Как только колония несколько поустроилась, общим советом решено было разводить каждую ночь костер, на одной из ближайших гор. Костер этот был виден издалека и наша колония не теряла надежды, что рано ли, поздно ли, но он будет замечен каким-нибудь проходящим кораблем, который свяжет наших отшельников с остальным миром. Как ни прекрасен был остров, на который судьба закинула наших странников, но, все-таки, в каждом из них таилось желание увидеть других людей, чтобы порасспросить хотя, что делается на свете…
А между тем, остров Мария оказался одним из плодороднейших: не говоря уже о собранных в изобилии посевах, в лесах острова оказалось такое громадное количество фруктов, что заботливая Марья Ивановна насушила на зиму громадные запасы. Впрочем, хлопотать о зиме было нечего. Хотя наступил уже и май месяц, но воздух был так тепел, что и топить печки не приходилось.
Жители колонии значительно поправились и повеселели; все хорошо сознавали, что этот остров нисколько не похож на тот неприветливый, холодный юг, на котором каждому из них пришлось перенести столько испытаний. Там было все мертво, холодно и неприветливо, а здесь, на этом благодатном острове, была полная жизнь. На дворе колонии ходило целое стадо молодых кур и петух, а в лесу гнездилось множество самых разнообразных птиц и в изобилии росли деревья, дававшие самые разнообразные плоды. В июне и июле изредка перепадали дожди со снегом, а в августе наступила такая чудная весна, что Шварц совершенно растаял: счастливый, принялся он пахать землю и вообще занимался хозяйством так прилежно и тщательно, как не работают временные поселенцы. Каждый день он находил предлог заявить, что не в Новую Зеландию надобно было ему переселяться, а сюда — на остров Марию…
Однажды вечером, по направлению к домику, несся во всю прыть Сережа.
— Парус! Парус! — кричал он, задыхаясь.
Все встрепенулись. Сердца усиленно забились. Один только Шварц остался спокоен.
— Я не поеду, — спокойно сказал он, — и дочери мои, вероятно, тоже не поедут. Мы, немцы, с детства привыкли от добра, добра не искать. Здесь хорошо, зачем же мы поедем отсюда искать лучшего…
Речи Шварца никто, впрочем, не дослушал; все бросились на ближайшую гору, чтобы самим увидеть тот парус, который, может быть, заметил их сигнальный костер. А костер был разведен гигантский; каждый из колонии счел долгом подбрасывать в него дрова и вскоре в подзорную трубу стало видно, что корабль направлялся к острову.
На другое утро корабль стоял на якоре недалеко от острова, к которому на шлюпке ехало несколько человек.
В небольшой квартирке, на Литейной, за столом сидела Ольга Степановна, с Колей, который теперь уже окончил курс в университете и состоял на службе. Они сидели за утренним кофе и Коля, допив свой стакан, взял в руки газету и принялся за чтение. Вдруг он побледнел, приподнялся с места и, задыхаясь, проговорил:
— Мама! Мама! Да ведь это Сережа!
Можно себе представать, что сделалось с Ольгою Степановною. Она вся задрожала и не могла произнести ни одного слова.
Когда Ольга Степановна немного оправилась, Коля глухим голосом прочитал:
«Лима, в Перу. Сергей Васильев просит сообщить своей матери и брату, что он жив и находится теперь в Лиме, откуда едет в Лондон. Просит телеграфировать и написать в Лондон, Россель-Сквер, 4, нотариусу Смиту».
— Эта телеграмма пущена два дня тому назад, — размышлял Коля, — неужели это не наш Сережа?.. Во всяком случае, я напишу сегодня же.
Час спустя, раздался сильный звонок и в комнату вошел дряхлый старичок; это был Иван Егорович. Он не сказал ни слова, но только подошел к Ольге Степановне, обнял ее и заплакал.
Из этого Ольга Степановна заключила, что и Иван Егорович прочитал телеграмму.
— Это он, он, наш голубчик! — бормотал старик.
