Озноб – от затылка до копчика! Сам я занозой, булавкой, кнопкой вдавливаюсь, впиваюсь, ввинчиваюсь в табуретку. Голова закипает. Ни встать, ни повернуться… Длинная-предлинная секунда! Чем дольше она тянется, тем страшнее оглянуться. Но еще ужаснее сама неподвижность, потому что страх заполняет каждую клетку, каждую полость в теле. Всю эту секунду я жду, что кто-то выпрыгнет из-за подоконника с пугающим криком или змеевидно дотронется сзади до шеи ледяными пальцами, или притаился в коридоре и только и ждет, чтобы я…
Но ведь там никого нет!
Нужно встать и проверить.
Но зачем? Я ведь и так знаю: никого!
Или проверить?
Или я просто боюсь встать?
Но ведь все они, мои пугала, живут лишь в моем воображении!
Господи! Я знаю: это – наказание. Но не может же оно быть пожизненным?!
Опять вру!
МОЖЕТ! Потому что я заслужил его…
Секунда прошла…
Самый страшный страх всегда сзади, за спиной. Чтобы его прогнать, лучше всего оглянуться. Ну? Давай!
Я себя очень заставляю оглянуться.
Как бы мне хотелось в этот миг, чтобы толстые стены плотно окружали меня, и чтобы потолок – над самой макушкой!
Я медленно поворачиваю голову…
В КОРИДОРЕ!
НЕ ГОРИТ!
СВЕТ!
Я не мог его выключить! Я каждую ночь провожу при полной иллюминации! Дело в том, что я боюсь своего воображения, но я никогда еще не видел его картин, кроме как во сне. Неужели началось?!
СЕ
–РД
–ЦЕ!
Как оно замерло и прыгнуло к горлу – сердце…
Там – в темноте прихожей – кто-то поднимается мне навстречу, вырастает чуть ли не до потолка! Я делаю шаг. Мы идем друг на друга. Какое у него страшное лицо! (Именно такого я больше всего и опасался!) Да кто же это?! Шаг. Еще…
Передо мной стоит мертвец: таращит глаза и скалит зубы. И в этом мертвеце я вижу САМОГО СЕБЯ! Вот оно – самое страшное! Началось! Таким я стану после смерти…
Резиновая пауза. Тянется, напрягается, дрожит и тоньшает. Сейчас лопнет. Сейчас…
Самообладание покидает меня, кулак снизу наискось рубит зеленое рыло! Пауза взрывается стеклянным звоном. Мертвец разлетается вдребезги…
Зеркало – это было лишь зеркало, никакой ни фантом, выпрыгнувший из моего подсознания! – зеркало разбилось…
Теперь я могу свободно говорить, рассуждать и даже заигрывать со своим страхом.
Радостная эйфория придает мне храбрости. Я хожу по квартире, безбоязненно выключаю и включаю свет, зализываю раненный кулак, ввинчиваю новую лампочку в прихожей, на место перегоревшей (обращаю внимание на факт утомления осветительных приборов от каждонощной перегрузки). Решаю завтра же прикупить еще дюжину новых ламп. Возвращаюсь в кухню и с удовольствием достаю из холодильника непочатую бутылку. Она моментально покрывается влажным жемчугом. Выпиваю стакан. Расслабляюсь. Теперь можно. Хотя до утра еще далеко. Позволяю себе поразмышлять.
Как же легко жилось раньше, катилось шумно, весело, рискованно, пузырилось шампанскими брызгами, катилось, катилось – и вдруг ухнуло в бездну!
Маргарита!
Вот оно!
Наказание за все.
Расплата.
Жил себе нелюдь, зверь зверем. (И хорошо же жил!) Очеловечился – в слизь, в тварь, в мразь! Неужели нормальный человек – такой?
Невероятно!
Вольдемар – размазня!
Железный Вольд – слизняк!
Куда ты подевался, ненаглядный?
Вот и осталось тебе – бояться собственного страха, своих больных фантазий, глубина которых не освещена ничем!
