Богодухов заняли после короткого боя, но уже во время боя стало известно, что к Богодухову идут лучшие корниловские и дроздовские полки. После боя, когда отогнали дроздовцев — пехотные офицерские полки, Пархоменко созвал командиров.
В избе было душно, стаями летали мухи. Пархоменко косился на простенок, где висело исцарапанное зеркало, по краям оклеенное бумажками от конфет. Это зеркало отражало — видимо, с возможной добросовестностью — коричневую бороду и запухшие от недосыпанья глаза. Пархоменко говорил:
— Что же, товарищи, фронт открывать? Распоряжений от командующего группой нет. У него самого, как я сейчас узнал, начштаба и командир артиллерийского дивизиона сбежали. Хвастаться не будем, из нашей сводной части тоже кое-какие спецы убежали.
— Выдадут наше расположение, — сказал Ламычев. — Ясно, зачем бегут. Надо белых бить по черепу.
— По-моему, тоже: надо ударить. Ударить, а потом выйти из Богодухова. У белых почтение к нам возникнет, а мы тем временем силы соберем. Подписываю наступление под полную свою ответственность.
Дрались яростно. Когда деникинцы подтянули свежие резервы и пустили их в бой, прикрывая аэропланами и тремя бронепоездами, Пархоменко начал пятиться. Пятился он медленно, упорно, наблюдая с удовлетворением, что по всем дорогам лежат убитые белогвардейцы. И в сообщении командующему группой он написал: «Таковых офицеров встретили много, и даже столкнули в канаву двух дохлых полковников».
Отступали медленно; где было нужно, части умело останавливали противника на достаточное время. Так дошли до станции Кириковка, где выровняли фронт. Здесь оборонялись больше месяца и отступили только тогда, когда белые подвели подавляющие силы и много бронепоездов.
Неподалеку от Сум есть станция Басы. Части уже отступили, покинув эту станцию. Пархоменко, прикрывавший отход на легковой машине с пулеметом, поровнялся с домиками станции. Был он в брезентовом плаще, запыленный — и не разглядишь толком, кто такой. Начальник станции выскочил на крыльцо, вытянулся и начал рапорт:
— Ваше высокоблагородие! Красные только что прошли, тут остались…
Пархоменко легонько ударил его саблей по голове плашмя и сказал:
— Во дура, и радоваться-то не умеет вовремя.
В Сумах ему сообщили, что к станции подходит поезд Троцкого.
— Ну, этот половчей, — хмуро в усы пробормотал Пархоменко, — этот, кажись, рапортует другим способом…
И он не пошел встречать поезд, а явился, когда салон-вагоны и подтянутые раскормленные адъютанты уже час стояли на станции Сумы.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Наглая трусость, сопровождаемая отвратительным самообожанием, когда все человечество рассматривается, как зеркало, которое можно разбить, если рожа выходит кривой; умение легко скользить по поверхности знаний, как на коньках по льду; такая неудержимая страсть к позированию, которая заставляет даже спать в позе, готовой для памятника; щегольская ложь и хвастовство весьма хитрого свойства, по которому все поступки людей проистекают будто бы из того, что он предсказал или что он сделал, — вот слабый контур того образа, который так тщательно был прикрыт румянами и гримом охранок всего мира, что лишь последующее десятилетие и потоки крови, пролитые этим подлецом, открыли народам подлинную хищную сущность предателя из предателей — Троцкого.
В те времена, о которых мы рассказываем, эта сущность изменника Троцкого, тщательно им и его помощниками замаскированная и прикрытая псевдореволюционными фразами, только разве предчувствовалась. Да и те, кто предчувствовал, стеснялись называть свое ощущение настоящим именем, зачастую говоря: «По-видимому, у меня к нему личная антипатия». Иные же, видя плачевные результаты распоряжений Троцкого, считали, что он как штатский плохо разбирается в военных делах, а советующие ему военспецы ни на что не годны. Третьи считали Троцкого легкомысленным говоруном, взявшимся не за свое дело, и что лучше бы ему отойти от командования войсками.
