поворов.

— Их немного. Я имею в виду тех, кто предает по убеждению. Наступит день, когда, выполнив свою подлую миссию, предатель будет стараться уйти куда-нибудь подальше и умереть в одиночестве, как это делают хищные звери. Однако поверь, Костя, ни один не уйдет от возмездия. На том стоит наш народ, волю которого выполняем мы. Но позорно будет и другим — тем, кто видел, знал предателей, молчал и бездействовал. Есть странная категория людей, мелочных, обидчивых и мстительных. Они вечно недовольны, выставляют какие-то требования, злобствуют и чаще всего из-за ничтожных расхождений или обид. Я знаю таких среди полицаев. Они считали, что их жизнь была «не та», какой бы им хотелось. Они вечно твердят одно и то же, вспоминают только свои обиды. Все светлое, доброе лишь после… — Иванов задумался. — Знаешь, Костик, мне так представляется жизнь после войны: мы будем отстраивать разрушенные города, села, создавать материальное благополучие. Будем! Но это далеко не все! Это главное, но далеко не все, дорогой мой Костик. Мы пересмотрим и обогатим все наши духовные ценности. Нам предстоят сражения за человека. За нового, Костя, человека. Нужны нам будут такие люди, как твоя мать, трои отец! А Мишка!.. Добро делает с душой, не щадит себя.

— Как ты хорошо узнал мать! Староста ее побаивается… А знаешь, почему? Люди за нее горой. За свой век никого на волосок не обидела. Вот ты верно говорил: надо уметь и обиду прощать. Она умеет! Зато по большому счету — ни-ни! Ни на йоту не простит. Совесть у нее обнажена. Одолела она в себе ровную душу, сделала ее острой, чуткой, заботливой. Потому и берет она в плен! Сильна она душой своей. Это ты верно сказал: «Сытость — она нужна для тела». «А душа, — говорит мать, — голодом должна томиться». Мать все время озабочена — верная ли у каждого из нас дорога, какое у нее будущее? В каждом она хочет видеть человечность. И я думаю так, что после войны и деревня станет другой. Мастера земли в ней будут жить, специалисты земельного дела… Умные. Трудолюбивые.

— Не будем гадать, Костя! Знаю одно — не будет аховых деревнюшек. Новая техника, новые люди, новые села появятся. И города пойдут навстречу селу. А села приблизятся к городам. В достатке люди заживут. Быт свой изменят. Опять же и в этом город придет на подмогу, рабочий класс. А природа у нас? Ой богата! И она нам, коль разумно будем ее беречь, послужит славно. Поможет выбраться из разрухи. Ну а теперь скажи, как ты себя застраховал? Верят тебе немцы и твои начальники?

Назад Дальше