Пархоменко(Роман) - Иванов Всеволод Вячеславович 52 стр.


После девушки посетили двух белогвардейских офицеров, работавших кочегарами на Данишевском заводе, который использует житомирские железные руды. Молодые люди показались Штраубу смышлеными, а их кочегарская работа — очень нужной: можно будет в тылу противника поставить их кочегарами на какой-нибудь паровоз…

Штрауб оживился. Вялость исчезла…

— А вот это наша знаменитая школа подрывников, — сказал Барнацкий. — Ривелен осмотрел ее подробно и одобрил.

Школу окружал большой заросший бурьяном пустырь. Инструктор инженер-подрывник показал многие весьма любопытные вещи, в том числе подрывные трубки, сделанные в виде хлебных лепешек, небольшие мины, вделанные в колеса для телег или в самовары. Все эти взрывчатые снаряды имитировали крестьянскую или мещанскую утварь и казались такими простыми и скромными. Под конец инженер показал склянки с бактериями, привезенные Ривеленом. Цветков, морщась и махая крупными, потрескавшимися от земли руками, начал убеждать вдруг Барнацкого, что напрасно подрывников учат вместе. Нужно учить поодиночке!

— Вас вот учили в одиночку, а что толку? — грубо сказал Барнацкий. — Пошли в тюрьму. Нас ждут.

Тюрьма была переполнена так, что не нашлось ни одной одиночной камеры, где бы можно было вести разговор с арестованными. Даже квартира смотрителя была занята, и он жил в городе. Поэтому решили осмотреть арестованных бегло, с тем чтобы выбрать тех, с которыми следовало говорить отдельно.

В обычное время тюрьма вмещала триста — четыреста арестантов. Сейчас в ней сидело не менее двух с половиной тысяч. Заключенные лежали, тесно прижавшись друг к другу, заполняя двойные и тройные нары и пол. Те, которые считались менее важными преступниками, лежали связанные или скованные на соломе, прямо под открытым небом, заполняя весь двор тюрьмы. Пахло грязным человеческим телом и еще какой-то острой и отвратительной вонью, от которой мутило в голове.

— Тут и гулять негде, — сказал Штрауб смотрителю тюрьмы.

— А зачем им гулять, пане? Они уже нагулялись. Остается последняя прогулка, так они на нее не спешат, пане.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Пробравшись сквозь коридор, наполненный больными, которые стонали на полу, Штрауб остановился на пороге и осмотрел тюрьму. Она была такая же, как и остальные, — тусклая и вонючая. «Очень интересно», — услышал он за собой шепот Веры Николаевны. И он подумал: «Эта женщина начинает действовать мне на нервы. Что она начала изображать из себя какую-то Марию Медичи?»

Смотритель тюрьмы громко спросил:

— Пришла комиссия. Есть претензии?

Штрауб тех, кто говорил смело или жаловался, выслушивал нехотя, прерывая на середине фразы: «Подайте письменное заявление», но тех, кто низко кланялся или у кого можно было заметить испуг, он записывал.

Так отобрали человек сто. Пока в канцелярии пили чай, отобранных, по списку Штрауба, под разными предлогами, повели в город. Понурые фигуры шли, как-то особенно болезненно ступая на пятки, должно быть уже отвыкнув ходить.

Смотритель бормотал Барнацкому:

— Плохо, пане Барнацкий! Надо их стрелять, а вы не распоряжаетесь. Врачей у нас нет, а они могут тиф перенести в армию. Вы сами из «Шляхты смерти», и знаете, что иногда смерть надо и поторопить.

— Поторопим, пан смотритель.

— Поторопим, но когда?

— Когда, когда? Вот этих, которых увели, просмотрим, а остальных можно и… в общем, даю слово, что не задержу, пан смотритель.

Первый разговор произошел с маленьким пареньком — видимо, больным чахоткой, с ввалившимися серыми глазами и большим узким ртом. Паренек служил писарем в житомирском военном комиссариате.

— Партийный? — спросил его Штрауб.

— Партийный, — ответил тот жиденьким тенорком, явно робея и больше всего, пожалуй, трепеща, что дальше совсем оробеет.

— Хочешь искупить свою вину?

— Да никакой и вины-то нет. — И он пожал худенькими плечами. Рубаха подмышкой рваная, и сквозь прореху видно грязное, изъеденное насекомыми тело.

