1991. Дивный сон. Рукопись, найденная в тюремной камере - Сергей Павлович 4 стр.


Старуха заорала-захохотала так, что месяц оборвался с неба и пошел рябью у берега, под мостом эхо запрыгало, а у возвращавшегося из загородного парка дежурного троллейбуса слетели токоприемники с проводов, и рассерженный водитель долго не мог установить их на место.

– Слово – оно всегда магическу силу имело! – отсмеявшись, заявила старуха. – Токо позабыли люди. Обтелепали слова. Брякают, что ни попадя. Вот слова-то и стали пусты и звонки, как скорлупа без ядрышка. И не смогут таки орехи силу иметь. Не взрастут – ни хмелем, ни беленой. Позабыли. Воздух токо сотрясают. Однако, некоторы помнят! – усмехнулась старая и огладила свою бывшую рубаху. – Сами помнят и другим поминают. Для науки. На том и спасибо живет!

Старуха церемонно поклонилась в темноту за рекой, в сторону загородного парка.

– Да за такую науку морду бить надо! – поднялся на ноги Серега.

– На женщин руку поднимать нельзя, Серый, – с притворным нравоучением в голосе вздохнул Волька. – Их обнимают и целуют. Я их никогда не бью – западло!

– И я тоже, – сказал Давид и пламенно застеснялся.

– А ты их и не целуешь, – заметил ему Вольдемар.

– Ну почему же? – смутился Давид.

– Этого я не знаю.

– Хватит! – вдруг повысил голос Серега. – Договорился, Моцарт! Я, я, я! Что ты издеваешься? Что ты нас сюда затащил?

– О-го-го, паря! – хохотнула старуха. – В силу входишь. Самостоятельности захотел? Давай, давай! Ты своего добьешься. Но не больше.

– А вы думаете, этого мало? – сухо и вежливо поинтересовался Давид, жалея Серегу и от этого без труда преодолевая свою перманентную застенчивость. (Себя он не жалел никогда – и зря!)

– Не петушись, легонький, а то на кресту кукарекать придется, – добродушно осадила его старая. – Это ведь кому как. Да и не бабы то были, обезумевши с горя, а разъяренны с досады ведьмы. А досада, как жалость, быват высшей пробы. Это когда к себе самому направлена.

Волька вспомнил Верку-Денежку и Ольку-Ништяк – и согласился со старухой про досаду, но вслух сказал:

– Да они такие же колдуньи! Чего ж им досадовать было? Они же все наперед знали!

– Вот бес суетливый! – старуха даже расстроилась за Вольку, словно тот в чем-то не оправдал ее надежд. – Успокоишься ты когда-нибудь? Ведь так всю жизнь просуетишь! И меня изведешь.

– Вот ты мне и скажи: успокоюсь я или нет?

– А куда ты денешься! – произнесла колдунья сочувственно. – Токо пойдет у тебя жизнь год за три, пока успокоение не наступит.

– О-го-го! Три жизни проживу. Ну, спасибо, ведьма! Порадовала выпускника средней школы! Ну а этим выпускничкам что наколдуешь?

– Мне не надо, – заскромничал Давид.

– Да что колдовать-то! – воскликнула старуха, светлея в темноте лицом. – Молодо-зелено! По вам читать можно – как в букваре: буквы крупны, слова просты. Смотри – и всю вашу жизнь рассказывай, все так и будет…

Тут она запнулась, будто на столб налетела, и добавила негромко:

– Пока друга сила не встрянет. Как нонче.

– А что – сегодня? – встревожился Серега.

– А то, паря, что тебе тут по носу щелкнули!

– Тоже – событие! – фыркнул Волька.

– А ты не фырчи, не фырчи, – осерчала бабка. – Вы все, почитай, плюшку эту мягку получили. Каждому она костью встанет! Да не сейчас. Потом. – Старуха понизила голос. – Время они ваше разбили. Хотя и не убили до конца. Часы токо попортили. У кого вперед побегут. У которого отставать зачнут. А чьи-то вовсе станут. И тако быват. Часто даже. Это и не смерть хотя, токо еще хуже, на мой-то резон. Нету хуже, когда от времени своего отколупнешься.

