1.
В дверь осторожно постучали, приоткрылась створка.
– Доброе утро! Все еще в постели? Как насчет пробежечки?
Прилипала, как зовет его Лялька. Телевизионщик по имени Валера. Ехали вместе в автобусе из симферопольского аэропорта в Планерское. Москвич, что-то пишет. Записался в друзья, ходит по пятам, навязывает беседы на литературные темы.
– У меня в девять игра, – Цветков свесил ноги, сладко зевнул. – Разомнусь на корте.
– Опять с Дмитриевой?
– Да, с ней.
– Понятно, – телевизионщик попятился к выходу. – Приду посмотреть.
Лялька спала уткнувшись лицом в спинку дивана. Цветков подойдя пощекотал у нее подмышкой, она убрала локоть, недовольно промычала. Присев на край дивана он принялся щекотать ей пятки.
– Папка, перестань! – она лягнула его раз и другой в живот. – Дай поспать человеку!
– Скоро восемь!
– Ну и что, я на отдыхе!
В коридоре хлопали двери, слышались голоса – отдыхающие торопились на пляж. Пробежаться рысцой по влажному от росы галечнику, принять перед завтраком ледяную в этот час морскую купель, обменяться новостями.
Он подошел к окну, отодвинул штору. Голубой простор моря до горизонта, мохнатое, невыспавшееся солнце над дальними сопками, нахмуренный, розовеющий в косых утренних лучах Карадаг.
Умывшись он надел выстиранную накануне теннисную форму, залез в кеды, подпрыгнул раз и другой пружиня подошвами. Порядок!
– На завтрак не опоздай, – бросил дочери выходя за дверь.
Прошагал по коридору, вышел на крыльцо.
«Ага, – улыбнулся направляясь к кортам. – Мы уже здесь»…
По аллеям жиденького литфондовского парка прогуливался Радунский. Джинсовые шорты со свисающей бахромой ниже колен, залихватски сдвинутая набок соломенная шляпа, видавшие виды сандалии. Шествовал между низкорослыми пожухлыми акациями, останавливался в задумчивости возле полуразрушенной, заколоченной досками дачи Максимилиана Волошина, которая, по-видимому, как-то стимулировала его мыслительный процесс.
«Лицедей, – думал Цветков отворяя калиточку корта, на котором уже разминалась у стенки Аня. – Будет по обыкновению подглядывать за нашей игрой со стороны. Не может признаться в интересе к событию, в котором не присутствует сам, любимый. А ведь хочет наверняка играть в теннис, по лицу видать. Обежать вприпрыжку площадку, тронуть с видом профессионала сетку: хорошо ли натянута. Громить к радости зрителей, большую часть которых составляли женщины, незадачливых партнеров. Сколько будет шума вокруг! Рукоплесканий! Радунский, Радунский! Какие смэши, какие бэкхэнды! Форхэнды! Как спокоен, мужественен, прекрасен! Какой душка!
Он скрашивал Цветкову жизнь в то на редкость знойное коктебельское лето. Сам он ничего не писал, не привез подобно большинству обитателей одно- и двухкомнатных творческих конур начатую рукопись – купался в заправленном медузами парном море, загорал, спал после обеда, играл в теннис, читал что-нибудь вслух перед сном Ляльке, думал об экзотической калмычке из угловой комнаты, с которой могло что-нибудь получиться.
Окружавшее его общество было обычным для этого времени года: периферийный пишущий народец с чадами и домочадцами, журнальные и издательские редакторы, московские парикмахерши, заполучившие по блату литфондовские путевки, газетная алкающая братия. Радунский среди этого пестрого провинциального базара был единственной знаменитостью: волею божьей драматург, умница, талант. Цветков был давним его почитателем, прочел все его пьесы, некоторые видел на сцене. Восхищался яркой театральностью его драм, языковым богатством, живостью диалогов. Он рос от вещи к вещи, смелел, становился глубже. Избегал вызывавших тоску в зрительных залах производственных сюжетов с героями в касках и рабочих робах, дискутировавших с митинговой страстью – получать незаконно заработанную премию или нет? Оказавшись с ним рядом в Доме творчества, видясь ежедневно Цветков испытывал редкостное удовольствие от возможности наблюдать за ним со стороны, угадывать особенности его характера, привычки, слабости, постигать неотделимую от природы сочинительства человеческую его суть.