Через две с половиною недели из Лондона, на имя Ольги Степановны было получено письмо следующего содержания:
«Родные мои, хорошие мои!
Я счастлив, потому что скоро увижу вас, и обниму. Теперь, мама, конец твоим бедствиям; я получил большое наследство и дней через пять окончу дела, а через неделю буду с вами. До скорого свидания, дорогие мои.
Ваш Сережа».
Мы не будем рассказывать о приезде Сережи и той радости, которую испытал каждый из наших знакомых. Необходимо, впрочем, сказать, что Иван Егорович словно помолодел и сильно петушился, когда речь заходила о его любимце. Из его разговоров выходило даже как-то так, что он, Иван Егорович, давно предчувствовал и даже знал о счастливом исходе, а иначе он не отпустил бы Сережу…
С приезда Сережи прошел год. Он нанял хорошенькую квартирку и пригласил жить с нами и Ивана Егоровича. Раз, вечером, Сережа получил письмо с заграничными, марками:
«Дорогой наш Сереженька! — начал читать он. — Все твои поручения исполнены. На наш остров мы привезли целый транспорт разных вещей, коров, лошадей, овец, домашнюю птицу и пять семейств переселенцев. Там мы пробыли два месяца и при нас уже выросла целая деревня. Деятельность кипит там самая горячая. При нас туда пришел пароход и привез брата Шварца с семьею и еще несколько семейств, прибывших на счет Шварца, так как тот объявил по Германии, что желающие переселиться могут отправляться на его счет. Винограду от моих изюминок разрослось столько, что там пьют теперь вино своего приготовления. Гиллон сделал заявление, что товар, который он вез в Новую Зеландию, весь цел, и что его могут взять на крайнем юге. Пароход, купленный тобою, будет совершать два раза в год рейсы на остров Марии и я твердо надеюсь, что в следующий раз отправишься с нами и ты.
До свидания, Сережа. Желаю тебе и семье всего хорошего.
Мария Гиллон».
КУДЛАШКА
Собачонка была черная, мохнатая, не то пудель, не то дворняшка. Чуть живую принес я ее на дачу.
— Ах, ты бедная кудлашка! — качая головою, несколько раз повторила кухарка Марья.
И стали звать мы ее Кудлашкою. Через несколько минут Кудлашка ожила, преспокойно уселась на задние лапки, махала хвостом и так ласково смотрела нам в глаза, как смотрит только человек, которому вы оказали какую-нибудь важную услугу.
С того дня, куда бы я ни шел, Кудлашка следовала за мною. Когда я входил к кому-нибудь в квартиру, она терпеливо сидела у подъезда, у дверей, у ворот, поджидая меня. Ночью Кудлашка ложилась около моей комнаты, а за обедом сидела около моего стула. Первые дни она тихим визгом просила есть, но раз только я прикрикнул на нее и с тех пор Кудлашка, сидя у моего стула, только просительно заглядывала мне в глаза.
В августе месяце мне надо было «уходить в море»; сначала я уехал на две недели в Кронштадт, где стоял наш корвет. Жаль было расстаться с Кудлашкою и я взял ее с собою. В Кронштадте моя Кудлашка познакомилась с матросами, входила на суда, каталась на шлюпках. Прогулки эти она совершала обыкновенно после обеда, когда я ложился отдыхать.
Проснешься, бывало, утром, глядишь — она вертится у кровати:
— Кудлашка! Сапоги!
Бросится моя собака за дверь, минута — и сапоги передо мною. Природа не одарила ее красотою, но не обделила сметливостью.
— Кудлашка! Гулять! — визжит, скачет, но видит, что я не трогаюсь, оторопеет, смотрит на меня в недоумении, опустит хвост.
— Где же моя фуражка? — ищу я глазами, руками на столе, ближайших стульях. Кудлашка тоже начинает искать, скачет со стула на стул, обнюхивает один, другой угол. Вот нашла и радостно визжит.