Как бы то ни было, Пархоменко, перебирая в памяти все, случившееся на фронтах в последние два месяца, со злобою смотрел на салон-вагоны, выскобленные, подчищенные, цвета слабого ультрамарина, на снующих военспецов. «Одно то, что вагоны такие, — безобразие! — думал Пархоменко. — Страна голодает, холодает, люди не емши в поход идут, возле станков с голоду валятся, а он!.. Безобразие!»
Повар, высунувшись из окна вагона-ресторана в своем белом колпаке, кричал коменданту станции:
— Вам же заказана на три часа рыба!
Комендант, седой, только что выписавшийся из лазарета и назначенный несколько дней назад, стоял перед окном вытянувшись и, не имея сил перекричать повара, только водил губами. Пархоменко дотронулся до его плеча и сказал:
— Ступай в комендантскую. А с этим я сам поговорю. — И, поднеся к лицу повара кулак, сказал: — Вот тебе осетер!
Из вагона вышел в сопровождении адъютантов Троцкий. Так как было жарко, то по ступенькам вслед за свитой бежал, вихляя задом, какой-то канцелярист. Он нес стаканы на подносе и несколько бутылок нарзана. На площадке мелькнуло лицо Быкова и при виде Пархоменко скрылось. «Только этого тут не хватало», — подумал Пархоменко.
Пархоменко, как и во все последние дни, и сейчас думал о коне. Он хотел начать с того, что армия идет, держась за линию железной дороги, как слепой за забор. Армии необходим конь! Но, увидав бутылку нарзана, из которой поднимались пузырьки, и молодого розового канцеляриста, который подобострастно подавал бутылку и стакан, Пархоменко подумал, что говорить о коне бесполезно. Он начал рассказом о предателях, беспрерывно выдававших расположение наших войск.
Троцкий прервал его и стал бранить беспорядки на фронте, в особенности напирая на роль комиссаров-коммунистов, которые будто бы больше всего виноваты были в этих беспорядках.
— Подобных комиссаров нужно расстреливать на месте!
Пархоменко посмотрел хмуро ему в лицо и раздельно, как бы намекая на далекую, но предчувствуемую разгадку позорного отступления армии, сказал:
— Какой же может быть порядок, если поминутно меняют командиров и шлют к нам в начальники штабов изменников?
В глазах Пархоменко было не только нечто озорное и презрительное, но можно было прочесть такое, что говорило: «Сколько ты ни притворяйся, каким ты металлическим голосом ни кричи, как ты ни старайся показать себя сторонником народа, все равно я вижу то, чего ты боишься больше всего». И чем дальше Троцкий приглядывался к этим глазам, тем он делался беспокойнее. Под каким-то предлогом прервав Пархоменко, он ушел в вагон. Высокий, в запыленном плаще человек со сверкающими едкими глазами остался на перроне. Вышел адъютант и потребовал, чтобы прибывших везли на ахтырский участок.
— Место опасное, дорога песчаная, — сказал с еле уловимой усмешкой Пархоменко.
Адъютант повторил свое требование.
Пархоменко подал две машины. Машины эти он велел загрузить посильнее, и, когда машины приближались к Ахтырке и поднимались, почти буксуя, по песчаному яру, он на крутом повороте, где линия твердой глины и слой рыхлого песку почти сливались, спокойно сказал:
— Я ж говорил, что место опасное. А вон и белые скачут, — добавил он, увидав разъезд своих кавалеристов.
От испуга у шофера дрогнула рука, он чуть повернул машину, и с твердого грунта она скатилась в песок, как и ожидал Пархоменко, и глубоко застряла. Пассажиры выскочили и с редкой энергией стали помогать шоферу.
Пархоменко поднялся на бугор. Разъезд удалялся. Пархоменко посмотрел вниз, туда, где, помогая старательно своей свите, выталкивал из песка машину Троцкий. Подумав: «Черт вас разберет, кто из вас не прочь дождаться здесь белых, а кому еще рано!» — Пархоменко подошел и с такой злостью толкнул плечом машину, что она мгновенно выскочила из песка.
Вернувшись в салон-вагон, прибывшие тотчас же отдали приказ: «Поезду идти обратно». О Пархоменко было сказано:
— Он болен. Жалко, если пропадет такая сила.