«Что у нас сегодня в репертуаре?» – спрашивал себя за столом неумолчно гудевшего зала столовой. Проглатывал морщась очередную ложку пригоревшей рисовой каши с хрустевшими на зубах мелкими камешками, смотрел с ожиданием на полуприкрытую портьерой входную дверь, в которой вот-вот должен был показаться его театральный кумир.
Радунский по обыкновению опаздывал. Продумывал, должно быть, между чисткой зубов и бритьем очередной имидж, в котором намеревался предстать перед литфондовской публикой. К чести его не повторялся, выдавал каждый раз что-нибудь новенькое. Накануне это была маска Пьеро. Печаль отвергнутого влюбленного, меланхолия, утрата жизненных ориентиров. Явился на ужин в ослепительно белой сорочке с манжетами – бледный, томный, с погасшим взором. Шел сомнамбулически между столиками не различая лиц, отрешенно отвечал на вопросы…
– Ассалям малейкум! – послышалось среди гула голосов.
Он привстал на стуле.
Раздвигая портьеру, словно это был театральный занавес, в зал шагнул («Браво, маэстро!» ) Радунский в пестрой тюбетейке поверх рыжей копны волос и в знакомых сандалиях, которыми он ступал по ковру забавно выбрасывая ступни, словно шествовал в козловых сапожках с серебряными шпорами где-нибудь среди анфилад дворца в Багдаде или Дели. Сегодня он пародировал Восток. Закатывал глаза, похохатывал раскачиваясь на стуле в ответ на шутки собеседников, потирал сладострастно руки приступая к трапезе. Черпал постанывая алюминиевой ложкой осточертевшую рисовую кашу синюшного цвета, словно вкушал золотистый плов на расписном блюде у себя во дворце, коверкал на восточный манер слова, говорил «Моя твоя не понимай», «Нам, татарам, все равно: что синаторий, что криматорий». Подмигнул официантке, разливавшей омерзительного вида ведерный кофе со сгущенкой, воскликнул, хлебнув из стакана: «Половина сахар, половина мед!» Сохранил маску, явившись четверть часа спустя на писательский пляж в сопровождении стайки застенчиво лыбившихся простолюдинок из соседнего пансионата шахтеров Донбасса в дешевых ситцевых купальниках. Продемонстрировав девиц жарившимся на солнце под недремлющим оком законных супруг завистливым коллегам, пофланировав недолго в том же составе по короткой как аппендикс коктебельской набережной, отбыл с гаремом на прогулку вдоль побережья на палубе каботажного теплоходика «Новый Афон» грохотавшего разверстой пастью репродуктора всенародным шлягером – «Миллион алых роз» в исполнении Аллы Пугачевой.
2.
Мальчишкой Цветкову казалось, что мир сплошь состоит из притвор.
Притворой был отец, инспектор горфинотдела в Калуге. Педант, аккуратист, ставившийся в пример начальством, ни разу не опоздавший на работу, председатель кассы взаимопомощи, вежливый, внимательный к окружающим. Дома был деспот, изводил упреками мать, не умевшую, по его словам, экономить копейку, вести хозяйство. К сыну и старшей дочери был равнодушен, понятия не имел, как они учатся, чем увлекаются. Садился вечерами после работы к радиоприемнику, крутил ручки, слушал сообщения об успехах сталинских пятилеток, рекордных выплавках чугуна и стали, добыче угля, надоях молока, урожаях зерновых. Произносил непонятную фразу: «Эх вы, дурашки». Тер глаза, уходил с горбившейся спиной в спальню.
Люди вокруг ходили с притворщицкими лицами. Пробегавший мимо их двери с кастрюлей на общую кухню кругленький общительный сосед Антон Иванович, работавший на центральном почтампе, оказался вредителем. Готовил, оказывается, по ночам динамит, чтобы подорвать электростанцию, был разоблачен бдительными органами НКВД.. Чуть ли ни каждую учебную четверть седьмой «А» класс замазывал чернилами под наблюдением классной руководительницы Веры Иосифовны фотографии в учебнике истории СССР: знаменитые маршалы и генералы, на которых равнялись пионеры и комсомольцы, были, оказывается замаскированными шпионами – один английским, другой японским, третий ставленником американских империалистов. А назывались все советскими полководцами, героями гражданской войны.
