Больше всего маму возмутило изъятие книги – она её сама читала и знала, что она хорошая. Там описывались два мира, оба совершенно незнакомые. Далёкая Сицилия и Франция. «Забыть Палермо» Эдмонды Шарль Ру.
Литература и история – в них как раз мама разбиралась получше «отличника» образования, совершенно точно. В древнем Египте том же – династии фараонов знала наперечёт, в отличие от имён членов политбюро, и поклонялась не В. И. Ленину, а царице Нефертити – с тех пор, как увидела её головку в московском музее.
Почему она, Аня, промолчала тогда, позволила, чтобы чужая тётка отобрала у неё – ЕЁ на тот момент любимую книжку? Неведомая Сицилия в ней делалась так близка, что в лицо горячо дышал сирокко – блудный ветер из Африки. Окружали запахи: водорослей, рыбы, специй, жасмина… Вдыхаешь всё это богатство, а у тебя берут и вырывают его из рук, подносят к своему ничего не чувствующему носу и коряво по складам произносят: «Та-ак. За-бы-то Па-ле-рмо».
Учитель, не умеющий прочитать заглавие книги. Да если бы Палермо было «забыто», то и книги не было бы. В том-то и дело, что автор лишь пытается «забыть» его. Мучительно и тщетно. Её воспоминания – это и есть книга. «Память – это ад. …память, с которой каждый день приходится бороться, но и отречься от которой нельзя…» И затем эта… учительница на букву «м», открывает книгу, будто она её, и читает вслух всему классу: «Я любил тебя, и это была наша тайна, уединение нам приносило радость»…
И тут разверзлось… Впервые обнажилось сокрытое до того: редкие мутно-жёлтые зубы с широкой щелью посередине. Улыбка, не знакомая с лицом из искусственной кожи, в тот момент прорвалась-таки наружу, рот неумело растянулся в ухмылочку, такую приторную, торжествующе-похабную, как у какой-нибудь бывалой, прошедшей огонь и воду бабёнки: да знаю, знаю я, какие вы тут все чистенькие, можете мне не рассказывать. И даже похабненько так отличница просвещения подмигнула классу. Без «тише-тише» на этот раз.
– Я никогда особо не была в восторге от… гхм. Неискренний человек ваша классная руководительница, – сказала мама, заглянув к дочке, когда та избавилась от лихорадочного состояния. – И историю она знает…
Мама сидела на «гостевом» табурете, держа на коленях журнал, из своих научных.
– Инки жили в Перу, факт, – вставила Аня.
– Вот-вот. Звание своё она получила ещё в те времена «сами не читали, но осуждаем». В той книжке про Палермо, кстати, было что-то такое: «История может быть зыбкой, изменяющейся…
– «…в зависимости от того, под чьим небом преподают её», – закончила Аня.
– Ты уже такие книги читаешь? – сказала вдруг мама.
«Здрасте!»
– А где ты взяла эту книжку? – буркнула между прочим мама, не поднимая глаз от своего журнала, уйдя в текст уже безвозвратно.
«Ещё не легче! Так у неё, у мамы, с тумбочки в спальне и взяла её, где же ещё!»
– Ладно, мне к лекции надо готовиться.
В море книг, понятно, она и не заметила одной пропавшей капли. Настоящее бедствие – книги, журналы эти. Стихия, с которой никто в этом доме уже и не пытался бороться. Спасения нет ни на кухне, ни даже в ванной.
Ванная так вообще превратилась в любимую мамину читалку. Причём в ночную. Она сидела в ванной по ночам – надеясь, что никто не будет ей там мешать. Не только читать. И курить. Аня долго не хотела верить, так её ужаснуло когда-то это открытие. Зачем себя так мучить? Но этого как будто и не было – так курильщице хотелось думать. Никто не догадывается. Никто никогда не касается вопроса ночных бдений и не обсуждает их за завтраком.
Позднее, уже в рабочем костюме, со своим портфелем в руках, мама опять заглянула.
– Да… Не ожидала я, что такое может быть в нашей школе. Там ещё прихихешки эти были на собрании.
– Прихихешки? Это староста, что ли?
– Ну да, ещё кто-то. Всё поддакивали. Они, конечно, везде есть, у нас на кафедре тоже. Но всё же, когда дети… Тебе надо окончить у них восьмой класс, а там будем думать.
Аня чуть было не подпрыгнула в кровати, ликуя, но, пронзённая болью, тут же осела.