И этого было достаточно. Кто-то записал, кто-то куда-то доложил, чтобы внесли в протокол, кто-то подыскал болезнь, и так как над болезнью долго не задумывались, то написали: «По малярии и переутомлению отправить на излечение в далекий тыл».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Штаб Пархоменко находился в селе Тростянец, ближе к Ахтырке, чем к Сумам. Выехал Пархоменко из Сум поздно ночью, злой, обиженный. Никогда не жаловавшийся, он все же сказал Ламычеву:
— Кажись, повоевали мы, Терентий Саввич. Сдавай оружие.
Свет фар показал группу вооруженных людей, которая поспешно свернула с дороги. Пархоменко остановил машину против вооруженных и спросил:
— Куда идете?
Вооруженные стояли молча. Пархоменко узнал их и стал называть каждого красноармейца по фамилии, а затем насмешливо спросил:
— Может быть, вы на зайцев охотиться пошли? Или винтовки нужны заместо удилища? Или вы думаете, что деникинцы к нам в тыл пролезли, а вам геройства на фронте не хватает, вы и пошли нас спасать?
— Выходит нехорошо, — сказал с усилием один из красноармейцев.
— Зачем нехорошо? Я вас дезертирами, заметьте, не назвал. Дайте-ка винтовки. — Он сложил винтовки возле машины, вынул из них затворы и сказал: — Ну, так вот, чтобы через два часа быть у меня, в Тростянце. А патроны и винтовки сами несите, я вам не дурак в машине их возить.
Машина прошла метров пятьсот и остановилась: лопнула камера. Шофер заклеил камеру и стал ее накачивать. Дезертиры догнали машину. Тот, который говорил «нехорошо», изъявил желание покачать — и качал он усердно. Пархоменко достал затвор и, передавая ему, сказал:
— Даю один на всех. До свиданья, ребята.
Сотни через три метров опять машина остановилась. Дезертиры подбежали уже рысью, и качало посменно несколько человек. Пархоменко дал им теперь еще два затвора и отъехал хохоча:
— Этак до Тростянца вы у меня не только все затворы, и остальное оружие выработаете.
Утром доложили, что все дезертиры явились в полк. Пархоменко сказал:
— Ребята в сущности хорошие, воевать стремятся, но какая их смелости мера, если командование — сплошной салон-вагон! Не хочешь, да побежишь. Сумятица, толкотня, тьфу!
И огорчал Ламычев. На станциях и в селах уже начался тиф. А Ламычев подошел к кадке, чтобы напиться, зачерпнул и затем, тревожно глядя на Пархоменко, сказал:
— У меня что-то вода противная, Александр Яковлевич.
К обеду, когда приехали в Сумы, один из красноармейцев, в тифозном бреду, с протянутыми вперед руками кинулся на паровоз: его зарезало. Часа через два слег Ламычев, причем слег он не в вагон поезда, куда грузились штаб и орудия, а лег в пшеницу, недалеко от насыпи. Пархоменко с трудом нашел его.
— Душно?
— Говорить не могу, Александр Яковлевич, во всем теле какой-то сквозняк. Не меси тесто, Александр Яковлевич, все равно из меня калача не испечешь…
Пархоменко положил его себе на плечи и внес в свою теплушку. Здесь ординарец вручил телеграмму. Троцкий приказывал, по болезни Пархоменко, сдать командование такому-то и получить путевку в глубокий тыл. «Вот Терентию легче, — подумал Пархоменко, глядя на Ламычева, — он за бред все это принять может, а я-то здоров».
В одной из теплушек, среди семей, эвакуированных из Харькова, находились его дети и Харитина Григорьевна. Пархоменко пошел к ним.
— Прибыли, а теперь отбывать придется.
— Да, прибыли, — ответила Харитина Григорьевна. — Думали у тебя отдохнуть, а тут и тебя жмут.
— Когда-нибудь и мы будем жать.
Он улыбнулся.
— А пока крепче держись за стенки, я с вами тоже отступаю. Ехать будем быстро.