Барнацкий коротко, насколько он мог вразумительно, изложил пареньку, чего от него хотят. Паренек научится взрывать, его выпустят, переведут через фронт, и он опять будет состоять в партии, а затем, когда ему укажут, в нужный момент он взорвет нужный объект. Только и всего. Паренек дал договорить Барнацкому до конца, вздохнул и сказал, разводя руками:

— Никак это невозможно, гражданин.

— Почему?

— Характер у меня неподходящий.

— Характер укрепим.

Паренек помотал головой и, как бы ища мысленно какой-нибудь лазейки и так и не найдя ее, замолчал.

Штрауб глядел на его острый, выдающийся вперед костлявый подбородок, и ему казалось, что из этого паренька, если его поднаправить как следует, выйдет приличный подрывник. Паренек сплюнул, растер босой ногой плевок, в котором отчетливо видны были кровавые жилки, и застенчиво проговорил:

— Никак не получится.

— Семья есть?

— Мамаша, две сестры. Из себя я холост, — добавил паренек. — Девки не гонятся, а мне за ними гоняться дыхание не позволяет.

— В случае отказа расстреляем не только тебя, но и семье твоей грозит опасность, — сказал Барнацкий.

На щеках паренька показались два розовых пятна. Они постепенно росли, поднимаясь к скулам. Он опять сплюнул и сказал:

— Никак невозможно. Да и присягу я давал все-таки. — Он вытянул вперед бледную тощую руку и сказал: — Не волнуйте вы себя, гражданин, не уговаривайте. Ну что поделаешь, если не получается!

Барнацкий постучал карандашом о стол. Бережно отодвинув зеленую с помпошками портьеру, вошел рослый жандарм, моргая напряженными глазами и вытянув вперед губы. Барнацкий велел увести арестанта и привести следующего.

Следующий — медленно шагавший крестьянин в длинном измятом пиджаке домашней работы — вошел, подозрительно оглядываясь. Он председательствовал когда-то в сельисполкоме поблизости от Житомира и в списках контрразведки числился коммунистом, хотя и отрицал это. Сейчас его, видимо, заботило, поймут ли его допрашивающие, так как допрашивали редко и прошлый раз его не поняли, и еще его заботило, что у него нет гребешка причесать волосы, а он считал, что в присутственных местах нужно ходить причесанным. Мужик он был хозяйственный и в председатели пошел лишь потому, что думал получить лучший земельный участок и вспахать пашню машиной, какие он видел в Германии, где был в плену и откуда бежал, тоскуя по земле и семье. Сидя в тюрьме, он узнал, что поляки возвращают землю помещикам, что работают такие комиссии, и сейчас, думая о допросе, он надеялся узнать что-нибудь о работе этих комиссий. Особенно ему хотелось узнать, какую же часть урожая с поля, которое он вспахал, удастся ему получить.

Внимательно выслушав вопрос Барнацкого и ничего не поняв, он обратил к Штраубу свое лицо. Худая, покрытая редкими волосами голова Штрауба внушала ему доверие, и он подумал: «Адвокат, должно, и сообразный, вон как прямо сидит, все замечает». И он сказал:

— Никого силой участок свой пахать я не заставлял. Поступал по справедливости. Своей семьей пахал. Мой пот на нем взошел, и от своего пота отделять помещику мы не согласны. — И он торжествующе и задорно оглядел комнату, как бы выжидая, что выйдет кто-то и будет с ним торговаться.

— Вопрос тоже идет о земле, но совсем по-другому, — сказал Штрауб. — Ты грамотный?

— Подпишем, если что понадобится, — ответил мужик и, видя, что его плохо понимают, повторил Штраубу, что он засеял поле своим зерном, которое выменял на последние тряпки, оставив жену с одной юбкой и отдав дедовские еще две подушки и перину. — Ничего в доме не осталось, а тут на тебе: отдавай землю помещику.

Он сжал руку в кулак и вежливо добавил, чтобы не сердить господ:

— Землю взяли, отдать никак нельзя.

Тогда, подлаживаясь под мысли мужика, Штрауб сказал:

— Ты эту землю навсегда получить сможешь.

— Как же так? — подозрительно глядя на Штрауба, спросил мужик.

— Заработать ее.

— Работали века, а все снег да веха, — сказал, ухмыляясь, мужик.