В Кронштадте мы пробыли долее, чем предполагали. Кудлашка моя до такой степени свыклась с корветом, что не пропускала ни одного случая, чтобы не побывать на нем. Она очень полюбила воду и плавала превосходно. В половине августа мы снялись с якоря и вышли в открытое море. Кудлашка с нами. На корвете моя собака подружилась со всем экипажем; каждый чему-нибудь учил ее и она узнала много разных штучек: прикидываться мертвою, бросаться на вора, по утрам и вечерам протягивать лапу, прикладывать ее к уху. На море, в тихую погоду, делать нечего и я терпеливо занялся обучением Кудлашки. Целый месяц приучал ее различать спички от папирос.
— Кудлашка! Спички!
Собака тащит папиросы.
— Кудлашка! Папироску!
Собака тащит спички. Прикрикну, покачаю головою, бежит назад, глядишь — тащит в зубах то, что мне надобно. Случалось, спички или папиросы лежат высоко, Кудлашка не может достать их, растерянно подбегает ко мне и тянет за пальто… Заметит моя Кудлашка в голубой дали серую полоску и как будто уж чует, что там корабль, присядет и радостно взвизгивает. Присмотришься, взглянешь в морской бинокль или трубу — действительно, какое-нибудь судно.
Вблизи тропика, Кудлашка сделалась вяла, слегла и головы не поднимает. Мы думали, что не переживет она.
— Знаешь что, Николай Николаевич? — сказал мне товарищ Петров, — обстрижем Кудлашку по-солдатски, ей будет легче.
Позвали цирульника и обстригли гладко. Операция эта собаке не очень понравилась, но к концу, казалось, она поняла, в чем дело, и уже сама протягивала то одну, то другую лапу. Кудлашка ожила. Две-три ванны при мытье палубы — и собака стала повеселее. Кто-то из матросов-крикнул: «Снеси-ка, Кудлашка, швабру вниз!» и протянул ей древко швабры; она живо вцепилась в него и бросилась вниз, но, при входе в каюту, палка уперлась о косяки и дальше не проходила. Долго усилия и разные маневры не удавались собаке; она то отступала, то вновь напирала — палка не проходила в дверь. Наконец, Кудлашка сообразила: вцепилась зубами по середине палки, повернула морду и пронесла ее боком.
Ровно через три года мы вернулись из плавания. Я вышел в отставку, купил на Васильевском острове дом и женился. Разумеется, во время свадьбы я мало обращал внимания на Кудлашку, чем, видимо, собака была недовольна; она, хотя и бегала в дом моей невесты справиться, там ли я или нет, но казалась грустною и озабоченною. Приехали мы от венца с Наташею, Кудлашка встретила нас, обрадовалась и, от излишнего усердия, неосторожно наступила на длинный шлейф белого подвенечного платья. Наташа нервно вздрогнула. Я, чтобы успокоить ее, резко крикнул и замахнулся на собаку. Обида, верно, была велика, так как Кудлашка скрылась и не показывалась весь вечер.
Проходили месяцы. Кудлашка жила по-прежнему: носила чистить мои сапоги, ходила с Наташею за провизиею и была очень довольна, когда молодая барыня давала ей что-нибудь нести с рынка. К Наташе она особенной любви не питала и ненавидела ее кота. Сядешь, бывало, возле Наташи, когда на коленях у нее лежит кот, а Кудлашка заворчит и вон из комнаты.
Сидим с женою за обедом.
— Что ты, сегодня, Наташа не в духе?
— Помилуй, совсем аппетит пропадает при виде твоей Кудлашки. Погляди, как нищий за душу тянет.
— Да ведь она голосу не подает.
— Не визжит, но глазами просит.
Встал, выгнал я Кудлашку и запер в кабинете.
Обед прошел молча. С этого дня Кудлашка была изгнана из столовой, после обеда я уже сам ходил за папиросами.
Через несколько дней слышу крик на дворе; кухарка Марья отчаянно бранится.
— Ах, негодный! Ах, негодный! Что ты наделал?
Наташа спрашивает с крыльца:
— Марья! Что там такое случилось?