Ведьма замолчала, – и все тоже на минуту замерло: ветер в листьях, вода в реке, гитарные перезвоны и магнитофонный кашель, звонкие голоса ребят и девчонок, собиравшихся вместе встречать рассвет. Когда старуха встала, – все сдвинулось и пошло: дыхание, голоса, звуки; захлопотала крыльями по реке, крикнула птица; нетерпеливая по своему руслу разжурчалась вода; чистые звезды полез гасить жадный до слабых месяц; на холме, в городском сквере, звякнула обо что-то, застонала, разламываясь, гитара; взвизгнула и захохотала глупая деваха, и ей с готовностью ответил восторженный юный самец. Приближалась счастливая пора самостоятельности и свободы.

– Начала за здравие, а кончила за упокой, – укоризненно заметил Волька. – Нехорошо, старая! Как тебя звать-то?

– Дак это жисть! – печально и тихо воскликнула та в ответ. – Сперва родился-обмочился. Потом житуху пробытовал… А кличут меня Василиса Премудрая – в одном веселом месте… А тут и смертушка – долгожданна-негаданна. Так всегда и шло – с грустью пополам. Из этого люди – самы печальны посреди животного мира. Потому как себя сознают – в жисти этой, жисть эту саму, ну и смерть, конешно. Оттого и страдание по земле. Да не всяк это чует. Токо уж когда носом-то в гробову доску ткнется – в ум-то и входит. Ан поздно! Так что, живите, как…

И не договорила, увязла голосом в наступившем, казалось, со всех сторон сотрясении земли и гуле подземном. Это налетел, будто с неба свалился, грозный товарняк, застонал воем страшным под шоссейным мостом. Так приближалось их первое утро свободы: грохотало и лязгало – колесами, рельсами, сцепками; извивалось – длиннозадо и стовагонно.

Короче – когда Волька захотел уточнить, отколупнулась ли от времени сама старуха, вдруг обнаружилось, что той и след, как говорится, простыл. Был человек – и нету. А может, и не было вовсе? Такая, вот, причудливая мысль посетила всех троих одновременно – Вольку, Серегу и Давида, – и они переглянулись, но друг перед другом не признались в ту минуту, стояли и смотрели – бледные и голые в седых рассветных судорогах…

Бледные и голые в седых рассветных судорогах, они стояли на берегу – Давид, Волька и Серега, – а мимо бежала вода, пузырчатая и веселая, быстротекущая по верху – как сама жизнь в свои семнадцать лет, – но темная и глубоко бесконечная в этом вечном течении от истока к устью, – и Давид, талантливый в душе художник, все это почувствовал и сказал так:

– Знаете – странная мысль: чтобы попусту не суетится в этой жизни, надо почувствовать себя бессмертным.

Подумал и добавил:

– Хотя бы условно.

3. Рождество (Необыкновелла)

«В начале было Слово…»

Кто сказал? Неправда! В начале было Ощущение.

Хорошо. Лежу. Или сижу? Или стою? Одним словом – нахожусь. Худая темнота едва способна удерживать крупинки тепла. Больше никаких ощущений. Можно только думать. Не о том, кто я и где я, – этого нет. Причина одна: нет меня самого, и я не могу знать о том, чего еще нет. Я – думаюсь! Я сам – мысль. И я перетекаю, ударяюсь в мелкие камешки ассоциаций, меняю направление.

– Ты признайся, ручеек,

Как найти дорогу смог.

– Я на то и ручеек,

Чтобы не искать дорог.

Хорошо!

В меня впадают другие ручейки-мысли. Я впитываю их, становлюсь больше и сильнее, мне становятся понятны преграды на моем пути, я вижу глубже и шире. Но все равно бегу извивисто и прихотливо, не сосредоточенно. А потом сам впадаю в большую реку! Я купаюсь в ее волнах, беззаботный младенец. Эта река называется «я-человек». Она принимает меня. Я весь – в ней. Но и она – во мне. И мы вместе стремимся к общему устью, за которым – океан по имени Жизнь. Но на свободном нашем пути встают болота, тухлые водохранилища и плотины. И я начинаю опасаться: хватит ли сил, достанет ли терпения? И вдруг предчувствую: достанет! И воспоминание – эта встречная волна океана по имени Жизнь – догадку превращает в уверенность: так уже было!

Я вновь добегу до устья, прикоснусь к океану – и на краткий этот миг увижу весь свой путь разом: от первой капли и песчинки на ее пути до океанского наката. В случайном увижу предопределенное; в очевидном – уродство несомненности; обрету способность извлекать гармонию из хаоса и повергать в прах незыблемые кристаллы аксиом. Я замкну цикл бытия и на краткий этот миг сам стану истиной и… позабуду обо всем!