— Ты ведь был в саперах?

— На германской-то? Был. Георгию имею да за бегство из плена медаль, — сказал мужик, выпячивая грудь.

— Так вот, теперь ты берешься за то же самое дело, только мы тебя подучим немного… — И Штрауб объяснил мужику, сколько он проучится, какое ему положат жалованье и что от него потребуется.

Мужик, переминаясь с ноги на ногу, посмотрел на портьеру, которая слегка покачивалась от движения его тела.

— Через восемь месяцев, выходит, выкуплю участок, ваше благородие?

— Если отличишься, то и раньше выкупишь.

— Как же отличиться-то?

— Или мост взорвешь, или завод, например. За отличие заплатим особо.

— Лихо, — сказал мужик, хлопнув себя руками по ляжкам. — Лихой, прямо скажу, заработок. Ведь если я в бурмистры поступлю, так и то не столько заработаю.

— Где заработать, — рассмеялся Барнацкий, радуясь оживлению мужика.

— Лихо, лихо. — Мужик подумал и добавил: — Баба-то довольнешенька останется: сел хозяин в тюрьму мужиком, а вернулся помещиком. Ишь ты, лихая жизнь.

Но тут лицо его остыло. Он посмотрел подозрительно на сидевших за столом и, взяв руки по швам, безразлично, по-солдатски сказал:

— Лихая жизнь.

— Стало быть, согласен? — спросил Штрауб.

Мужик сощурил глаза, усмехнулся и спросил:

— На что согласен?

— На учение.

— Учиться, как родину продавать ляху? — Он покачал головой. — На это моего согласия не будет.

— Да ведь радовался же, дурак! — крикнул Штрауб.

— Забавлялся, верно. На то мы и мужики, глупые, значит. Пока там в точности разглядишь да поймешь! А чтобы кругом сказать, то есть родину продавать, этому мы согласиться не можем.

— Помирать, значит, согласны? — фыркая от раздражения, спросил Барнацкий.

— На все бог, ваше благородие. Выйдет — помрем, а только ни земли, ни родины нашей, слава тебе господи, — и мужик перекрестился, — помещику больше не иметь. Оружие-то в наших руках.

— Да где оно? Покажи!

Мужик прищурился и сказал:

— Чего показывать, хвастаться. И сам видишь.

Барнацкий постучал карандашом. Мужика увели. Барнацкий, видимо сконфуженный, чертил какие-то завитушки на бумаге и третьему заключенному, пожилому рабочему с каменоломен, вытесывавшему там плиты для лестниц, вопросов не задавал, предоставив это Штраубу. Допрос рабочего оказался очень коротким. Когда Штрауб, как и всем, рассказал, в чем дело и что от него требуется, рабочий побледнел и, хромая (ему при аресте вывихнули ногу), подошел к Штраубу и сказал в лицо:

— Сволочи вы. Суки! — добавил он громко и нетерпеливо, словно боясь, что не поймут его.

Окно канцелярии выходило во двор. Несколько кустов жасмина у забора пахли так сильно, что запах, перейдя двор, казалось, только увеличивался от этого, заполняя комнату. Штрауб закрыл окно. Когда он вернулся от окна, ввели четвертого заключенного.

К ночи из сотни допрошенных удалось записать в школу только троих, да и те, как думал Штрауб, записались потому, что испугались ругани Барнацкого и, сделав вид, будто согласились, на самом деле решили при первом случае бежать из школы. Штрауб устал и чувствовал себя разбитым. Он с раздражением думал о посещении тюрьмы и мысли, которыми он был занят в тюрьме, что эти две с половиной тысячи слабых и замученных людей быстро перейдут к нему и будут ему крайне преданны, приписывал теперь Барнацкому. Злили размашистые движения Барнацкого и кислый запах из его рта.

Когда вывели последнего заключенного и Барнацкий молча взглянул на Штрауба, вопросительно вскинув брови, Штрауб сердито сказал:

— Конечно. Нельзя же им возвращаться. Передадут.

Барнацкий плюнул в платок каким-то особо густым, сладострастным и отвратительным плевком.

— Несомненно, передадут.

И добавил:

— Неудобно, что нет одиночных камер. Передадут. И тогда — не будет ни малейшей надежды, что кого-то завербуем.

И, глядя в лицо Штрауба, сказал многозначительно:

— А ведь Добрая Мать будет недовольна.

