Пархоменко(Роман) - Иванов Всеволод Вячеславович 42 стр.


— Я батько Максюта, командующий войсками анархии. А ты кто?

И Максюта, с тревогой глядя в странно смеющиеся и сверкающие глаза человека, держащего револьвер, толкнул шофера ногой. Шофер стал было поворачивать пулемет к Пархоменко, но тут Пархоменко сказал:

— Да и я командующий войсками. Только советскими.

И он спустил курок.

Тело Максюты быстро, словно по блоку, поползло на дно машины. От выстрела, от брызнувшей крови у четырех сидевших в машине окаменели руки. Откинув назад головы и стараясь втиснуть их возможно глубже в плечи, вытаращив налитые кровью глаза, они могли следить только за длинным, рельефно выделяющимся дулом револьвера, и только один пулеметчик, рыжий и рябой парень, дернулся наставить пулемет свой на Пархоменко. Получив удар наотмашь в лоб, он выпал из машины, но и тут не успокоился. Крича, что умрет с пулеметом, и стирая рукавом кровь со лба, он лез к своей машине.

Проспект пересекали, с винтовками наперевес, ординарцы. Отталкивая ногой пулеметчика и водя револьвером перед лицом четырех, Пархоменко крикнул бежавшим ординарцам:

— Мне и одинокому хорошо! А вы мотоциклет упустите, дьяволы! В шину бейте. Языка берите, уедут!

Мотоциклет, сделав крутой поворот, уходил. Сидящий позади мотоциклиста беспрерывно оглядывался, не замечая, что у него из портфеля сыплются бумаги. Когда раздались выстрелы, мотоциклет на мгновение остановился и мотоциклист поднял было руки, но сидящий позади него взмахнул револьвером, и мотоциклет свернул в боковую улицу…

Пять часов спустя весь Екатеринослав можно было считать очищенным от григорьевских банд. Произошло это 13 мая 1919 года. И в тот же день советские войска прорвали фронт румынской армии, и через день в противоположной стороне фронта советские войска отбили Луганск у наступавшего генерала Деникина.

Пятнадцатого мая в харьковской газете «Коммунар» напечатали разговор по прямому проводу с особоуполномоченным обороны, командующим екатеринославским фронтом А. Пархоменко. Командующий сообщил подробности о взятии Екатеринослава, об уличных боях, о разгромленных засадах, о пленных, о трофеях — орудиях, пулеметах, винтовках — и коротко закончил свое интервью словами:

«Уничтоженных бандитов — громадное количество. Между прочим убит называвшийся командующим армией Максюта».

Но в газете не были напечатаны другие скромные слова Пархоменко, которые он сказал после занятия города:

«Это что! Самый серьезный фронт — за городом».

И Пархоменко, взяв с собой два орудия, пятьдесят курсантов и сорок сабель, той же ночью отправился в глубокий обход григорьевцев. Всю ночь скакали на тачанках проселками, изредка помогая артиллеристам вытаскивать застревающие в песке орудия, и рано утром увидали перед собой на холме белые квадраты хат в ало-синих утренних рощах. Здесь стояли главные силы григорьевцев.

Пархоменко, дав залп из двух своих орудий, повел в атаку девяносто своих бойцов. Возле школы, на краю села, он увидал артиллерийский обоз с четырьмя орудиями в полной запряжке. Пархоменко с обнаженной саблей, с шапкой, сдвинутой на затылок, подскакал к артиллеристам и, не объясняя ничего, крикнул:

— Поворачивать орудия и бить вдоль улицы! Бегло!

Одному из артиллеристов, показавшемуся самым смышленым, он приказал:

— А ты командуй!

Артиллеристы повиновались. Опустив саблю и поглаживая потную гриву коня, наклонившись вперед и сощурив глаза, Пархоменко наблюдал, как бьют шесть его орудий. Бывший пулеметчик Максюты, тот самый рыжий парень Сенька Макагон, что яростно защищал свой пулемет и был за смелость не только помилован, но и присоединен к бойцам, уничтожающим бандитов, подскакал к Пархоменко и сообщил, что пленных насчитывается уже две роты и что григорьевцы босиком, в нижнем белье, побросав оружие, бегут из села.

Когда Пархоменко вернулся к своему бронепоезду, телеграф сообщил, что Ворошилов взял Кременчуг, что возле Користовки бронепоезд «Коля Руднев» гонит, уничтожая, бронепоезда григорьевцев в их «столицу» — городок Александрию и что от напряженной и бешеной стрельбы у артиллеристов бронепоезда течет из ушей кровь.