«За одним не гонка…»
Об этой гонке прозой заявил Максимилиан Волошин, поэт:
«Великая русская равнина – исконная страна бесноватости. Отсюда шли в Грецию оргические культы и дионисические поступления; здесь с незапамятных времен бродит хмель безумия… "Имя мне – легион!" – отвечает бес на вопрос об имени… Перегонять бесов из человека в свинью, из свиньи в бездну, из бездны опять в человека – это значит только способствовать бесовскому коловращению, вьюжной метели, заметающей Русскую землю…»
А другой поэт, Заболоцкий, сказал:
«… И вымыслы, как чудища сидят,
Поднявши морды над гнилой осокой…»
ГЛАВА ВТОРАЯ
1. ВОЛЬД (tragoedia)
В большущей комнате собрался полумрак; сквозь дыры в шторах свет украдкой залезает и застывает на многочисленных бутылках на полу, по столикам и пуфикам, роялю и каминной полке (плохие репродукции из Босха наклеены на зеркале каминном). Камин давно угас. В углах застыли тени. Топорщится засохшим лопухом огромная фарфоровая ваза; над ней, как тяжкий грех, нависла люстра, запрятанная в кокон черной тюли. Колючки лопуха-репейника и пыль – повсюду.
Убого выдержанная в таком болезненном, но неслучайном стиле (я бы назвал его «Infernal», если можно), вся комната неискренне мертва, и только сабля и старинное ружье выламываются из бутафорской смерти, предполагая действие и смерть не «понарошку», – и над широкой низкою лежанкой они висят (подчеркнуто не украшая стену) функционально, как над ванной полотенца.
Расположился на лежанке Вольдемар. На белокаменном лице его застыли (в антиномическом слияньи) страх и ярость – стремительность бушующего вала, закованного в ледяном торосе. Он кутается в шелковый халат и смотрит на стоящего перед его лежанкой Шмагу, щекастого и крепкого мужчину. Тот улыбается и произносит:
– На крытке отказняк крутой.
От этих слов лед трогается, нарастает ярость, но Вольдемар пока еще молчит, а Шмага продолжает говорить улыбкой алой:
– Серый в отказе. В завязку уходит. Работать он больше не будет. Хочет…
– Не будет со мной? Или ни с кем? – перебивает Вольдемар.– Ну? Шмага!
Шмага неопределенно крутит толстыми пальцами, и Вольдемар повышает голос:
– Да говори ты! Не тяни!
Шмага подбирается, но улыбаться не перестает, отвечает развязно:
– Во-об-ще! С крытки передают, завязать решил.
Вольдемар усаживается по-турецки.
– Ну и дурак, – констатирует он и добавляет коварно: – А может, не дурак? А, Шмага?
Доверчивый Шмага делает полшажка вперед и говорит с преданным наклоном:
– Можем попугать. Пока не откинулся. Ребятки там есть – готовы и ждут команды.
– Значит, так.
Вольдемар взмахивает руками, от чего рукава халата взлетают до плеч. Сжимает кулачищи, упирает их в колени и начинает говорить, тихо-тихо и очень медленно:
– Серый – мой друг. Тебе из-за бабок не понять, да этого и не требуется. Но все мы – и ты в том числе, – мы ему очень сильно обязаны. Он за всех нас свой срок доматывает. Через четыре месяца откинется. И пусть живет. Как считает нужным.
И добавляет с плохо скрываемой яростью:
– Понял? Меня? Гнида!
Шмага оскорбленно выпрямляется. Улыбочка та же, но взгляд недобрый. Вольдемар с сожалением замечает ему по поводу такой реакции:
– Значит, не понял…
А Шмага – простая душа – цедит сквозь зубы, не ведая опасности:
– Да пошел он! Паскуда! Попадется мне…
– Что-о?!
Вольдемар подается вперед, и Шмага отшатывается, как от удара, но Вольдемар достает его властным:
– Стоя-ать!
И Шмага замирает, шепчет бледной улыбкой:
– Ты чего, Вольд?
А Вольдемар окончательно выходит из себя, таращит на бедного Шмагу свои глазищи и орет:
– Стоя-ать!!! Боя-аться!!!
Но Шмага уже подавил испуг. Он начинает говорить предостерегающе, хотя и с запинкой:
– Не… надо так, Вольд. Всему есть предел. И тебе, между прочим, тоже… предел!
– Бес-пре-дел!!! – рычит Вольдемар.
Он вскакивает на ноги, срывает со стены ружье и без подготовки стреляет в Шмагу. Тело отлетает к двери. Красное веером ложится на стену. Комнату заполняет пороховой дым. Вольдемар бросает ружье и идет к окну, но не успевает он отдернуть штору, как в комнату кто-то осторожно заглядывает. Вольдемар оборачивается и говорит:
– Уберите тут. Развели… понимаешь… грязь!