Так это случалось прежде. Так это будет происходить всегда, когда я-мысль буду изрекаться в я-человеке. Какие-то частички сохранятся в памяти, как эти крупицы тепла в темноте; я чувствую их – но ими не согреться!

А сейчас – новая волна океана пришла ко мне с известием: каждый человек – Вселенная! Поэтому часы его идут только с присущей им одним скоростью. И другой проживает за три года полные тридцать или даже девяносто, когда один в свои шестьдесят не вспомнит ничего отраднее вчерашней пакости. И умереть в тридцать три как бы насильственной и мученической смертью – может статься! – прекрасно достойный и единственно возможный способа завершить свой жизненный цикл, из я-Вселенной перейти в я-Жизнь и я-человек и, наконец, в я-мысль. И так все это может удачно сложиться, что люди посчитают тебя необыкновенным и уверуют, а их потомки день твоего рождения положат началом нового летоисчисления и будут весело праздновать его в конце каждого года. Что ж, неплохой способ отметить достойного, но…

Приближается Время!

Надо быть готовым…

Другие готовятся к смерти. Это не составляет труда. Мне надо приготовиться к Жизни!

Это мучительно трудно. Ведь я могу оказаться в любой точке времени и пространства, даже одновременно в разных местах или единовременно в одном месте несколько раз. Ведь я – мысль! Откуда мне знать, кто меня подумает и где я появлюсь на свет? Это откроется мне только в момент истины – и тут же канет в забвение. Только миг я буду чувствовать, знать и понимать все!

Чаще и ощутимее накатывают встречные волны океана – моя память из будущего. Они говорят мне теперь: в миг смерти, как и в миг рождения Жизнь откроется тебе – это будет один из ее подарков: с рождением тебе даруется Жизнь, со смертью – ее Смысл! Итак…

Я есть всяко время и место.

Я – везде.

Я – есмь!

Двери моей темницы падают. Сыплется труха, вспыхивает солнечными искрами, вонзается в лицо. Грубый голос внятно поминает всех своих святых. Меня подхватывают и выволакивают наружу.

От яркого дня я слепну. От боли не ощущаю своего тела. Запахи дурманят до тошноты. Вот я и появился на свет!

Меня кладут на душистую землю, лицом вниз. Наваливают на спину тяжелое, – от чего становится трудно дышать. Первое ощущение собственного тела, – это меня начинает бить озноб.

– Что трясешься, жидовская морда? – слышу я над собой. – Замерз? Потерпи чуток. Сейчас согреешься.

Дружный хохот ласкает мой слух.

Меня поднимают. Я прикручен к столбу. Веревки натягиваются, – и когда кажется, что сейчас мои плечи выскочат из суставов, я упираюсь задом в прибитую заботливой рукой перекладину, как бы сажусь на нее верхом. Хорошо!

Столб ударяется о дно готовой для него ямы, – и я чуть не слетаю со своего места. Меня с терпеливой заботой возвращают в удобное положение. Спасибо!

Я чувствую, как закрепляют столб, набрасывая в яму острые камни. Столб становится продолжением моего тела. Камни царапают его, когда их начинают трамбовать. Они сжимают меня своими шершавыми и холодными лбами.

Надо потерпеть.

Меня все еще бьет дрожь. От нее я снова сваливаюсь, и снова меня возвращают на место и ради простоты и надежности, – я понимаю: в моих же интересах! – привязывают к столбу туловище. От этого становится не совсем удобно, потому что теперь, перехваченный на груди веревкой, я не могу, как это делал прежде, наклоняться вперед, чтобы не ломать вывернутые за спину и закрепленные довольно высоко руки. Я не знаю, как сообщить об этом своим доброжелателям, потому что говорить как следует еще не научился. Но тут один из них догадывается о моих затруднениях я немного ослабляет узел. Благодарное тело отваливается от столба.

Слезы умиления заполняют мои полуслепые от дневного света глаза. Какие… Какие все-таки люди… Внимательные! Добрые! Отзывчивые!