Страна срывала маски притвор, показывала подлинное обличье врачей-убийц, безродных космополитов, безыдейных писателей и поэтов, художников-формалистов. Всенародно осуждала, требовала сурового наказания. Спивавшийся отец бормотал слушая по вечерам радио: «Ага, еще один попался! Дурашки!»
Жизнь учила Цветкова молчаливой сдержанности. Студентом Казанского университета, пережив эвакуацию, голодную страшную зиму сорок первого года, похоронив отца бросившегося под поезд, общаясь с людьми, спотыкаясь, выбираясь с синяками и шишками из житейских тупиков, он усвоил для себя правила, которым следовал неукоснительно. Не выставлять напоказ чувств. Не торопиться с выводами, думать. Быть ровным с окружающими, избегать запанибратства. Делал по утрам во дворе общежития зарядку с гантелями, мылся по пояс холодной водой из колонки. Увлекся теннисом, участвовал во всесоюзной студенческой универсиаде в Москве, дошел до полуфинала. Слыл среди сокурсников надежным парнем знающим себе цену. Не слабаком, не выскочкой.
Он учился на четвертом курсе филфака, когда умер Сталин. Страна погрузилась во всенародную скорбь, по радио с утра до вечера звучали траурные мелодии. В день смерти вождя он с большим трудом добрался до университета. Шел пешком – городской транспорт не работал, улицы были перегорожены стоявшими впритык троллейбусами и автобусами, милиционеры заворачивали назад шедших на работу людей – те лезли через заборы, ныряли в дворовые проходы, бежали под трели милицейских свистков вдоль тротуаров. По центральному проспекту двигались в сторону казанского Кремля с возвышавшейся на площади бронзовой фигурой Сталина людские колонны. Транспаранты, венки, бесчисленные портреты вождя в темно-золотых лентах, темные платки на головах женщин, обнаженные головы мужчин.
Он едва успел к началу университетского траурного митинга в актовом зале. Озирался по сторонам, с трудом нашел свободное место в верхних рядах. Вышедший первым к трибуне седовласый ректор Дмитрий Яковлевич Мартынов был не в силах говорить, останавливался, по-детски всхлипывал, вытирал платком глаза. В рядах слышались рыдания, какую-то студентку, упавшую в обморок, потащили по проходу ребята с повязками на рукавах.
Странное дело: он был спокоен, не испытывал никаких чувств. Словно сидел на собрании с рутинной повесткой дня. Думал с удивлением: «Неужели я до такой степени бездушный?» Было не по себе, казалось, что взгляды окружавших парней и девчат устремлены в его сторону. Обхватил голову руками, уткнулся в колени. Так и просидел до конца митинга…
На факультете он слыл театралом. Ходил по льготному абонементу в городской русский драмтеатр, не пропускал спектакли гастролеров. Театральные билеты стоили недорого, временами удавалось выклянчить контрамарку у сидевших за решетчатыми окошечками неприступных администраторов.
Поход в театр был событием сродни празднику, лекции не шли в голову. Отсидев последнюю пару, наскоро пообедав в студенческой столовке (борщ без мяса, котлеты с перловкой, компот) он торопился в общежитие – переодеться. Тщательно причесывался перед зеркалом, спрыскивал одеколоном волосы. Доставал из тумбочки свернутую бархотку, клал в задний карман – смахнуть на пороге театра пыль с начищенных накануне выходных туфель. В переполненном трамвае, прижатый к стенке возвращавшимся с работы понурым людом, безошибочно угадывал поверх голов театральную публику – по выходным костюмам, букетикам цветов в руках, театральным сумочкам и «шестимесячным» завивкам женщин, но, главное, по радостно-тревожным, просветленным лицам, какие бывают у людей в ожидании близкой радости.
– Бауманская, драмтеатр Качалова! – слышался голос кондукторши. – Кому на выход, граждане, проходите вперед!
Работая локтями он пробирался к дверям.
