Она глянула на него из-под ресниц, воздела в быстрой улыбке уголки рта:
– Думаешь, неспроста?
– Неспроста – выдержав краткую паузу, Валерьян попросил: – Поэтому, чтобы в следующий раз не полагаться на совпадения, дай мне, пожалуйста, номер своего телефона.
Инна покачала головой, и в интонации её засквозила лёгкая печаль:
– Телефона у нас нет. На очереди стоим-стоим, а всё не проведут.
Валерьян огорчённо заложил за щёку язык, но Инна, улыбнувшись, дала совет:
– Ты меня лучше у факультета лови, после занятий. Я не сразу домой иду. То стенгазету рисовать помогаю, то ещё что-нибудь.
Химический факультет располагался от физматовского корпуса не близко, в нескольких автобусных остановках. Однако Валерьян, подмигнув, уверенно пообещал:
– Поймаю. Не убежишь.
Шутливой раскованностью он будто пытался себя подстегнуть.
Они, выбредя на главную аллею, незаметно прошли её в обратном от главного входа направлении всю до конца, до решётчатых ворот, выводящих на Калининский проспект.
– Знаю, через пару кварталов отсюда заведение одно есть. Давай зайдём, выпьем чаю, – предложил Валерьян.
Инна, скрестив на груди руки, застужено повела плечами, взморгнула с озорством.
– Давай.
Кафе им пришлось искать долго. В том, про которое говорил Валерьян, не нашлось свободных мест. Пришлось идти ещё за несколько кварталов, в другое. Валерьян, ведя всё более и более непринуждённый разговор, рассказывал про однокурсников и товарищей, про их проделки в колхозе, про вызывавшего там всеобщую неприязнь аспиранта. Инна слушала с увлечением, иногда дурашливо всхохатывала, прикрывая ладонью рот.
В кафе, усевшись за столиком возле стойки, они проболтали часа два. Инна, словно оттаяв от историй и присказок Валерьяна, охотно шутила сама, и разговор их вязался уже совсем легко.
После кафе Валерьян отправился её провожать. Доехав на автобусе до начала Авиационной улицы, утыкавшейся здесь в мост, уводящий в Зареченский микрорайон, они сошли у приземистой жёлтой пятиэтажки. Однако у самого входа во двор Инна вдруг остановилась:
– Дальше я сама, ладно? – попросила она.
Валерьян удивлённо взморгнул.
– Да вечно у подъезда соседи сидят. До всего им есть дело.
– Ну так и что?
Инна, отведя конфузливый взгляд, выдавила:
– Ну, не хочу… не надо…
Валерьян, немного обиженный, приобнял её за спину, но когда прядь её волос обволокла его щеку, отстранился назад.
Инна подняла голову, посмотрела ему в глаза.
– Ты мне нравишься. Честно, – сказала она.
И, повернувшись, зацокала по асфальту каблуками туфель.
XIII
Ештокины, заметив, что сын стал надолго задерживаться после занятий и реже оставаться вечерами дома, насторожились. Валерьян ничего им не рассказал, будто и сам ещё сомневаясь в прочности завязывающихся отношений, а на родительские вопросы отмалчивался, либо сводил всё в шутку.
– Смотри, сессию не завали, – предостерёг его однажды Павел Федосеевич. – Лишишься стипендии – и цветы купить будет не на что.
Валерьян вздрогнул, неприятно удивленный отцовской проницательностью, но смолчал, глуповато и неестественно улыбаясь.
Павел Федосеевич без труда угадывал настроение сына. Многое в нём оказывалось удивительным образом созвучно его собственным настроениям, чувствам. Жизнь, казавшаяся до сих пор опреснённой, в чём-то даже постылой, начала, Павла Федосеевича, словно влюблённого юнца, пьянить. Центральные газеты он читал ежедневно, до последней страницы. Тех, что по подписке доставлял почтальон, ему более было недостаточно, и утром, перед работой, он обходил киоски и покупал ещё. Если же какой-нибудь свежий номер, расхватанный с раннего утра, достать не удавалось, Павел Федосеевич прямо вскипал.
– Плановики-маразматики, – ругался он. – И деньги есть, и спрос есть – а вот не купишь!