Двадцать третьего мая Ворошилов согнал атамана Григорьева с линии железной дороги на проселок, заняв Александрию. Черные и сине-бело-красные знамена григорьевцев свернутыми лежали в бричках. Атаман с небольшим отрядом бежал спасаться в «махновские республики». В одной из бричек, раненный, лежал Штрауб. Он ранен был в бедро, но больше всего болела голова. Вера Николаевна держала эту голову — уже второй раз — на коленях. Скакали молча. Вера Николаевна сидела, стиснув зубы, и с ненавистью думала о том, что ей скажет, очнувшись, Штрауб. Она знала, что он скажет, и ей было скучно. Оттого ли, что убили Максюту, или оттого, что она чувствовала себя одинокой, она велела свернуть к редакции газеты «Набат», где у них были знакомые.

Григорьев же въехал во двор к Махно.

Махно встретил его на крыльце. Он стоял, расслабленно выставив вперед живот, прогнув поясницу и склонив набок голову с длинными волосами, мелкими глазками и зубами. Стараясь не глядеть в лицо Махно, атаман Григорьев вылез из брички и, схлопывая пыль с сапог, подошел к крыльцу.

— Кто против вас шел? — спросил Махно.

— Ворошилов.

Махно, накручивая волосы на палец, спросил:

— А на Екатеринослав кто наступал?

— Наступал Пархоменко, — ответил Григорьев.

— Большой волк вырос, — сказал Махно и, посторонившись, добавил: — Пожалуйте, атаман, в хату, будем совещаться.

Совещание было краткое. Восстановить разговор двух друзей вряд ли кому удастся, — Махно считал вредным давать кому-либо объяснения своих поступков. Только когда на звук выстрела в комнату его вбежал адъютант, он сказал, указывая на труп Григорьева:

— Поспорили, — и пошел к Ламычеву.

Ламычев со дня второго своего приезда в Гуляй-поле, после того как пообедал с Махно, больше его не видал. Терентия Саввича перевели в какую-то кладовую, где хранилась сбруя, и постель его стояла под длинными жердями, на которых висели хомуты. Окон в кладовой не было, но дверь весь день не закрывали, и так как она выходила во двор, то Ламычев видел многое. Видел он и запыленную бричку, из которой вылезал Григорьев, и слышал обрывки рассказов григорьевцев об отступлении. «Кажись, уцелею, — подумал Ламычев, — теперь непременно начнет этот кот заигрывать». И хотя презрение в нем к махновцам не уменьшилось, но с самим Махно теперь ему было даже любопытно побеседовать.

Ламычев сидел на пороге и курил, глядя, как сквозь редкий вечерний туман просвечивали червленые лучи солнца. Зелень в саду тускло блестела, и над зеленью, высоко в небе, стремительно неслись серые тучи с ярко-красными краями, и Ламычев думал, что тучи эти небось несутся аж от самого Черного моря.

Подошел Махно. Закручивая на пальцы волосы, он сказал:

— Мятежник, атаман Григорьев, мною казнен. Есть доказательства, что я подчиняюсь Советской власти? Передай, на каких условиях я получу оружие.

И ушел. Адъютант передал Ламычеву список необходимого Махно оружия, и в тот же день Ламычев вместе со своей командой и кумом Ильей Ивановичем поехал обратно в Харьков.

— Возьми с собой, когда до ветру пойдешь, — сказал Ворошилов, возвращая Ламычеву требование Махно. — От Антанты, видишь, еще не получил оружия, так хочет нас провести. Эх, мне бы на него крепкую бригаду, тогда бы от этого ворона черный пух полетел!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Май и особенно июнь изобиловали изменами. Не говоря уже о скрытой изменнической политике Троцкого, не говоря уже о тех изменах, о которых узнали мы чуть ли не двадцать лет спустя, не говоря уже об атамане Григорьеве, от которого ничего иного и не ждали, — происходили открытые восстания военных частей. Восстала 8-я запасная бригада, ушла к врагу 1-я бригада 5-й Украинской армии, изменил командующий 9-й армии. В июне, наконец, Махно двинул свои орды против советских войск.