Театральные представления любил с детства. Охотно участвовал в детсадовских утренниках с бумажными гирляндами по стенам, шитыми мамами и бабушками самодельными костюмами, приглашенным музыкантом городского Дома культуры с красавцем- аккордеоном на ремне. Исполнял роли петушка-золотого-гребешка, конька-горбунка, гуся в игре-массовке («Гуси, гуси? Га-га-га! Есть хотите? Да-да-да! Ну, летите! Нам нельзя! Почему? Серый волк под горой не пускает нас домой! Ну, летите как хотите!»).
Первоклассником, в Калуге, попал впервые на спектакль кукольного театра. Про правдивого Зайца попавшего в лапы кровожадного Волка, который отпустил его под честное слово на один день проститься с семьей чтобы потом съесть.
Происходившее у него на глазах в полутемном театрике с полусотней одетых по-праздничному ребят потрясло его. Забыв обо всем на свете смотрел, затаив дыхание, на освещенный цветным фонарем помостик с разрисованным задником и висевшими на ниточках облаками, где готовилось страшное и несправедливое. Отдал бы не задумываясь жизнь, чтобы помочь попавшему в беду Зайцу. Жена-Зайчиха, заячьи родственники убеждали того не возвращаться, говорили: глупо держать слово если имеешь дело с кровожадным злодеем волком, дети в зале кричали, и он вместе с ними: «Не ходи, не ходи!» Но Заяц был непреклонен: слово есть слово, кому бы ты его не дал. Уходя на смерть, у порога своей избушки с картонными деревцами во дворе пел печальную песенку: «Прощай, мой славный домик, ты верно мне служил, и здесь я жил и вырос здесь и здесь я счастлив был». Отворял калиточку в огород, вырывал морковку из грядки, продолжал (невозможно было слушать, душили слезы): «Прощай, моя морковка, ты сладкая такая, тебя на огородике я вспомню умирая».
Рассказал как-то выросшей Ляльке о первом своем театральном переживании. Предложил на спор, что прочтет наизусть слова песенки, которую исполнял кукольный заяц со сцены.
– Учти, мне было тогда семь лет .
– Семь лет? – колебалась она.
– Семь.
– Проспоришь, – предостерегла Ляльку разливавшая за столом чай Юлия. – Ты что, отца своего не знаешь? У него же память как у разведчика.
Лялька хлопнула его азартно по руке:
– Давай! На коробку мармелада!
И проиграла, конечно.
3.
Дома был свой театр. Мелодрама с элементами трагикомедии и фарса.
Персонажей поначалу было двое. Он и Она.
Он учился в аспирантуре, писал диссертацию, ее только что приняли на работу на должность институтского юрисконсульта. Зайдя однажды за подписью какой-то бумаги в приемную ректора увидел у стола секретарши молодую женщину в цветастом шелковом платье. Она мельком на него глянула. Шатенка, красивые ноги, искрящиеся голубые глаза.
– Зайдите позже, Цветков, – произнесла не поднимая головы от пишущей машинки секретарша. – У Рустема Нуриевича люди из министерства.
Закрывая за собой дверь он скосил взгляд: незнакомка смотрела в его сторону…
«Она явилась и зажгла», – отозвался на появление в коллективе Юлии Серегиной университетский сердцеед Должанский с кафедры фольклора народов СССР. Через секретаршу ректора Фиму Давыдовну разузнал кое-что о новенькой. Окончила год назад юридический, не замужем, живет где-то в Заречье с матерью.
В университете новая юристконсультша бывала редко: бегала утрясая юридические вопросы по каким-то учреждениям, участвовала в судебных слушаниях. Появлялась ненадолго, юркала в директорскую приемную.
– Дикарочка… – поигрывал импортной зажигалкой Должанский у раскрытого окна курилки в окружении жадных до сплетен сослуживцев. – Пора приручить…
Думая много лет спустя, потеряв к тому времени интерес к жене, изменяя ей, Цветков приходил к выводу, что причиной, толкнувшей его к Юлии, был в первую очередь Должанской. Желание щелкнуть Стаса по носу: смотри, красавчик! Женщин завоевывают не джинсами «ливайс» из комиссионки и не лизанием промежности.
Последнее обстоятельство, владение неизвестным большинству мужской половины университета французским приемом, как называл его Стас, было у него своего рода визитной карточкой.
– Ревут как белуги, – похохатывал. – А ты фактически еще не начинал. Палка, как минимум, в запасе.