Дали второй звонок. Пархоменко, еще раньше предупредивший машиниста, чтобы эшелон с семьями шел в порядке, направился узнать, все ли на паровозе готово. Оказалось, что машинист от испуга перед канонадой, которая приближалась к Сумам, забыл набрать воды. Тогда Пархоменко, взяв запасный паровоз, сам сделал прицепку, посадил на него машиниста, налил воды и только что собрался идти давать третий звонок, как послышался вязкий и долгий взрыв. Это взорвали мост перед Сумами, чтобы задержать белых. Прежде о подобных взрывах всегда предупреждали, а сейчас не только не были предупреждены части, но не был предупрежден и командующий. На вокзале поднялась паника. Толпа металась из стороны в сторону, боясь даже садиться в вагоны. Пархоменко вскочил на подножку вагона и крикнул, покрывая могучим своим голосом вопли толпы:
— Товарищи, да вы вглядитесь: белые-то мимо бьют! Они хуже вас растерялись. А потом послушайте-ка, что в вагоне ребятишки поют.
Снаряды действительно падали то налево от станции, то направо. В промежутке между взрывами снарядов из вагонов доносилось пение ребятишек:
С большим трудом удалось выпустить эшелоны по порядку. Последним уходил тот, в котором ехала семья Пархоменко. Перед отходом эшелона Пархоменко прицепил вагон к оставшемуся без состава паровозу и пустил этот паровоз в упор на неприятеля. Паровоз, так же как год с лишним на Лихой, ударился в развороченную взрывом ферму и упал набок, заградив собою и вагоном всю линию.
Пархоменко сдал командование на станции Ворожба.
Сердитый, вернулся он в теплушку.
— А ты на самом деле не болен? — сказала ему Харитина Григорьевна. — Смотри, какой темный и тощий. Почки у тебя не ноют?
— Болен? — сказал Пархоменко. — Я еще покажу, как я болен.
Через два-три пролета от Ворожбы остановились они на станции Коренево, чтобы взять путевку для дальнейшего следования. Вся станция и даже площадь перед ней битком были набиты красноармейцами.
— Что-то войска чересчур много, — сказал Пархоменко и, сняв свою кожаную тужурку, надел дождевичок и кепку, пошел проверять «народное состояние».
Вернулся он скоро.
— Дезертиры. Не меньше тысячи, и все с оружием.
Помолчав, он сказал ординарцу:
— Знаешь что, Лукьян? Это они с нашего сумского направления убежали. Требуется их всех разоружить.
— Да как же это мы сделаем? — сказал ординарец. — Ординарцев трое осталось, да больной Ламычев, да ты, да жена твоя, да парнишки.
Пархоменко встал.
— Пойду пощупаю, что тут за Чека и какая тут местная власть. Уговорю ее навстречу нам пойти.
И точно: уговорил. Вокруг станции кое-где поставили караулы. Пархоменко пришел в вагон и сказал своим ординарцам-шоферам:
— Вам придется сражаться.
— Давай, — ответили ординарцы.
— Выходите на станцию. Я надену тужурку, прицеплю револьвер и пойду по перрону. А вы, как только увидите меня, отдавайте честь да вытягивайтесь почтительней.
Шоферы вышли на перрон и стали прогуливаться.
Пархоменко идет к ним навстречу.
Шоферы щелкнули каблуками и отдали честь.
Дезертиры лежат на полу, положив головы на шинели, а шинели на винтовки. Смотрят: один честь отдал, другой, третий. Пробежал красноармеец из Чека и тоже вытянулся. Идет начальник станции — и тоже во фронт. «Фу ты, леший, — думают дезертиры, — здоровое начальство какое-то приехало».
А начальство, высокое и худое, с выцветшими на солнце бровями, с загорелым темным лицом, подходит и спрашивает:
— Что это за народ?
Дезертиры для почтения сели. Но молчат.
— Это что за войско? — более строгим голосом говорит начальство.
Дезертиры теперь уже встали. Но молчат они по-прежнему.
Пархоменко подзывает шоферов-ординарцев:
— Документы у присутствующих на станций проверены?
— Никак нет, — громко отвечает ординарец.
— Что такое? Идут части, и с непроверенными документами. Проверить!
— Так точно.
Толпа дезертиров медленно плывет со станции на площадь. А переулки возле площади уже оцеплены охраной Чека, хотя охраны этой всего пять человек. Дезертиры встревожились: охрана, честь отдают, ясно — большое начальство.