— Да посмотрите, сударыня, кто-то поедом заел цыпленка, вон и перышки разлетелись по двору.
— На-вер-ное, Кудлашка. Про-тив-ная собака! Nicolas, Nicolas! Поди-ка, полюбуйся! — сердито, надув губы, звала меня Наташа.
Обвиняемый преспокойно спал на своем ковре в коридоре.
— Ну, Кудлашка, идем на расправу! — сказал я.
— Хо-ро-ша твоя собака, нечего сказать! — слышу голос жены издали. — Этого не доставало… Смотри, цыпленка загрызла! Про-тив-ная! Накажи ее хорошенько.
Приговор произнесен и надо ему подчиниться. Кудлашка подведен к истерзанному цыпленку, сунули его мордою в растрепанные перья, дали три-четыре удара веревкою…
— Но позволь, Наташа, — вдруг пришла мне мысль в голову и я возразил, — ведь цыпленок, может быть, загрызен и не Кудлашкою!
— Как не Кудлашкою? Кем же? Не мой же Васька тут виноват?!
Меня озарила новая мысль. Цыпленок был еще крошечный и его мог задушить кот Васька.
— А почему же и не Васька?
— Потому… мой Васька пре-лест-ный кот, а твоя Кудлашка про-тив-ная собака!
Наташа надулась, ушла в комнаты, а через пять минут я видел, как она проскользнула в парадное крыльцо противоположного дома к своим.
— Ну, Кудлашка, нечего делать, пойдем и мы в гости. Кудлашка, гулять! — сказал я.
Кудлашка в один миг подбежала к этажерке, встала на задние лапы и несет мне фуражку.
Я пошел к Петрову и просидел у него целый вечер. Это был первый вечер, проведенный без жены.
С этого дня Наташа окончательно невзлюбила Кудлашку.
Утро. Уселись мы с Наташею за самовар.
— Марья, подайте сливок, — крикнула Наташа.
— Сейчас, матушка барыня, сбегаю за ними.
— Куда сбегаешь? Разве у нас нет сливок?
— Были, да кто-то их выпил… либо кот, либо собака.
Достаточно было одного намека на кота для того, чтобы Наташа изменилась в лице и вскочила с своего места.
— Васька не мог этого сделать! — крикнула Наташа.
— Не знаю, сударыня, только и собака ж кошка были в кухне.
— Что тут разговаривать, — вмешался я, — сходите, Марья, и купите сливок.
— Так… так! — заворчала Наташа, — твоя собака будет куралесить, а мы покупай, Бог знает, какие сливки…
— Не волнуйся, пожалуйста, еще нужно разобрать, кто тут виноват… Думаю, кошки блудливее собак.
— Только не мой Васька! Я требую, чтобы ты этой вины не оставлял без наказания.
Я позвал Кудлашку, привел ее в кухню и, уткнув мордою в разлитые сливки, ударил несколько раз веревкою и тотчас понял, что наказал несправедливо, потому что собака, повернув голову в сторону кота, заворчала и сердито залаяла.
— Ах ты гадкая! — крикнула Наташа, — как ты смеешь лаять на моего кота?
Кудлашка продолжала ворчать и, поджав хвост, ушла в коридор.
— Я уверен, что собака видела, как Васька сблудил и поняла, что наказана за него, — заметил я.
— Господи помилуй! Ты воображаешь, что собака умнее всех нас, — раздраженно говорила Наташа.
— Не всех, но многих, например… умнее твоего кота.
Такой обиды Наташа не могла мне простит и ушла к своим, сказав, что дома обедать не будет.
Я крикнул собаку и уехал с нею в Кронштадт. Там заигрался я в карты и опоздал на последний пароход. Меня всю ночь мучила мысль: Наташа может подумать, что я обиделся, а потому и не вернулся домой.
В девятом часу, не желая тревожить звонком, я прошел к себе во двор и задним крыльцом вошел в кухню, где очутился невольным свидетелем такой сцены.
— Не может быть! Не может быть! — со слезами в голосе говорила Наташа.