– Чего тут думать-то! Я ведь уже…
– Ну, тебе получше. У меня вечерники, – скороговоркой сказала мама, быстро заглянув в портфель и быстро же захлопнув его, клацнув замками. – Не забывай полоскать.
«Не забуду… Да всё понятно. Никто ведь не будет держать на работе, если постоянно искать замену. Больше всего на свете, похоже, мама боится остаться без работы. Для неё это смерти подобно. Почему? В войну пришлось узнать, что такое голод, неужели она и сейчас боится остаться без куска хлеба, если не будет денег? Или их не хватает, потому что мама каждый месяц высылает деньги своим родителям – с их пенсии не проживёшь, а папа высылает своей маме. Или… Или что? Она просто не хочет оставаться дома? Как папа?
Это что, всё стены делают? Что в замке – у Гамлета там все с ума посходили, что в двухкомнатной квартире – как окажутся вместе, так готовы разнести, что друг друга, что эти стены, до основания. Пока что словами».
Хотя слова иногда тоже… как только папа это выдерживает? Эту словесную мясорубку – про то, что он мог бы сделать, но не сделал, не захотел, не смог, не пошевелился, а вот Иван Петрович и Кузьма Иванович давно уже сделали то и это, и так превосходно сделали, а он, папа – ничего! Ноль! Прошляпил, не подсуетился, только и может, что в газеты утыкаться, на партсобраниях пропадать да свои носки по дому разбрасывать.
Как-то они были вдвоём с папой на кухне – он сидел за столом с газетой, как обычно, Аня мыла посуду за его спиной. Повернулась, чтобы собрать со стола оставшиеся вилки и… обомлела. Отец смотрел не в газету, держа её перед собой, а в глухую непроницаемую стену – бессмысленным мёртвым взглядом, не выражающим ничего.
«Что же у него за жизнь! Сидеть у себя на кухне таким неживым можно только… когда у человека уже совсем ничего нет – ни смысла, ни цели, ни любви, ни радости». Спасение у папы было только одно – бесконечные дежурства и частые командировки.
«Вот и мне лучше… одной. Без них. Никакой пальбы. Мирно-нежно – что-то живое было в этом звуке – журчит завод часов перед тем, как откуда-то издалека, не травмируя, серебряно пробить свой приговор: минул ещё один час жизни…»
…Это был не сон и не забытьё. Всё реально. В лицо летели холодные морские брызги – обжигали, как искры от костра. Море было северным.
– …Взрослых, их лучше не трогать. Шекспир… а-а, ты ж его не знаешь! Он почему столкнул вас там всех, потому что это же пьеса, а какая пьеса без конфликта? И везде у него что-то неладно, что-то подгнило. Повсюду шпаги звенят налево и направо, финал – «умерли все» и мораль: месть – это нехорошо, это очень плохо для здоровья. Но таковы законы пьесы, а в жизни-то зачем повторять? Да пусть они живут, как хотят, эти взрослые.
Аня и принц датский сидели на краю каменистого утеса, свесив ноги вниз, в обрыв: её ноги в былинных красных сапожках и его – в чёрных башмаках с ажурными серебряными пряжками. Руки упирались в жёсткую высохшую траву, и пахло полынью, и, может быть, вереском. Высота утёса не большая. Хорошо были видны внизу нагромождения дремучих камней, обёрнутых в тёмный влажный мох, набеги на них клокочущих волн.
Только море и небо. Оно нависало так низко, что они сидели, по сути, в нём. По цвету оно было плотной дымчатой вуалью. Более тёмными пятнами по нему – грозовые тучи. К рокоту волн примешивался гулкий звук угрозы оттуда, из этих туч.
Море, обозлённое на что-то или кого-то, неугомонное, рыщущее туда-сюда – до самого горизонта. Море – more – больше… Больше, чем вода. Больше, чем могут увидеть наши глаза. Чем они манят нас, чаруют эти моря – загадкой? Легко могут погубить. Но без морей невозможно представить Землю. Как жизнь без любви?
Принц сидел, согнувшись, глядя вниз на камни. Лица не видно, завораживало кружево на его манжетах – колыхалось на ветру как живое. От него, как будто просветлело на миг в хмуром королевстве. Аня в своей школьной форме, с непокрытой головой – волосы разлетаются, не заколотые, поёживаясь от ветра, произносила речь, странно длинную для неё. Впрочем, и не странно, если учесть, сколько уж лет она часами мысленно говорила с принцем.