— И очень.

— Что же делать?

— Будем думать.

— Пытки?

Барнацкий, помолчав, сказал:

— Будем думать. Время, как я говорил, у нас есть.

— Я не тороплюсь. Меня жена торопит.

— Ваша супруга — умная женщина. Она — предвидела и не пошла в канцелярию. Ей бы пришлось увидеть, что не подобает видеть женщине.

— В этом деле, пожалуй, она потверже любого мужчины.

— Вы думаете? Да, случается, — вздохнув, сказал Барнацкий. — Но у меня супруга совсем иной духовной комплекции. Однако займемся этими дураками.

Он позвал жандарма и стал подробно рассказывать, как нужно умертвить заключенных. Он говорил, чертя карандашом по бумаге, и жандарм — вахмистр, служивший вместе с Барнацкий в полку «Шляхта смерти», — слегка склонив корпус, смотрел на бумажку. Барнацкий советовал закрыть ворота, поставить на улице караул, чтобы отогнать толпу, если почему-либо она соберется. А лучше, чтобы толпа не собиралась, заключенных переколоть штыками, не тревожить население выстрелами, и он показал, как следует правильно колоть штыком.

Вахмистр, молча выслушав приказание, вытер тылом ладони рот и вышел, а спустя четверть часа всех заключенных — с завязанными глазами и ртом и стянутыми назад руками — выстроили двумя рядами через двор так, что край шеренги как раз упирался в цветущий жасмин, а другой край стоял возле крыльца канцелярии, у которого была разбита наполненная черной землей клумба, из которой пробивались наружу поздние весенние тюльпаны.

Вахмистр быстро что-то скомандовал по-польски, и сотня рослых широкогрудых людей с желтыми выпушками на груди беззвучно подняла винтовки, и так как разбежаться было нельзя, то солдаты подскочили на месте и, широко размахнувшись, всадили штыки между лопаток как раз там, где стянутые назад руки образовали складку рубахи. Заключенные упали. Лица у солдат стали потные и багровые. Кое у кого из заключенных сдвинулись повязки, у кого с глаз, у кого со рта, и заключенные, вскидываясь, как рыбы, ползли к воротам, что-то видя и что-то мыча. Таких выбивающихся из шеренги вахмистр бил по голове прикладом.

Штрауб стоял у окна, пока не подъехали телеги. Те же солдаты, которые кололи заключенных, стали бросать трупы один за другим. Волы, изредка скрипя ярмами, стояли неподвижно. Наполнили пять больших телег. Две из них скоро вернулись, — должно быть, могила была близко, где-нибудь на пустыре возле канцелярии. Теперь телеги привезли песок, который солдаты стали разбрасывать по двору узенькими железными лопатками. Штрауб сказал:

— Следующие будут сговорчивее.

— Надеюсь. Но нам пора думать и о завтраке. Смотрите, светает.

Вошел вахмистр. Он доложил, что Барнацкого спрашивает господин Ривелен. По выражению лица вахмистра можно было понять, что он отлично знает, кто такой Ривелен, и что боится он его не меньше, чем сам Барнацкий. Барнацкий побледнел и тихо сказал Штраубу:

— Пришел. Он уже узнал, что мы занимались вербовкой.

— В этом тайны нет.

— Но тайна в том, что из вербовки ничего не получилось!

— Один раз не получилось, другой — получится.

— Ему нужно, и он сумеет потребовать, чтоб выходило с одного раза. Слышите? Сумеет! Он сегодня получил пачку телеграмм из Варшавы.

— От Доброй Матери? — улыбаясь, спросил Штрауб.

Барнацкого разозлила эта улыбка. «Этим не шутят!» — хотел крикнуть он Штраубу, но затем подумал: «А черт его знает, для чего он улыбается? Может быть, его тот же Ривелен инструктировал!» Однако, как ни хотелось Барнацкому сдержаться, он не вытерпел:

— От Доброй Матери, будь она проклята! Я чувствую, что это знакомство с Доброй Матерью кончится для меня недобро. И знаете, что он спросит? «Почему вы сначала закололи людей, а затем подумали, что их хорошо было б пытать?»

Штрауб нарочито громко сказал:

— Штык тоже не пирожное. Увидя его, допрашиваемые могли согласиться на наше предложение.

Назад Дальше