Зато известие о том, что всякие лимиты для подписчиков журналов и газет отныне сняты, и с будущего года можно будет выписывать сколько угодно изданий, вызвало у Павла Федосеевича восторг. В этой мелочной поблажке властей он угадывал предвестник могучего, уже почти осязаемого поворота.
– Пробивает, пробивает живое слово дорогу! Не задушишь его больше цензурой! Нет! – взвинчено восклицал он, мечась по кухне.
Читал, как и многие вокруг, Павел Федосеевич беспрерывно: утром за завтраком, во время езды в автобусе, на работе, в час обеденного перерыва, по вечерам. Читал почти всё, что выходило: газеты, толстые литературные журналы, свежеизданные, дерзкие книги.
Читая, он не мог не соглашаться с напечатанным. В публикациях, очерках, фельетонах, желчно высмеивающих туповатых и лицемерных партийных функционеров, с бесстыдством разворашивающих самые отвратные, гадливые стороны жизни, он легко улавливал собственные, давние и выстраданные переживания, мысли. Вспоминал трескучих институтских комсоргов, напыщенных, уничижительно взирающих профессоров, хамоватого, властного зам. директора НИИ, который, переезжая на новую квартиру, принудил грузить и перетаскивать мебель целый их отдел – и душа его исполнялась отвращением.
“Да вся страна давно уже всё понимает. Всё с этим строем ясно. Всем!” – вбуравливалась в его мозг, точно сверло, горячечная мысль.
Подобное творилось не с ним одним. Читал весь их институт, все научные сотрудники, завлабы, даже лаборанты. Но споры, как ни странно, закипали редко – всем казалось, что спорить совершенно не о чем и не с чем. Негодование, омерзение, стыд охватывали людей после прочтения почти всякого газетного номера. Но они, однако, без колебаний покупали назавтра следующий, будто одержимые болезненным сладострастием, желали поглубже разбередить наносимые ими раны.
– Как? Как же мы жили посреди всего этого… кромешного абсурда, не замечая ничего, точно слепые? Как?! – откладывая “Московский комсомолец”, даже не вскричал, а простонал однажды завлаб Василий Першин, делящий с Павлом Федосеевичем кабинет.
Павел Федосеевич, закатив к потолку глаза, молчаливо и выразительно развёл руками.
Спустя несколько дней после ноябрьской демонстрации, на которую из целого их института ходили, да и то чуть ли не стыдливо таясь, лишь члены партийной ячейки, Павел Федосеевич прочёл в центральных газетах развёрнутые материалы о свершающемся в ГДР. До того по телевидению прошли новостные сюжеты из Восточной Германии: множество людей шумно и суетливо, точно мартышечья стая, карабкались через пограничную стену в Берлине. Диктор, словно прикусывая на каждом слове язык, лаконично сообщил об упразднении разделяющей народ границы.
– Прорвали стену – и хорошо! Теперь и у нас перестройка быстрее пойдёт, – заключил Павел Федосеевич, благостно рассматривая напечатанные фотоснимки.
Азартно увлечённый, как и сын, но не женщиной, а политикой, Павел Федосеевич тоже взял привычку задерживаться допоздна. Вместе с Першиным и ещё несколькими научными работниками из НИИ, он стал ходить на собрания недавно открывшегося клуба. Тот вторничными и пятничными вечерами собирался в конференц-зале педагогического института и название носил воодушевляющее, но простое: “За перестройку!”.
Новый клуб совсем не походил на существовавшие в городе прежде, атмосфера которых, по мнению Павла Федосеевича, изначально была пропитана одной лишь забубённой казёнщиной и скукой. В нём почти всё казалось непривычно и ново.
Необычной была и личность его председателя. Им являлся моложавый преподаватель политэкономии, востроносый, подвижный лицом шатен, носивший редкую в их краях фамилию Винер. Павел Федосеевич, придя на первое собрание, удивился: председателю можно было дать на вид едва ли за тридцать. Ранее ему не доводилось встречать руководителей, столь несолидных годами.
Заседания клуба проводились в форме оживлённых, полных бойкой полемики семинаров. Евгений Винер – знакомясь с новыми участниками, он сразу просил, чтобы к нему обращались только по имени, без отчества – оглашал тему, произносил вступительное, весьма цветистое слово, после чего предлагал высказаться по очереди всем присутствующим.