– Вот ты называешь своего отца благороднейшим из людей. И что он сделал – для единственного сына? С какой стати? Почему вдруг тебя, поэта и мечтателя, надо было превратить в убийцу? Он мог бы отомстить и сам – запросто. Явился бы напрямую к Клавдию или к бывшей жёнушке, сказал бы им: «У-у! Чума на вас!», или что-нибудь такое. И всё. Этого хватило бы – для другой трагедии. А ты бы писал мадригалы, играл на флейте или на лютне – это твоё. А то – саблей махать! Чапаев ещё тоже! Живи своей жизнью, а не чьей-то. Никто тебе не указ. Принц ты или где?
– Не саблей, а шпагой, – с некоторой неуверенностью возразил принц.
– Да какая разница!
– Жаль… Я не слышал этого раньше. Про лютню… про всё. А нам вот-вот уже предстоит расстаться. Почему мы не встретились до того как… – принц выпрямился, и его бархатное плечо коснулось плеча Ани.
– Почему? Да потому что это невозможно. Это невозможно и сейчас. Ой… а правда, как это… Мы, я и ты… здесь? Ерунда какая-то.
Аня засмеялась, хлопая себя по лбу. Смех был глупейшим и радостным, непонятно с чего. Да с того, должно быть, что теперь они сидели совсем близко, и их плечи были прижаты друг к другу. Волной прокатилось по ним тепло. И ветер уже не так страшен, и гроза…
– Конечно же, невозможно, – продолжая смеяться теперь нервным прерывающимся смехом, похожим на всхлипы. – И до того ненадёжно… – смех оборвался. – Как бабочка в последние минуты жизни. Отпущено-то ей… Какой-то день. А мне надо сказать тебе всё-всё. Ты вот никогда не думал, что сироты это не только те, у кого нет родителей. У меня, например, есть мама и папа…
– Я понимаю, о чём вы.
– И тебя разве не кинули твои родные? Ты им никто – в своей семье.
До Ани вдруг дошло, что она говорит принцу «ты», в то время как он ей – «Вы». «Да ладно. Он понимает меня! Даже на русском».
– Только когда я была совсем маленькая, я помню, я знала, что такое счастье. Меня просто заливало им, как морем, тёплым, южным. Было у тебя такое? Когда мама берёт тебя к себе на колени, маленького, ты руками обнимаешь её за шею, прижимаешься и целуешь, целуешь её бесконечно… А она тебя.
Принц повернул к Ане лицо – совсем мальчишеское, Саши из параллельного класса. И оно было так близко. Светлые прозрачные глаза смотрели чуть удивлённо, с почти детским доверием и теплотой – как смотрят на давнего друга. Губы приоткрылись…
– Да… – ошеломлённо произнёс он.
У Ани перехватило дыхание… С таким чувством было сказано это «да». Глаза и губы приблизились. Ей показалось… Но это же невозможно – новое внезапное отрезвление заставило её опустить глаза и резко отвернуться. Волосы упали завесой на лицо. Заговорила тише, медленнее, как бы вслушиваясь в собственные слова – действительно, это говорит она? Сидя при этом на краю обрыва рядом с… другом, которого знает давно.
– И… это даже было не просто счастье. В книжке одной по древнему искусству я видела такую греческую икону: Madonna Glykofilussa – Мадонна Сладколобзающая. Прямо как я с мамой когда-то. Вообще, когда рисуют мадонну с младенцем, знаешь, в чём там дело? Младенец, как и я тогда, чувствует как раз вот это: святость. Да, такое чувство – абсолютной святости. Трепет. И непревзойдённость любви. Ничего выше и прекраснее. Любовь и есть божество: в младенчестве – мать для дитя. И больше ничего не надо.
– Всё, что нам надо… Как это верно!
– Да. Но мама… Она почему-то стала останавливать меня. Отрывать мои руки от себя. Гнать. Я не понимала, почему. Совершенно. Нет ведь ничего больнее – когда твои руки отрывают, с силой расцепляют и отбрасывают, как ненужные, твои любящие руки.
Принц смотрел вдаль, куда-то за край моря. Молча.
– Раньше из-за болезни мне очень много переливали крови – чужой, незнакомых людей. Может, моей собственной и не осталось. Не заметила, как сама перестала тянуться… к маме. И знаешь, как быстро из трещинки вырастет пропасть. Я даже начала сомневаться, правду ли мне сказали, что меня тогда удалось спасти. Возможно, я умерла, и меня подменили.
– Что за идея!
– Просто, глядя на родителей, я… я часто пытаюсь понять: правда ли, я ИХ дочь?