Выступлению Махно предшествовали весьма любопытные события. Штрауб, оправившийся от раны, но прихрамывающий и весь покрытый непрерывно зудящими болячками, 2 июня был вызван к Махно. В анархистских газетах шла агитация в связи с предстоявшим съездом крестьян и «всех желающих» из четырех захваченных махновцами уездов. Выдвигалось два основных лозунга — первый, уже известный: «Замена существующей продовольственной политики правильной системой товарообмена», и второй: «Гарантия полной свободы и неприкосновенности всем левым течениям». В тот же день Штрауб, теперь уже редактор газеты «Путь к свободе», напечатал передовую, требующую свержения «комиссародержавия и однобоких большевистских Советов». Написана была статья резко, с погромными выпадами против евреев, и Штрауб немного опасался, как бы Махно не рассердился, что он призывает к восстанию раньше времени. Последнее время Махно, в особенности после убийства Григорьева, внушал Штраубу очень тяжелое и гнетущее чувство.

Махно сидел, положив локти на стол и склонив голову на руки так, что длинные липкие волосы его почти лежали на белой скатерти. Он спросил не здороваясь:

— Ты знаком с Быковым?

— Знаком, — крайне удивленный этим вопросом, ответил Штрауб.

— Пошли ему телеграмму, что шестого июня мы открываем наш четвертый съезд.

Он взял клок волос, потер их в пальцах, и на всю комнату послышался шелест, будто волосы у него были толстые, как проволока. Помолчав, он сказал:

— Вот и все. Уходи.

Из этого разговора Штрауб понял, что он отброшен куда-то в угол поля, откуда трудно разглядеть игру, происходящую на поле. Он не считал себя виновным, просто — ослабело государство, которое им владело, а не ослабей оно, ему довелось бы участвовать в схватке посредине поля. Но оттого, что он был отброшен к стороне, интерес игры не уменьшался, а, наоборот, увеличивался, и с чрезвычайно томительным чувством любопытства и ожидания Штрауб послал телеграмму Быкову. Два дня ответа не было. Видимо, игроки совещались, летели во все стороны шифры, скакали курьеры, запрашивались столицы. И чем дольше это тянулось, тем сильнейшее отвращение чувствовал Штрауб к этой мазанке, в которой он жил, к этим огаркам, при свете которых он вынужден был писать статьи о прелестях анархии, к этим бесчисленным клопам и тараканам и даже к Вере Николаевне, которая в последнее время усвоила чрезвычайно пренебрежительный тон по отношению к нему.

Четвертого ночью пришел ответ. Быков телеграфировал кратко: «Распоряжение отдано». — «А какое распоряжение, кому?» — думал Штрауб. Но он вскоре узнал все. Пришел встревоженный сотрудник газеты и сказал:

— Получено распоряжение от Троцкого: четвертый съезд анархистов категорически запрещается. Как это понять?

— Наверное, сейчас Махно вырабатывает директивы, — ответил Штрауб, продолжая писать статью. Но про себя он уже говорил, что все понятно. Вот он, ответ, тот ответ, на который еще в Киеве накануне занятия его большевиками намекал Быков: то есть что Троцкий — тоже агент. Этим распоряжением он дает сигнал к выступлению махновцев, намекая, что развал, осуществляемый ставленниками Троцкого в советской армии на румынском и галицийском фронтах, завершен и что, если ударить сейчас этим армиям в спину, они стремительно покатятся обратно.

Так оно и случилось. Махно выступил 6 июня, и почти одновременно с ним на Одессу и Екатеринослав кинулся генерал Шкуро. Под Одессой восстали немецкие колонисты.

На другой день, после того как было получено сообщение о восстании немецких колонистов, Вере Николаевне принесли торт от Махно, а Штрауб получил в подарок желтый кожаный чемодан, в котором лежало два отреза тонкого сукна защитного цвета, несколько отрезов шелку и кольт с патронами. Штрауб, потирая руки, ходил по комнате и, смеясь, поглядывал на торт. Это был обыкновенный, белый с розовым, торт, мягкий, квадратный, и руки у Веры Николаевны были уже липкие. Липкие были и губы. Она сидела, сузив глаза, причмокивая губами от удовольствия, и все эти сладкие ее движения и взгляды уже казались не столь противными.

— Все-таки странно получить в подарок торт от анархистов, — проговорил, улыбаясь, Штрауб. — Ты не находишь, Вера?

— И анархисты — люди, — ответила наставительно Вера Николаевна.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Войска Деникина приближались к Харькову. Уже передавали, что по Белгородскому шоссе белогвардейцы пытались проскочить на Сумскую улицу.

Пархоменко, чрезвычайный комендант и начальник гарнизона Харькова, формировал и отправлял на фронт один батальон за другим. Когда он узнал, что белые лезут в город, он составил особый батальон исключительно из стойких и испытанных донецких рабочих. Прикрывая батальон двумя броневиками и сам строча из пулемета с легковой машины, он вывел бойцов на Белгородское шоссе и погнал белых. Темнота помешала дальнейшему наступлению. Разведке же мешало то, что у Пархоменко было мало кавалерии.