Темы обсуждались различные, но непременно те, что были на слуху: предстоящий второй съезд народных депутатов, требования Народных фронтов прибалтийских республик, катастрофа Аральского моря, проекты поворота сибирских рек…
Дискуссии проходили с лихорадочной возбуждённостью, но без тяжких, мучительных споров, легко. Всякий выносимый на обсуждение вопрос вызывал в витийствующих участниках семинаров непреодолимое желание лягнуть партийных, номенклатуру, КПСС – точно бы все, приходящие в клуб, испытывали пьянящую радость лишь от того, что обрели здесь возможность прилюдно костерить власть. О чём бы изначально ни шла речь, почти никто из присутствующих не удерживался от колкостей, ехидств и даже прямой брани по адресу “партократов”. Убеждение, что корень всех дефицитов, очередей, жизненных неустройств – партийное дуроломство, жило неистребимое. Оно, словно пароль, превращало сразу в завсегдатая клуба каждого новичка, явившего при всех сходное чувство.
Собиравшиеся в клубе, сами бурля во время собраний, одновременно упивались и бурлением Союза, бурлением мира. Во всём им виделся сокровенный, рвущийся, точно росток сквозь отмирающую шелуху, смысл.
Новости из Восточной Европы от недели к неделе приходили оглушающие. Их, веря и не веря, выуживали из прессы, теленовостей, но чаще и с неизмеримо большим доверием – из репортажей вещавших на Союз иностранных радиостанций, которые отныне совершенно перестали глушить. Иногда кто-нибудь приносил законспектированные на тетрадных листах сообщения радио “Свободы” про Восточную Германию или Польшу и, словно стремящийся поделиться распирающей радостью ребёнок, принимался их зачитывать.
– Глава госбезопасности ГДР подал в отставку… публично просил прощения у народа… – путаясь в корявых, наспех начирканных, неровных строчках, оповещал какой-нибудь благообразный доцент.
Лицо его при этом светилось зачарованной улыбкой, словно у ребёнка, наслаждающегося обвораживающей воображение сказкой.
Винер с удовлетворением подчеркнул:
– Европейцы, заметьте, оказались организованнее, смелее нас. Мы пока только говорим, а они свою номенклатуру уже гонят повсеместно. Что в Берлине, что в Варшаве, что в Праге. Что, безусловно, очень показательно. В этой стране, – Винер скосил большие, влажные глаза в сторону густо заляпанного хлопьями мокрого снега окна, – всегда так было – Европа для неё во всех начинаниях служила маяком.
– Раз уж подцепили от европейцев этот чёртов марксизм, то давайте поучимся и тому, как его изживать, – сострил Першин.
– Пусть только урок преподадут до конца – мы прямо законспектировать готовы…
Зазвучали шутки, смешки.
– Да нет, не все там ещё прозрели, – раздалось вдруг возражение. – Чаушеску вон в Румынии крепко сидит пока. Не сдвинуть прямо.
– Даже заявил недавно, что Дунай скорее потечёт вспять, чем у них там перестройка начнётся, – подзадорил Павел Федосеевич. – Каков?
Винер сложил губы в издевательскую гримасу.
– Комендант турецкого Измаила тоже когда-то поворота Дуная ожидал. Ну-ну… – процедил он, веселя сведущих в истории единомышленников.
– Этот “кондукатор” – такой же невменяемый сталинист, как и тот, албанский… – Першин запнулся, силясь вспомнить фамилию умершего несколько лет назад руководителя Албании, слывшего одиозным диктатором.
– Энвер Ходжа, – подсказал Павел Федосеевич.
– Да, Ходжа этот, тьфу ты, – Першин выговорил фамилию албанского деятеля с омерзением, чуть не плюясь. – Он ведь совершенно полоумный был. День рождения Сталина государственным праздником объявил. И в Албании его до сих пор, представьте, отмечают. До сих пор!
В груди у многих захолонуло. Сталин и связанное с ним давно сделалось для всех олицетворением всего невежественного, бесчеловечного, деспотичного, что только можно было себе вообразить. Имя Сталина, его эпоха вызывали оторопь, дрожь, от тех, кто пробовал его защищать, отшатывались в отвращении, словно верующие от дьяволопоклонника.