– Проблема стара. Кто из нас может ответить на вопрос: кто я, что я? Если один человек – это всегда несколько. Но вы… вы ещё совсем дитя для таких вопросов, мне кажется, – слегка улыбнулся принц.
Аня невольно улыбнулась тоже, смутившись, что ли. «Всё это ваши Шекспиры да Мопассаны».
– Я уже в восьмом классе.
– А ваши родители, они крестьянского сословия? – спросил вдруг принц, разглядывая её коричневое школьное платье.
– Нет, почему это? Они… у них дипломы инженеров, – изумилась теперь Аня.
– Вы, конечно, никакая не крестьянка. Скорее – служительница Терпсихоры, судя по изяществу. Вот только… этот фартук…
– Это форма. Мы все в таких ходим.
– В одинаковых? Как войско?
– Ну… такая форма. Это школа у нас… долго объяснять. Зато у тебя твои манжеты, они такие… как из сказки. У меня тоже они есть – видишь, но они простые. Просто белые, я их сама пришиваю к платью.
– Возьмите мои, я буду счастлив.
Он рывком вытянул рукав тонкой шёлковой блузы, спрятав внутрь кисть руки.
– Держите!
Принц показал, как Аня должна держать рукав за край кружева в натяг, а свободной рукой достал из-за пояса кинжал. Быстрым движением отхватил конец одного рукава и так же оттяпал второй.
– Ой! – Аня провела воздушным кружевом по лицу и закрыла глаза.
– Мне давно кажутся неуместными все эти кружева на моём костюме. Так намного лучше. А тебе нравится твоя униформа?
– Я её ненавижу!
«Вот и он перешёл на «ты»!
– Тогда зачем её носить? Лучшее избавление от чего-либо – предание воде.
– Да я только и думаю, куда бы её предать, эту форму, особенно фартук.
Аня положила манжеты под небольшой камень, чтоб не улетели, и, расстегнув на боку фартук, рывком стянула его через голову. Широко размахнувшись, со всей силы швырнула его вниз, в кипящие волны.
– Мне давно кажутся неуместными эти дебильные фартуки! – пересиливая ветер, прокричала она, злорадно провожая взглядом летящую вниз чёрную тряпку: вот сейчас она шмякнется на камни, и её навсегда смоет волной.
Прогремел гром!
Аня вздрогнула. Всё-таки гроза? Открыла глаза, озираясь. Опять гром. Что-то грохнуло в прихожей их квартиры. Действительность в момент вернула всё на свои места. «Я же дома совсем одна!» Громкие шаги направляются в её, Анин, закуток… И Гамлета нет рядом, нет никого. Она в ужасе приподнялась на локте, ища глазами, что бы схватить потяжелее – безнадёжно. Под руку попала только книжка. Сердце замерло, больная едва не вскрикнула…
Из-за шкафа высунулось краснющее Танькино лицо, рот до ушей, зубищи блестят белющие.
– Ну как ты тут без меня?
– Ты! Да ты… Как же ты меня напугала! – Аня без сил откинулась на подушку, прижав к груди орудие самообороны, «Большие надежды» Диккенса.
– Мне же твоя мама ключи дала. Чтобы тебе не вставать.
– Ну, говорила она… Что ж греметь-то так?
– Да не гремлю я, ну дверью хлопнула – случайно. Ну, портфелем промахнулась – кинула на стул, он упал. Случайно.
Аня на мгновение прикрыла глаза, пытаясь ухватить остатки… сно-свидания. Тщетно.
– Думала, фартук разбился, так грохнуло… Из-за тебя даже не попрощалась. Ох! И манжеты остались на скале.
– Ты случайно не…
– Случайно.
– Вот что значит, укольчика давно не делали. Манжеты! Лежала бы уж да вовремя готовила половинку.
– Они были такие… сплошной свет, – продолжала Аня с закрытыми глазами. – Как только они могли творить такое в свои тёмные века? Ну да, вот они и творили сами себе солнце – кружевом, вышивкой жемчугом, витражами…
– А ты-то сама: не говоришь – прям гладью вышиваешь. Не хочешь ли случайно заговорить мне зубы? – с притворно-сладенькой интонацией поинтересовалась подруга.
– Случайно. Ты – ангел-копьеносец. У тебя не иглы, а копья. Я уже ходить не могу.
– Иглы как иглы, задница у тебя больно нежная, малахольная. А глаза у тебя не болят, случайно? За книжки уже схватилась, жить без них не можешь?