Двое парней вытаскивают тело и принимаются за уборку: вытирают стену, собирают бутылки и колючки. Когда один из парней оказывается поблизости, Вольдемар перехватывает его руку с початой бутылкой, тянет, почти стонет – «Да дай же сюда!» – припадает к горлышку и пьет, пока не исчезает вся влага. Он снова собирается открыть окно, но снова не успевает отдернуть штору: в комнату проходит сутулая от лет старуха в темном платье, останавливается и произносит басом: «Вольдемар!» Вольдемар вздрагивает от ее мощного голоса, но не оборачивается, спрашивает:
– Ну что, Василиса, очухался там этот Шмага?
– Волик, ты его чуть не застрелил! – укоризненно басит Василиса.
– Что значит – чуть?
– Он-то очухался, но говорит… Да оно и так видать… Глаз ему краской вышибло. Загустел краплак. Давненько не шутили, Волик. А тут – ты, без проверки. Мог бы и застрелить. Загустел краплак-то!
Вольдемар оборачивается к старухе, говорит с досадой:
– Загустел? Черт! Что врач? Кто краску готовил? Удавлю! Ничего доверить нельзя.
– Краску-то я сама готовила. Дак это когда было-то, Волик! А что – врач? Отморгался глаз – все! А этот… Шмага… грозится…
– Что-о? Я ему погрожусь! Глаз, говоришь? Дай ему пару штук, чтоб не ныл. А не то я сам пойду… Он у меня и ослепнет и оглохнет!
– Не надо. Что он тебе? Нельзя людей обижать, Волик. Дай пятьдесят.
– Это не человек – Шмага!
– Все мы люди, Волик.
– А, старая песня! Иди, Василиса, без тебя тошно.
– Все еще убиваешься? Поделом. Маргарита того стоит.
– Замолчи, старуха. Я ее не неволил. Сама пришла.
– Дурак! Кого обмануть решил? Сама! Дак и потом – сама! И муж ее – сам!
– Молчи! Ведьма… Иди! Умоляю… Ну?!
Вольдемар выхватывает из ножен саблю и замахивается. Старуха отстраняется и замечает строго:
– На кого руку подымашь!
Вольдемар опускает саблю.
– Прости, Василиса. Уходи.
– Ладно. Только за Шмагой целая банда. Дай ему полста. Не обижай. Мне за тебя спокойней будет.
– Спокойней не будет. А с бандой пора кончать.
– Не теперь. Ублажи сначала. Он ведь – дрянь-человек.
– То-то же. Ладно. Дай, сколько хочешь, только убирайся!
– Иду уже! Ишь, разошелся, говорун…
Когда старуха Василиса уходит, Вольдемар принимается крушить саблей все, что попадается под руку. Отшвыривает саблю. Пытается распахнуть окно. Рвет ручку. В конце концов окно распахивается, и за ним оказывается обыкновенный городской пейзаж с высоты пятого этажа: большая улица большого города, вдоль дороги сидят черные сугробы, идут и стоят на перекрестке люди, грязные автомобили льют грязь на ретивых и осторожных и друг на друга. Падает мокрый снег с дождем. Начало весны.
2. УВЕРТЮРА К ЖИЗНИ
Ночь июньская тлела сигаретами, – а они бежали с выпускного бала, будто хотели догнать или скрыться, но никакой погони за ними не было, и никто от них не убегал. Это летящий впереди всех долговязый Вольдемар (по кличке «Моцарт») завораживал и заражал друзей лихорадочной целеустремленностью, тянул за собой, как игрушечных на веревке, и они привычно тянулись – атлет Сергей (школьная кличка «Байкал») и щуплый Давид Рот по прозвищу «Jesus Christ Super Star».
На этот раз Волька не понимал, куда они несутся, ради чего кинули веселую компанию и каким образом можно будет оправдаться – хотя бы перед Веркой Денежкой, Олька Ништячка обошлась бы и так.
Эх, прощай школа!
Отец и сын, и дух,
и беспокойный бес,
Я сам себя тащу
Из петли в небеса.
Я все-таки взлечу,
Преодолев свой вес,
И снимутся вороны,
не доклевав глаза!
Беспокойный бес наяривал, видимо, вовсю: ноги несли сами.
Так они вылетели к железнодорожному полотну, пробежали вдоль него до шоссейного моста через реку и железную дорогу (шоссе соединяло город с загородным парком), спустились к реке, торопливо разделись и с криком и хохотом бросились в воду. И тут же остыли и замолчали, – река разъединила их. Волька от досады на себя и на весь этот бессмысленный галоп стал мощным брассом выбирать вправо, против течения, под мост и на середину. Серега держался на месте, едва шевеля руками-ногами; он успел заметить осторожные сигаретные огоньки и теперь, на всякий случай, не хотел далеко отплывать от брошенной впопыхах на берегу одежды. Давид лег на спину, раскинул по воде руки и ноги – и так, медленным крестом, начал тихо сплавляться вниз по течению, кружа себе голову звездоворотом.