— Главное, вредят нам по части коня, — сказал он, возвращаясь со своим батальоном в город. — Заметьте, что все прорывы в последнее время в наших войсках белые сделали конницей.

На другой день Пархоменко был назначен командующим всеми харьковскими войсками. Начальником штаба к нему прислали маститого военспеца, бывшего генерала Чернякова. Когда Пархоменко увидал эту степенную походку человека, никуда не спешащего и оттого весьма уважающего себя, он сказал:

— Коня мне надо, а не начальника штаба!

К вечеру начальник штаба уже перебежал к белым. Это произошло 24 июня, а утром на следующий день, обогнув фланги сопротивлявшихся, две дивизии деникинцев ворвались в Харьков. Пархоменко выстроил свой батальон и уцелевших курсантов из школы червонных старшин и сказал:

— Кругом измена, товарищи. Кто-то бьет нас под самое сердце. Караулил внутри наш город один полк, а сегодня ночью заявляет, что не только на фронт, но даже и в караулы не пойдет. У меня язык, товарищи, не поворачивается сказать название этого полка…

Он помолчал, теребя пальцами фуражку. Он уже давно не брился, у него отросла борода, а глаза его глубоко ввалились. Батальон и курсанты молчали. Всем было известно, что Пархоменко утром приехал в этот полк со своим маленьким сыном Ваней, выстроил полк перед казармами, вышел к нему вместе с сыном и сказал: «Не боюсь я вас, трусов, и вот сына с собой не побоялся привести. Я один и, однако, приказываю вам разоружиться». Полк стоял растерянно, тогда он велел полку сложить оружие, погрузил оружие на подводы и, уходя, сказал: «Полк с этого дня расформирован, а вы подохнете, предатели».

Пархоменко продолжал говорить:

— Белые почти на соседнем дворе, товарищи. Кто хочет со мной сделать большой марш по тылам, прошу поднять руку. — Он сосчитал руки и добавил с удовольствием: — Предложение товарища Пархоменко принято единогласно.

А к моменту выхода из Харькова вокруг Пархоменко стоял отряд вооруженных партийных и профсоюзных работников, 1-й Мелитопольский полк, отряд моряков, отряд харьковского саперного батальона, а из арткурсов были сформированы две легкие и одна гаубичная батареи, всего около двух тысяч бойцов.

Части шли проселками, среди бархатисто-матовых золотых хлебов. Хлеба стояли неубранные. Они уныло звенели колосьями, и, казалось, слышно было, как сыплется из них зерно. На втором переходе разведчики сообщили, что наперерез батальону, в котором находился Пархоменко, движется большой отряд белоказаков, чуть ли не полк.

— Надо их встретить организованно, — сказал Пархоменко.

И он указал на хлеба:

— Залезайте, товарищи.

Он залег по одну сторону дороги с тремя пулеметами, а по другую сторону дороги, тоже с пулеметами и с другой половиной батальона, залег Ламычев.

Белоказаки ехали осторожно, часто приподнимаясь на стременах и поглядывая по сторонам. Но перед ними лежала ровная мирная нива, чуть колеблемая ветром. Узкие тени облаков бежали по ней, и когда тень набегала на отряд, сильно пахло созревшей травой.

Когда, по мнению Пархоменко, перед его глазами показалась середина отряда, то есть когда он увидал штаб, он кинул вверх фуражку.

Сначала ударил один пулемет, затем подхватили другие. Всадники заметались, кони их вздыбились и кинулись в хлеба. Встречая выпрыгивающих из пшеницы людей, кони пугались еще больше. Всадники падали, не пытаясь бежать. Отряд был уничтожен целиком. Пархоменко захватил обозы, снаряды, пулеметы, а главное — коней.

— Мы у коня сейчас самые покорные слуги должны быть, — сказал он.

Слава — как знамя. Когда соседние, тоже идущие по тылам части узнали о разгроме дроздовцев, они немедленно повернули к Пархоменко. Всех подошедших он свел в две бригады, организовал особый пехотный полк и кавалерийскую бригаду, командование которой передал Ламычеву.

— Да я же больной человек, — сказал Ламычев, чрезвычайно довольный назначением, — у меня не иначе как мигрень.

— Доведешь до Богодухова.

— До Богодухова, конечно, доведу. Только политкомов надо назначить, у теперешнего бойца техника войны заскорузлая.

Назад Дальше