– Вот видите, мы ещё, оказывается, сносно живём. Может быть хуже, – заметил с сарказмом близорукий, чуть картавящий инженер в вытянутом на локтях свитере.
С нетерпением ожидали в клубе приближающийся депутатский съезд, который должен был открыться в Москве 12 декабря. С середины ноября до него начинали отсчитывать дни.
Ожидали жизнеопределяющего: совестящих речей академика Сахарова, новых атак “межрегиональной депутатской группы” на КПСС, жёстких заявлений от депутатов из Прибалтики…
– Надо врезать по номенклатуре как следует. Пора! – выразил Винер обуявшую их общую веру.
Верить действительно было во что.
В конце ноября, в Верховном Совете, в крикливых, нервных дебатах определялась повестка грядущего съезда. “Межрегионалы” напористо давили на Совет, добиваясь, чтобы вопрос об отмене шестой статьи союзной конституции, утверждавшей политическое верховенство КПСС в жизни страны, был вынесен на всеобщее голосование делегатов. Переубедить и перекричать всех не удалось. Большинством депутаты постановили проголосовать сначала в Совете – и предложение межрегиональной группы, не набрав трёх голосов, не прошло. Демократы-реформаторы негодовали и горевали, но упразднение шестой статьи не удалось сделать предметом обсуждения всего съезда.
– А может, этих троих за пять минут до голосования силком в туалет утянули? Кто ж его знает? – узнав по радио о провале затеи, бросил в сердцах Першин.
– “Не важно, как проголосовали – важно, как подсчитали”. Ага… Знаем прекрасно, у кого вся эта публика уроки берёт, – улыбался саркастически и недобро Винер. – Мечтать, что номенклатура власть вот так добровольно отдаст – наивность. Что в Верховном Совете, что на съезде большинство депутатов – коммунисты.
– Не уйдут по-хорошему они… нет… Готовятся душить… – колупал ногтем подбородок картавый инженер Райский. – Вон, эта наша дубина Артемьев целый митинг на седьмое устроил. Чуть не к оружию призывал…
– Не отрываясь, говорят, от бумажки, – хмыкнул в горьком ехидстве Павел Федосеевич.
– А по-другому они, тупые партократы, и не умеют. Без бумажки у них ничего не делается, даже репрессии. В тридцать седьмом в каждую область разнарядки спускали: стольких-то врагов народа расстрелять, стольких-то посадить, стольких-то выслать…
– Сейчас, может, тоже уже спускают, – угрюмо предположил Першин. – Поиграют ещё немного в демократию – и всё. Прощай, советская весна!
– Ну нет, как тогда, в Праге, сейчас не выйдет! Народ более не тот, – горячо возразил впервые пришедший на собрание один университетский доцент. – В Москве уже стотысячные митинги против КПСС собираются. Общество не потерпит!
За начавшимся вторым съездом следили, как и за первым – прильнув к радиоприёмникам и телевизорам даже в рабочее время. Первое заседание тонуло в долгой, бесплодной полемике. Упрямые “межрегионалы” вновь озвучили своё предложение по конституционной реформе, обращаясь уже ко всему, в две с лишним тысячи делегатов, съезду. Но его завернули большинством голосов вторично, не сочтя нужным включать в повестку.
Ещё через день всех оглушило сообщение программы “Время”. В ней объявили, что умер народный депутат, давний диссидент-антисоветчик, академик Андрей Сахаров.
XIV
В пятницу 15 декабря в конференц-зале не хватало ни стульев, ни мест. Десяткам людей, многих среди которых Павел Федосеевич тут ранее никогда не встречал, пришлось приволочь из коридора скамьи и даже тумбочки. Но даже и тогда иные, явившиеся к самому началу собрания, остались стоять, затиснутые к стенкам и к углам нахлынувшей массой.
Открывший заседание Винер был лаконичен. Встав, он глухим, трагическим шёпотом призвал всех почтить память умершего академика минутой молчания. Но, упреждая его призыв, люди начали подниматься со стульев, скамеек и тумб сами, застывая в горестном и торжественном безмолвии. Один пожилой, в бежевом пиджаке, человек, перебивая Винера, вскричал отрывисто:
– Это не просто смерть! Это гибель! Гибель!