…я сам себя тащу из петли в небеса;
я все-таки взлечу, преодолев свой вес…
Внезапный крик – о помощи! – снова соединил их вместе.
Серега выпулил себя из воды и первым, не раздумывая кинулся вверх, в копошащуюся под мостом темноту. Следом уже поспевал на длинных ногах Вольдемар. Давид выбрался гораздо ниже и теперь бежал по откосу, накалывая ноги, подпрыгивая и хватаясь то за пятку, то за носок.
Под высокими сводами моста три молодые энергичные женщины избивали терпеливую крепкую старуху. Ее белая в черной крови рубаха, как и белая же юбка, пузырилась и опадала парусными клочьями, а сама она утлым корабликом перелетала от одной фурии к другой, бежать не пыталась, на удары не отвечала, но держалась твердо, на помощь больше не звала – вскрикивала негромко, когда особенно сильно доставалось, сгибалась и разгибалась, прикрывая голову и другие важные части тела.
Серега с ходу ворвался в этот «бермудский треугольник», отшвырнул одну амазонку, ухватил поперек другую, – да тут третья развернулась и со всего маху шоркнула его кулаком в нос – ну кувалдой по наковальне! Весь мир вспыхнул и зазвенел.
Когда сияние потухло, молодых женщин поблизости уже не было. Ночь потемнела с лица и ощерилась багровой ухмылкой, – это выползал на небо краснеющий в последней четверти месяц. Старуха без суеты полоскала прямо на себе свою изодранную рубаху. Серега зашел по пояс, холодил разбитое лицо смоченным носовым платком. Кровь не унималась. Вокруг бродил, сострадая и переживая от бессилия помочь, тонкий во всех отношениях Давид. Волька с глубокомысленным видом стоял над своей одеждой, не одевался; стоял, стоял – да как вдруг повалился навзничь, как захохочет!
– Дурак ты! – обиделся на него гнусаво сквозь платок Серега.
Тут прыснул неожиданным смешком Давид, а Серега захлюпал носом, но не засмеялся, затаил обиду, и Давид почувствовал это и поперхнулся. А Вольдемар был уже спокоен, – сел, обхватив колени, уставился на ползущий месяц и спросил громко:
– Слышь, старая, а за что это они тебя?
– А за гаданье-предсказанье, – без определенной интонации отозвалась старуха басом.
– Это как же? Не сбылось, что ли? Обманула?
Старуха вышла из воды, отжала на себе лохмотья и неторопливо подошла к Вольке, встала над ним. Волька с удивлением отметил, что хоть и была она во всем светлом, а все равно казалась черной – темнее ночи, прямая и крепкая, как железнодорожная шпала.
– От чего же – не сбылось? – усмехнулась она. – Сбылось. Точь-в-точь!
– И что же ты им такого наколдовала?
Старуха уселась рядом, переспросила как бы для разгону:
– Наколдовала-то?
И вдруг закричала:
– Эй, паря, кончай кровь лить! Вылазь на починку. Вот так.
Серега без разговоров повиновался.
– А наколдовала-то? Да на что человек способный? Угадать да помочь. Не боле. Не Господь. Раз угадал – значит, предвидел, ясновидящий. А кто помог – остановил или подтолкнул – тот заклятье положил, колдун. Ну, как там дела, паря?
– Действительно! – приподнялся на локте Серега. – Перестала!
– Ну и славно. Руками-то не тронь. Полежи еще чуток. Вот так. Молодец. Послушный. Далеко встать даст – послушание-то.
– А сама-то ты колдунья или ясновидица? – не отставал Волька.
– Ишь, прыткий! Перемешано в жизни-то. Слово – оно двояко действо имет. Вот скажу какому: помрешь завтра! А он возьми да и помри. Что это будет, как по-вашему?
– Стечение обстоятельств? – предположил несмело стоящий в мокрых трусах Давид.
– Как же! – усмехнулся Волька. – Сама его и кокнула потом.
– Есть доля в твоих словах, – согласилась старуха. – А быват-то как? Скажу: помрешь! Да токо просто так – кому ни попадя – тако слово не брякну. У каждого есть свой кровоток в душе. И если подойти внимательно, то и знать сумешь, где там у него место узко. На то и бей! Вот так. А уж какому дам это мое слово – тот и почнет его думать и переживать. День, ночь, день. А к тому-то вечеру, Бог даст, и опрокинется-а!!!