Умытый теплотой заботы и собственными слезами я прозреваю. Гримасой, взглядом, дрожью – всем своим видом! – я тороплюсь выразить моим благодетелям признательность. На худой конец – пытаюсь уловить их взгляды. Но голова моя бессильно свешивается вниз, – и я вижу только собственные грязные телеса, ссадины на коленках да кучу мусора под столбом. Люди добрые!..

По правде, других я и не встречал в своей жизни. Ведь я практически родился здесь, на столбе. С ним у меня связаны самые первые и яркие впечатленья. Я, конечно, понимаю, что не все люди такие, как мои покровители, – я не наивный! Мне просто повезло. А если бы нет? Что стало бы со мной? Страшно подумать!..

А что это за мусор внизу? Щепки, палки, бумажки? Надо прибраться, а то вдруг кто-нибудь посторонний увидит такой беспорядок и составит о нас превратное представление…

Ax, вот оно что! Просто эти люди складывают под столбом костер для тепла. Что ж, спасибо, самое время! А то солнышко что-то совсем не греет сегодня. Вот и дымок полетел игривой завитушкой вокруг столба…

Как же хорошо жить на белом свете, дорогие товарищи!

4. БРАТОСОЧЕТАНИЕ

– …странная мысль: чтобы попусту не суетиться в этой жизни, надо почувствовать себя бессмертным. Хотя бы условно.

– А я и так три жизни проживу. Мне хватит! – заявил Вольдемар. – Ты, Додик, эту мысль лучше товарищу Сергею подари.

– Дарю, – скромно преподнес Давид свой подарок.

– Не требуется! – буркнул в ответ Серега.

– Не слышу вашего спасиба, сударь! – подставил ухо Волька.– Или наука не впрок пошла? У нашего робингуда насморк?

– Отвали, а? Не надоело?

И Серега отошел к одежде и принялся натягивать брюки.

– Ты чего, Серень? – подошел к нему Давид и тоже стал одеваться. – Он же пошутил. Он же сам из-за Ништячки с Денежкой бесится. Ты тоже пойми.

– Ну, давай теперь кидаться на всех из-за этого, – проворчал Серега примирительно.

А Волька, глядя на него, ощутил, как в нем самом стремительно нарастает удивительное и непривычное чувство – нежность, первый и последний раз в жизни (этакая испепеляющая нежность) – к Сереге, Давиду, к самому себе, ко всему миру – настоящий взрыв! Это чувство срочно потребовало новых, более достойных объектов приложения, и бедный Волька обвел мокрыми глазами просыпающийся окоем, достойных не обнаружил и от бездействия и неприложимости чувства задохнулся. Безжалостный воздух ворвался в его легкие, попытался разодрать их, взорвать недостойного, и, если бы такое произошло в ту минуту, Волька – честное слово! – почувствовал бы облегчение и радостно умер. Но этого не произошло. Выгоревший изнутри, он раздвинул во всю ширь свои длинные жилистые руки и с диким ревом бросился на своих друзей. Он схватил их за неготовые к борьбе выи, повалил и устроил «куча-малу»…

…Потом они братались, вскрывая себе вены кончиком острого волькиного самодельного кинжальчика и смешивая кровь в найденной здесь же склянке (волькина идея братания заключалась в поочередном выпивании перемешанной крови).

– Разметает нас теперь житуха-бытуха! Растеряемся и позабудем друг друга! – опечалился Серега после акта братосочетания.

– Не боись! – отозвался Вольдемар. – Как разметет – так и вместе сметет! Мы же пыль на ветру.

А Давид выступил поэтическим подвывом:

– Мы скованны узами дружбы! Мы цепи готовы порвать, покинуть узилище это и одинокими стать.

А Волька вскочил на ноги и заорал:

– Долой все чувства! Кроме самых чистых! Самых искренних! Самых сильных! Все, все, все! Кроме направленных к самому себе!

А старуху Василису в это время вели под руки по Вокзальной улице двое ласковых санитаров, и машина «скорой» тихо катила следом. Печальный и скорбный, дом психиатрической лечебницы был здесь же, на Вокзальной, – грязно-желтый пятиэтажный куб за бетонной оградой. Всю короткую июньскую ночь санитары потратили на розыск несчастной, пока случайный донос не вывел их на нее, – и вот теперь, усталые и довольные, они, с чувством исполненного, предвкушали близкий отдых и крепкий чай. Пациентка была хорошо известна (не первый раз совершала свои выходы в город) и за ее поведение можно было не тревожиться…

Назад Дальше